Отошёл шагов на девять нарочито отмеряя каждый шаг голосом и швырнул в дымок вроде как небольшой камешек. И бабах! Как по неведомому волшебству шалаш вспыхнул весь разом ярко-голубым пламенем, и вспышка была столь огромной и слепящей, что шалаша дров из-за неё не было видно.
Ребятишки что восседали в наваленных сугробах по краям площади, от такого зрелища и от неожиданности завалились на спины задрав к верху ноги. Визг да ор вокруг, со всеобщим ликованием. Да. Тогда Данава впечатлил своим фокусом посикух малолетних. Да и ярицы с молодухами молча в стороне не отсиделись, визжали как не дорезанные. Для всех это было громом средь ясного неба. Смог тогда братец удивить даже Дануху, уж вроде всего в жизни повидавшую. Красиво было и зрелищно.
Когда голубой огонь опал, а костёр занялся обычным пламенем, большуха вывела своих побелённых баб и то же не просто так, а с песнями и танцами. Дети мамок не признали. Вид у них был такой растерянный, что большуха даже расплылась поначалу в улыбке, да такой, что чуть не треснули щёки.
Она вприпрыжку, грузно пританцовывая скакала впереди размалёванных баб, шествовавших следом змейкой строго по ранжиру, и ещё при этом ноющих волчицей-одногодкой, отощавшей напрочь, оттого собирающейся видимо подыхать. Пели бабёнки кто в лес, кто по дрова, кто просто так прогуляться вышел. Дануха тогда чуть не подавилась со смеха, а за одно и не провалилась от стыда от этого позорища. А Сладкая за спиной, жирная скотина даже не пела тварь, а лишь курлыкала. «Курлы-курлы, да рас курлы-курлы».
Большуха и так еле сдерживалась, чтобы не завалиться, надрывая живот от хохота, а эта толстая дура так и подначивала. У неё все слова в песне «курлы» были. Эта сучка, да прости её Троица с самого начала действа принялась шутовать и паясничать, и напрочь сбила с Данухи весь серьёзный настрой. Да, Сладкая. Где-то ты теперь, подруга верная.
Заведя вокруг костра вереницу баб, сцепила их в крутящийся карагод, а сама стоя внутри круга из кожаного мешка, припрятанного в рукаве стала опаивать их заговорённым зельем. Набирала себе в рот и в поцелуе сцеживала, подкармливая как птичка птенчиков. Когда Сладкую опаивала, прошипела выдавливая в голосе угрозу:
– Я тебе курлы жирная, устрою вечером.
Та лишь растянулась в блаженной улыбочке, мол стращай, стращай беззубая. Боялась я тебя как баба уда по мужику изголодавшаяся.
А затем зелье подействовало и карагод, ничего до этого не вызывавший, кроме смеха изменился до неузнаваемости. Бабы и так размалёванные, и не пойми во что разодетые вообще перестали на людей походить.
Лица их застыли блестящими масками в расслабленном умиротворении, раскраснелись, от чего рисованные белые узоры на ликах проявились резко и контрастно, вспыхнули колдовским морозным светом, превращая человеческие черты в нечто не земное, сказочное.
Заблистали огненные блики, поигрывая живыми всполохами на их намазанных жиром лицах. Цепь задвигалась как нечто единое целое. Чёткий ритм поступи след в след. Качаясь и колыхаясь, будто одна тень другой или отражение. Их общий вид завораживал и приковывал к себе восхищённые взгляды.
Голоса и те изменились словно всем глотки переделали. Вместо «леса по дрова» зазвучал стройный хор, только запели бабы очень высоким звенящим голосом, пища словно перекормленные комары, отчего слов их пения было не разобрать, но мотив выводили без помарки.
Зрители, устроившиеся в мягких сугробах, находясь в гипнотическом дурмане от ритуального зрелища вдруг взорвались отчаянным девичьим визгом вперемежку с закатистым детским рёвом. Как из-под земли или, вернее сказать, из-под снега, откуда ни пойми, прямо перед ними выскочила стая серой мохнатой «нежити» со страшными мордами и палками в лапах ужасающего вида.
Посикухи со страха нырнули в сугробы с головой и там зарылись, молотя мягкий снег ручками и ножками, пропахивая в нём колеи с норами. Девки что по старше от визжав и наоравшись на пацанов-дураков, напугавших чуть ли не до подмоченных рубах, принялись вылавливать посикух из сугробов, отряхивать и успокаивать, утирая слёзы с соплями и таявший на их лицах снег.
А ряженые продолжали носиться как угорелые вдоль девичьего круга кривляясь и пугая малышню и без того перепуганную, голося как им казалось устрашающие рыки.
Но тут на помощь детворе заявился с посохом родовой колдун. Лихо стал ловить «беснующуюся нежить» и поймав принимался каждого поить из узкого деревянного сосуда. После чего заталкивал опоенного под широко расставленные руки бабьего карагода по ближе к костру в объятия большухи, что их там дожидалась.
Те, попрыгав вокруг её для вида и по-всякому мерзко дёргаясь замирали в ступоре, принимаясь раскачиваться словно пьяные, а затем как один по падали на карачки и уткнулись в снег башками. Вроде как уснули к верху жопами.
Переловив всех пацанов и затолкав их внутрь медленно кружащего карагода Данава и сам за ними нырнул следом, и здесь началось главное ради чего затевалось всё это представление.
Ряженые мало-помалу начали оживать. Продолжая стоять на четвереньках принялись шевелиться и поползли кто куда, как слепошарые, постоянно друг с дружкой сталкиваясь, от чего кто-то резко пугающе взвизгивал, кто-то рыкал басом в озлобленном оскале, словно каждое их столкновение доставляло нестерпимую боль или жутко обижало непонятно чем. Только этот визг с рыком по тону уже пацанам не принадлежал. Это было что-то не человечье.
Постепенно шутовство перерастало в естество. Их движенья становились резкими, агрессивными. Голоса огрубели до низких тембров, выхолаживая кровь. В один миг разодетые пацаны превратились в лютого зверя, забивая бабий хор с их писком, леденящим душу воем и рыком, наполняя округу Нахушинского баймака ужасом.
Ещё бы чуть-чуть и вцепились бы друг другу в глотки устроив грызню меж собой. Дануха ни один девяток раз проводившая этот зимний ритуал, и то поначалу опешила, а вот Данава наоборот, вместо ступора нервно задёргался и довольно быстро взял беснующихся под контроль, хотя сделал он это скорее со страха, чем осознано. Это было видно по его обескураженному лицу, что изуродовало татуировки и ритуальные шрамы гримасой безвыходной паники.
Дануха давненько не видала братца в таком нешуточном испуге. Он накинулся на них и принялся орать, переходя в своих воплях чуть ли не на девичий визг, и при этом лупил их без разбора посохом, вернее черепом, что был на его оконечности.
Получив по башке вот такое «благословение», нежить впадала в некое оцепенение. Лишь после того, как огрел каждую, а кой-кого с перепуга и не по разу, у костра восстановился мало-мальски приемлемый порядок.
Только бабий карагод на всё это безобразие никак не среагировал, продолжая всё так же мерно шествовать с отрешёнными от всего мира лицами, и распевать свою странную никому не понятную песнь.
Брат с сестрой посмотрели друг на друга, но каждый по-разному. Дануха с тупым непониманием происходящего, Данава с выражением обессилившего. Один в один его взгляд был похож на мужика после тяжкого Кокуя, умоляюще смотрящего на бабу в блаженной надежде сбежать от неё проклятущей быстрее своих резвых ножек куда по далее.
– Чё это с ними? – спросила большуха вполголоса.
– Я бы знал, – так же тихо ответил взмокший от усердия Данава, – только кажется мне, ничего хорошего. Как ты думаешь, круг удержит коли кинутся? Кабы не разбежалась нежить по баймаку, да делов не наделала.
– Ты меня спрашиваешь, *? Кто у нас тут колдун, *?
– А-а, – отмахнулся Данава на её матерные слова.
Так они стояли на пару и молча смотрели на прибитую нежить, что прибывала в некой дрёме. Полагалось, по сути, с каждой дрянью по очереди побеседовать. Сначала узнать кто вселился в живую куклу ряженого пацана. Затем в зависимости от содержимого, как следует по расспрашивать в той области из коей тварь вырвалась. Например, если в кукле сидит волкодлак, то можно его спрашивать о волках всё что вздумается, притом нежить ответит на любой вопрос и отмолчаться не сможет, как бы ни артачилась.
Если в пацана подселился полевой маньяк, то его пытают о погоде на всё лето. Спрашивают об урожаях и посевной на огородах: что лучше по весне сажать и в каком количестве. Ну и так далее да по тому же месту, как из года в год делалось.
– Ну. С кого начнём? – спросил колдун с таким выражением на изрисованном лице, мол лучше бы совсем не начинать эту пагубную затею.
– Да, *, братец, – всё так же настороженно отвечала ему сестра, – давай чё ли с этого.
Она указала на ближнего. Колдун набрал пойло в рот из узкого деревянного сосуда, пополоскал и выплюнул. Затем встал на колени перед указанным пацаном и с шумом дунул в разрисованную маску. Тут же отскочил назад, схватив наизготовку посох и приготовился.
Нежить дёрнулась. Не спеша поднялась на ноги. Медленно осмотрелась, и не успела большуха задать вопрос мол кто такая, из чьих будешь, как та на Дануху неожиданно зарычала и резво рванула в сторону, но налетев на себе подобных стоявших в отключке, споткнулась и рухнула на снег. Завизжала барахтаясь, но ползком словно вплавь по воде миновала стоящих на карачках своих соплеменников по потустороннему миру устремляясь на свободное место. Выбравшись из стада ряженых и упёршись мордой в круг карагода, нежить замерла будто приготавливаясь к прыжку. Она, жадно разглядывая малышню меж мелькающих баб, низким утробным голосом торжественно возликовала:
– Кровь! Корм! Жрать!
У Данухи от такого лаконичного душераздирающего рёва аж внутри что-то ёкнуло и оборвалось к * матери. Ужас по всей бабе разлился сверху донизу вязким варевом. Волоски на теле встали дыбом. Но большего прорычать ему не дал непогодам резвый колдун, скакавший через ряженых вслед за ним. Допрыгав до озверевшей куклы, он со всего размаха брякнул по башке набалдашником посоха. Нежить дрогнула как от испуга, обмякла и повалилась набок, свернувшись клубочком и зачем-то громко хрюкнув при этом, как, бывало, делала Сладкая.
Такое поведение не укладывалась в голове большухи. Те, кого Данава вынимал из небытия и рассаживал в куклы всегда были сонными. В это время года вся эта мелкая нежить спит беспробудным сном. Поэтому общение с ней всегда было подобно тому, когда говоришь с поднятым, но не разбуженным. Она куксилась, отвечая на вопросы. Жалко хныкала постоянно жалуясь, что попусту её тревожат и спать бедной не дают. Все движения были вялые, сумбурные. Она постоянно мямлила что-то еле-еле, едва ворочая языком. Но проснуться в это заповедное время полностью не могла. Что творилось теперь, Дануха объяснить была не в состоянии.
Непонятная тревога охватила бабу будто к самой внутрь зверь залез и нацелился загрызть у неё что-то важное. Сердце ухало в ушах, куда сбежало из груди. Но Данава с лёгкостью разрядил тогда эту «непонятку», признав свою вину сразу и безоговорочно. Убедив встревоженную и всполошённую большуху, что непотребность эта по его промашке получилась, бестолкового. Мол, напортачил что-то с зельем. Толь неправильно сварил, толь заговорил наискось. И Дануха, дура, поверила. Потому что это было самое простое объяснение. Потому что тогда в это хотелось верить. А вот во что-то страшное, верить категорически не хотелось.
– Ну, чё? – вопрошал её до смерти перепуганный Данава, – будем ещё кого будить да спрашивать?
– Да ну тебя на хрен мелко порубленный, – злобно рявкнула большуха, – ты и так уж накуролесил, криворукий. Того и гляди самим в глотки вцепятся. Отправляй-ка их обратно в вонючую дырку. Недоделанное ты создание.
Колдун будто только этого и ждал. С нескрываемой радостью наконец сделанного дела, торопясь чтобы сестра не передумала, он стал подтаскивать по одному к костру ряженых и начал «разряжать их куклы» от нежити. На этот раз он не дул в нарисованные рожи, а высасывал и будто сплёвывая, резко выдувал на огонь. После чего срывал деревянную личину, и пацан безвольной тушкой валился на снег ни то в обморок, ни то проваливаясь в крепкий сон. . .
Дым немилостиво драл горло, спину припекло от почти горячей земли. Дануха уселась, всматриваясь в кромешную темноту и тут же поняла, что задыхается. Ветра не было и дым от догорающих жилищ, едкий, мерзкий, с каким-то противным привкусом будто мясо сгорело что до костей сожгли, заполнял округу плотным облаком.
Нестерпимо защипало глаза, аж до болезненных слёз. В голове промелькнула паническая мысль: надо задницу отсель уносить, а то задохнусь к * матери.
Она встала, и на ощупь, лишь ориентируясь по памяти обошла кадящий баймак огородами и полезла на холм, что у них испокон веков звался Красной Горкой. Лишь продравшись сквозь травяной бурьян наверх, баба остановилась, утирая слёзы рукавом и дыша как загнанная.
Обернулась, уставившись вниз, стараясь рассмотреть в этой черноте хоть что-нибудь, и опять заплакала, на этот раз непонятно от чего. Толи от дыма глаза продолжало есть, толи от обиды за то, что случилось, толи от того и другого вместе взятого.
Вновь помянула она последние Святки с Морозовым кормлением.
Тогда ватажных пацанов так и не пришедших в себя, на руках разносили артельные мужики. Баб своих вспомнила всех до одной, представляя каждую как наяву. Как тогда после охранного карагода разводила бабью цепочку с «хвоста» по очереди, так по очереди и вспомнила.
Никто по выходу из опоенного дурмана не смог устоять на ногах, все по падали. Первые, что по моложе были, так вообще срубленным деревом в сугроб рушились без сознания. Те, кто по старше, лишь садились на задницы теряя равновесие с устойчивостью.
Ей припомнилась посикушная малышня, что мамок тогда почти бесчувственных по родным углам растаскивала, где в домашних банях их отогревали и приводили в сознание. А как вспоминая дошла до Сладкой, своей подруги с самого девства, с коей прошла вся её горемычная жизнь, разревелась в голос и навзрыд словно сопливая кутырка. Она наконец дала слабину и выплеснула из себя со слезами все душившие её эмоции.