– Когда аэропорт строили, народу понаехало много. Из деревень, да и совсем не наших. Клуб на стройке открыли, танцы, почитай, каждый день… И я раз увязалась за девчатами. А как пришла да поглядела на приезжих женщин – груди вздернуты как повыше, повидней, бери, мол, кто смелый, твое. Губы крашены, ресницы крашены, в туалете курят, юбки в обтяжку… Испугалась я, вспомнила дедушкино чтение, да и бежать оттуда. Девчата меня за руку, погоди, ошалела, что ль, вместе пойдем… А рядом парень стоял в форменном пиджаке, «Я тоже в город, – говорит, – так что могу проводить, если не возражаете». Поглядела, парень не особо крепкий, если что – уберегусь, да и в форме. Так и познакомились. С полгода ходил к нам. «Как, – говорю, – дедушка, приглянулся Петя?» – «А ничего, ничего… Головой не шибко силен, но гнезда не разорит. Коли не жаль девичества, выходи, будешь сыта и обогрета».
Последнее было сказано негромко, из некоего отдаления, словно она не рассказывала уже, а размышляла вслух о ей самой непонятных вещах.
– Что ж, надо думать, прав оказался дедушка, – сказал Лютров.
«А девичества вам жаль», – подумал он.
Хозяйка вскинула на него внимательные глаза, будто услышала не то, что он сказал, а что подумал, но лицо ее не изменилось, и в невозмутимости этой жила, уютно угнездившись, некая прирученная и плодовитая правота. «Что бы вы там ни подумали, – говорило это выражение, – а у меня свой расчет, не вашему пониманию чета».
Прибрав белую скатерть, под которой оказалась темная бархатная, она прошла на кухню, погасила там свет; вернулась, включила бра у изголовья над тахтой, выключила большую люстру в виде цветка ландыша, пожелала гостю спокойной ночи и прикрыла за собой двери спальни.
Лютров еще докуривал сигарету, когда за дверью в прихожую заворчала и несколько раз пролаяла собака.
– Кто-то свой, – определила хозяйка, выходя в халате и наскоро закручивая в узел длинные волосы.
Она долго не возвращалась. Из всего приглушенного толстой дверью разговора Лютров разобрал только несколько раз повторенное просительное обращение: «Тетя Маша». Наконец, дверь отворилась, и вместе с хозяйкой в комнату вошла высокая девушка в плаще и с чемоданом, обе стороны которого пестрели крупной белой клеткой по синему фону. Что-то необычное почудилось Лютрову в ее лице.
– Здравствуйте, – очень охотно, но тихо проговорила девушка, сверкнув белками огромных глаз, внося в дом какое-то свое шумное, свободное и быстрое дыхание, едва сдерживаемую подвижность, словно только прибежала из кино, с улицы, и никак не освоится с теснотой дома.
– Видишь, – доказательным тоном проговорила хозяйка, имея в виду гостя, – так что не обессудь, переспишь на кухне.
– Ой, конечно! Я прямо на полу. Спасибо вам, тетя Маша!..
Она так искренне благодарила хозяйку, что когда поворачивалась в сторону Лютрова, глядела на него с благодарной улыбкой, и тогда он снова видел сверкающие белки глаз, но, как ни пытался, не мог получше разглядеть в полутьме комнаты наполовину угаданную им красоту лица девушки.
– Снимай плащ и иди на кухню, дай людям покой, – строже, чем следовало, с нотками ревнивого укора в голосе сказала Марья Васильевна, стремительно направляясь в спальню.
Девушка положила чемодан у двери, с резким шелестом сняла «болонью», выказав острые маленькие груди, укрытые алой кофточкой, быстро повесила плащ у двери и послушно, не взглянув больше на Лютрова, словно и это было запрещено ей, пошла за хозяйкой, несущей в руках темную подушку и байковое одеяло. Тощий постельный набор вполне соответствовал застывшему на лице Марьи Васильевны непреклонному неудовольствию, и потому Лютров решил, что попросившая ночлега девушка принадлежит к тем знакомым хозяевам дома, с которыми здесь не церемонятся, в отличие от него, чья постель благоухала белым уютом.
В кухне вспыхнул свет, четко обозначивший квадрат мутного стекла на дверях, что-то неприязненно громыхнуло, послышалось лязганье металлических распорок раскладушки, донесся шепот: «Я сама, тетя Маша!»
Когда хозяйка выходила, Лютров успел приметить склоненную фигурку девушки, осыпавшиеся на лицо длинные прямые волосы.
В доме снова все стихло. Лютров принялся возиться с застрявшим внизу бегунком застежки на куртке и увидел слева па полу медленно расширяющуюся полоску света, тянущегося в сторону кухонной двери. Подняв голову, он разглядел просунутую в щель руку и призывные взмахи длинных пальцев. Лютров подошел. Его еще раз поманили, теперь уже одним пальцем, чтобы склонился пониже.
Он нагнулся и услышал:
– У вас есть сигареты?..
В узкой щели Лютров приметил предостерегающе приложенный к губам указательный палец. Он понимающе кивнул и просунул пачку.
Из кухни пахло ванилью, тестом, черным перцем, шелухой луковиц. Пока она неумело выуживала из пачки сигарету, дверь приоткрылась побольше, показалась матово белая рука, худенькое плечо е пересекающей ключицу бретелькой и кружевное начало сорочки.
– Спасибо, – шепнула она, возвращая сигареты.
– Спички?
– Не надо, здесь есть.
– Вы ужинали?
Она отрицательно покачала головой.
– Там пельмени, поищите.
Она едва не прыснула от его тона заговорщика.
– Как вас зовут?
– Алексей.
– А меня Валерой… Спокойной ночи!
Когда Лютров разделся и лег под толстое одеяло в шершавом пододеяльнике, пахнущем чужой постелью, он вспомнил, что об этой девушке говорила ему хозяйка, это она наезжает к матери в Энск и теперь опять собралась лететь по билету со скидкой, а из головы не шло худенькое плечо в развале длинных шелковистых волос, какая-то беспомощная бретелька и кружевное начало сорочки. Он опять не смог как следует разглядеть ее лицо… Лютров долго прислушивался к той темноте, что была за дверью кухни, к тонкому пружинному звону раскладушки, представлял Валерию лежащей на ней калачиком, дышащую кухонными запахами, тяжко томился на своем снежно-белом крахмальном ложе и повял наконец, какая основа объединяет хозяев этого дома. Превыше всего, превыше всех и всяческих человеческих смыслов, чувств, склонностей, желаний, любовных утех, материнства и отцовства здесь почитается пожизненная прочная сытость. Она над ними. Умри завтра Колчанов, и под этой крышей не преминет появиться другой немудреный и настырный добытчик сытости, которому предоставят блага дедушкиного наследства, чистую постель и все хорошо отмытые прелести вдовы.
Собака и впрямь была скверная. Избалованная вниманием и сытой кормежкой, развращенная бездельем и детьми, она рано постарела, поглупела и страдала одышкой. По званию это был дратхаар, по происхождению аристократ, хоть и без герба, но с гербовым свидетельством о предках, до пятого колена, как сказал хозяин, когда они ехали в машине. А по существу, лентяй и шаромыжник, как и всякий опустившийся дворянин. Воды пес не терпел, подходил к ней с кошачьей брезгливостью, и, если нельзя было обойти мелководье, он заглядывал в лицо Лютрову, будто спрашивал: «Доколе брести-то?»
Близко к чистой воде было не подойти, пришлось устраиваться на краю заболоченной части большого озера, на противоположной от восхода солнца стороне раскидистого ольхового куста.
С полчаса Лютров старательно оглядывал небо над водой, ожидая начала лета утиных пар, но медленно ясневшее небо оставалось пустым…
От края болота, где они с дратхааром без толку отсидели долгую зарю, и до холмов вдали тянулась уже тронутая зеленью равнина. Небо скрыли облака, и, хоть давно наступило утро, все казалось, никак не обедняется. Обходя одну из бесчисленных мочажин в поисках уток, Лютров наткнулся на человека в тужурке на поролоне, какие иногда выдают егерям. Он стоял спиной к нему и скучающе размахивал толстым прутом, целясь в нечто у ног. Подбежавший дратхаар вывел человека из задумчивости. Малое время она смотрели друг на друга. Пес, видимо, подыскивал другого хозяина, пусть с палкой, лишь бы избавил его от утренней сырости и вернул на старый диван в сенях.
Оглядевшись и приметив Лютрова, человек решительно зашагал в его сторону. Шел он улыбаясь, будто с подарком, и Лютров невольно улыбнулся. Они поздоровались. Хитро сощурив глаза, человек ткнул палкой в сторону обманутого в своих ожиданиях пса и проговорил то ли насмешливо, то ли сочувствующе:
– Испачкался.
Человек был стар, худощав, мал ростом, но быстроглаз и подвижен. Когда он, здороваясь, приподнял треух, на его небольшой круглой голове обозначились короткие, совсем белые волосы, не только подчеркнувшие старость его, но и придавшие ей черты благолепия.
– Нетути, видать, дичи-то?
– Не видно, отец.
– То-то и оно, милок, то-то и оно, – по-деревенски напевно посочувствовал старик. – В тридцатом годе утей этих летало – их-их!.. Несметно. Ноне же воронье одно. Они, сказывают, по триста лет каркают, мать-перемать! Он оглядел небо, словно выискивая исчезнувших утей.
– Эвон за тобой бугорок?.. Оттуда и до самой реки старица ширилась, угодья, значит. Пересохло. А с чего – неведомо.
Грех не помочь хорошему человеку, если ему хочется поговорить.
– Сами-то откуда, папаша?
– А из Сафонова, – он махнул рукой в направлении лугов. – Так и прожил при этой земле всю жизнь.
– Сколько же вам?
– Годов, что ли? А девяносто без одного, о как!.. Холеру помню. Я один и помню. Бугорок я тебе указал, так в ем холерные упокоены, яма в том месте была, туда и носили.
– И много померло?