– Пусть без зрителей доиграет!
Смеемся громко, чтоб слышала. И я за собой Валенсию увлекаю.
20
На прощальном фуршете Булат опять себя любит и ноги высоко поднимает, приговаривая:
– Прыг-скок! Я Попрыгунчик.
И со мной шампанским норовит чокнуться:
– Телки… Скажи, вот интересуюсь, “Я и две мои телки!”, ну, номер твой, это ты чего? Тогда ж телки еще женщинами были!
И все он меня, гостей расталкивая, преследует, заклинило:
– Какаду, стой! Тогда ж в коровнике телки, а ты? Чего вообще такое, Какаду!
И вдруг останавливается он, обо мне забыв, потому что на Валенсию натыкается, на лицо ее каменное.
– Элизабет! – кричит вдруг не своим голосом Валенсия.
Видит все она, хоть спиной стоит. По стенке, бочком пробираются санитары в униформе, с пластиковым черным мешком. Никто и не замечает среди праздника, одна во всем зале Валенсия только.
21
Съезжаем с берега на лед, застряли в снегу, ни туда ни сюда. Спрыгиваем наружу в метель, вытягиваем из автобуса Элизабет. И к кладбищу двинулись напрямик через реку, как хотели, только с ношей на плечах, с гробом. Команда поддержки громкоголосая, она же и похоронная теперь, в скорби немая.
И идем скользя, враскорячку к крестам на другом берегу, не чертыхаясь. А позади “Шератон” в огнях уплывает в снежном мареве, с окном вместе, откуда Элизабет на реку смотрела. Да уплыл “Шератон” уже, всё.
Скользим, скользим. Пока не валимся чуть с гробом вместе. И на снег скорей гроб ставим, крышку чтобы поправить, съехала. Мертвое лицо Элизабет возникает на мгновение во мгле, и теперь выражая превосходство над живыми. И кавалер молодой рыдает: “Мама, мама!” – потому что сыном ее, оказалось, был.
Пробуем по льду гроб толкать, но подняли опять, несем. Отстаю, вдруг Валенсия на руке тяжело повисла. Ни слезинки, губы сжаты, прячет отчужденно лицо…
Упала, за собой тянет, и я лежу рядом, пока она рыдает. Муж оглянулся издали и больше не оборачивается. Карабкается по склону за гробом, уже на другой берег затаскивают.
Мерещатся волки среди крестов, стая вдруг в снежной пелене. И такое даже, что один среди всех бег замедляет. И вой будто тоскливый доносится.
Чуть не волоком за собой Валенсию тяну. Размахивает руками, стараясь ударить, не хочет идти. Горе сильнее, чем мое горе. Сбрасывает с руки перчатку, решив, что так больней мне будет. Хрюкнув, бью тоже, бью и тащу опять. Пока не притискивает она властно к себе, намотав на кулак длинные мои волосы.
И я не верю, увидев близко вдруг улыбку на нежном, залитом слезами лице, раскрытые в волнении навстречу губы.
Но тут все и меркнет, уже ничего не вижу. Меткий снежок залепил мой единственный глаз. Внук спуску мне не давал, тут как тут был.
2019
Милый Ханс, дорогой Пётр
1
Весной сорок первого в цеху себя не помню, кто я, что и откуда, позабыл даже, что Ханс. Еще Вилли с Отто в аврале со мной возле печи стекловаренной. Отто закатывает горшок с шихтой в печь, и мы с Вилли мечемся по ступеням туда-сюда, как заведенные. От окна смотрового к топке на подземный этаж и к окну наверх обратно. Не люди уже – механизмы.
И варка за варкой. Снова печь на всю мощь запускаем и за стеклом побежали вдогонку. За собой сами угнаться не можем, на ногах уже не стоим. В многолюдном цеху выплывают и гаснут наши лица в завесе шихтовой пыли. Отто опять с тележкой-лафетом. И я с лопатой возле угольной топки. У окна смотрового Вилли. И Отто снова, мы с Вилли, и Отто опять. Заглянет Вилли в печь, и в глазах у самого стекло плавится.
2
Но люди мы были, хоть люди печи. И каждый волнение по-своему прятал, как умел. Грета, приникнув к окуляру спектрометра, изучала осколок сваренной стеклянной массы, наш осколок, и мы стояли вокруг, нависая над ней нетерпеливо. И придвинулись ближе еще, когда она подняла голову, оторвавшись наконец от прибора. Но вместо слов женщина легкомысленно сняла спецовку и, женщиной став, опять склонилась над осколком. Вилли совсем разволновался, что она в блузке, и положил пятерню на ее взмокшую шею, даже сжал слегка, но Грета не заметила. Мы все нависали над ней, и каменная складка губ лаборантки не предвещала ничего хорошего – целиком лица видеть не дано было.
Отто отодвинул женщину от прибора, приподняв вместе со стулом, и приник сам, тоже слился надолго. Нет, скинул еще очки, они мешали. Потом он встал и стоял удрученно без слов, только таращился близоруко. Вилли следом нагнулся и, глядя в окуляр, языком сокрушенно цокал, ухмылка при этом блуждала в усах. И я тоже посмотрел, и на прибор со злостью махнул, будто в приборе дело было.
А Грета все сидела, отвернувшись к стене. И вдруг вскочила, с искаженным лицом стала Вилли в грудь колотить, вспомнив ласку. А может, стекло бракованное или всё сразу, очень уж она отчаянно. Вилли терпел, кулачки ее в воздухе лениво ловил и опять ухмылялся. Не иначе, ухмылка была к нему приклеена.
3
И за столом потом весь вечер ни слова. При этом мы обходительны были и друг за другом даже ухаживали, спеша скорей тарелку передать или вовремя хлебницу с солонкой придвинуть. И Грете вместе все старались угодить, а она за нами сразу за всеми присматривала. Только молча это всё и мимо куда-то глядя. И в тишине посуда звенела, и помимо воли кое у кого животы урчали не в унисон довольно. И долго мы так в любезности взаимной, пока Отто не потянулся с солонкой к тарелке Вилли:
– Поухаживаю, вы не против?
– Сделайте одолжение, – чинно кивнул Вилли.
Отто стал трясти солонкой, тряс всё и тряс, но Вилли доверчиво оставался в рамках этикета:
– Достаточно, благодарю. Ну, много уже, пожалуй. Да слишком даже, куда вы столько?
Отто в лицо ему рявкнул:
– А туда, куда и ты! Бракодел усатый! Как ты! Вот так! – И он показал – как, свинтив крышку и до конца опорожнив солонку перед носом Вилли. – Кадмий свой в шихту! Сыпал и пересыпал, гад! И стекло с пузырями! С шампанским вдруг! Что за праздник у нас, Вилли? Святого Йоргена?
– Святого Вилли! – рассмеялась Грета.
И в голос сразу все закричали, кто за столом был, и я первый, будто и ждал только:
– Цинк! Там цинк еще! Муть еще эта в сердцевине от цинка! Кто цинк забрасывал, кто?
И Грета, само собой, позлорадствовала, в стороне не осталась:
– Пузыри пузырями, так мутное еще! С ума, что ли, сошли?
Вилли, посидев с ухмылкой своей непрошибаемой, тоже уже кричал, присоединившись:
– Да все вообще мутное, все! Мы мутные! Чего мы здесь, зачем? Неделю жилы рвем! Что происходит?
Отто тут же властным жестом все и остановил, что сам затеял, уже не рад был. И даже вдруг обиделся он, так показалось.
– А что происходит? Ну, ошибки, да, так не бутылки же, оптическое стекло варим, к чему истерики? И с хитрыми еще присыпками стекло, то пробуем, другое… – Он пожал плечами. – А вообще, мы это уже всё проходили в Йене, если кто запамятовал. Тоже сначала ни шатко ни валко, а потом? Триумф! Ну, это я для паникеров, – усмехнулся Отто. И уже очками зловеще засверкал, становясь опять Отто, и мы притихли сразу под его острыми взглядами. – Впрочем, плохую работу не стоит списывать на наши опыты, не так ли, коллеги? Путать одно с другим? Я о санкциях, как вы догадались. Увы, будут самые беспощадные, предупреждаю. Ну-ка, Ханс, принесите бумаги, посмотрим по сетке, что же мы там не так!
А меня уже за столом не было, вернее, я уже входил с бумагами, научившись угадывать желания.
– Кстати, Ханс, не ожидал, что вы такая истеричка, – сказал Отто.