(Собр. соч. в 15 тт. Том 11. Москва: Гос. изд. худ. лит., 1956 г. Перевод Н. М. Жарковой. Комментарии А. И. Молока)
Роман производит совершенно исключительное впечатление, гораздо большее, чем произведения А. Франса, Р. Роллана и других,[43 - Любищев имеет в виду посвященный Французской революции роман «Боги жаждут» Анатоля Франса и «Дантон» Ромена Роллана.] касавшихся Французской революции, и может быть поставлен, по-моему, рядом с романами Фейхтвангера, превосходя даже их по широте охвата и остроте поставленных проблем. Такую оценку дает и комментатор, стремящийся, конечно, выправить «идеалистические» ошибки Гюго, но и он соглашается (стр. 393) с тем, что «никому из писателей [кроме Франса и Роллана он упоминает и Ч. Диккенса] не удалось дать такую широкую картину эпохи, такое потрясающее по своей силе изображение событий, какое привлекает читателей в романе Гюго».
Но, по мнению комментатора, достоинства книги являются следствием его демократизма и того, что он был современником и очевидцем четырех революций (1830, 1848, 1870 и 1871 годов), а также активным участником борьбы за республиканский строй. Идеалистическое же мировоззрение Гюго, по мнению комментатора, обусловило слабые стороны книги, о чем скажем дальше.
Естественно, что всякому казенному марксисту следует прикрыть свое мнение цитатой и потому приводится цитата Ленина (стр. 393): «Она недаром называется великой. Для своего класса, для которого она работала, для буржуазии, она сделала так много, что весь XIX век, тот век, который дал цивилизацию и культуру всему человечеству, прошел под знаком французской революции» (Ленин, соч., т. 29. С. 342). Однако комментатор не замечает (да это и не полагается замечать), что в цитате Ленина явное противоречие: если Французская революция дала так много всему человечеству, то, значит, она работала не только для буржуазии, а для всего человечества.
Класс был только орудием человечества и потому придаток «буржуазная» к названию Великой революции совершенно не нужен.
Я же считаю, что постановка проблем В. Гюго отличается исключительной актуальностью и широтой, а комментарии выявляют только скудоумие комментатора, стремящегося соблюсти все современные догматы и попадающего постоянно впросак.
Объективность
Первое достоинство, которое имеется у Гюго, – объективность, которая вовсе не перерождается в объективизм, т. е. уклонение от какой-либо оценки событий. Гюго имеет твердые убеждения, но это не мешает ему правильно оценивать и мотивы противников. Великолепна общая оценка Конвента (стр. 146): «При жизни Конвента, – ибо собрание людей есть нечто живое, – не отдавали себе отчета в его значении. От современников ускользало самое главное – величие Конвента; как бы оно ни было блистательно, страх затуманивал взоры. Все, что слишком высоко, вызывает священный ужас. Восхищаться посредственностью и невысокими пригорками – по плечу любому; но то, что слишком высоко, – будь то человеческий гений или утес, собрание людей или совершеннейшее произведение искусства, – всегда внушает страх, особенно на близком расстоянии. Любая вершина кажется тут неестественно огромной… Конвент впору было созерцать орлам, а его мерили своей меркой близорукие люди».
Великолепно и, видимо, с полным знанием истории, изображено противоречие Жиронды и Горы, Равнины и Болота[44 - Жиронда – одна из основных групп Законодательного собрания и Конвента. Лидеры жирондистов П. Верньо, Ж. Бриссо и Ж. Кондорсе с конца 1792 года занимали умеренную позицию и выступали против казни короля Людовика XVI и его жены Марии Антуанетты. После волнений в Париже в мае 1793 года жирондисты были заключены в тюрьму и в октябре 1793 года казнены.Монтаньяры или партия Горы в Законодательном собрании и Конвенте. Лидеры входили в клуб якобинцев-монтаньяров – М. Робеспьер, Ж. Дантон, Ж. Марат, А. Сент-Жюст. Лидеры монтаньяров были казнены во время переворота 9 термидора 1794 года.Равнина или Болото – большая депутатская группа числом около 500 человек. Конвент – представительный орган, созданный в сентябре 1792 года после победы Жиронды. Конвент судил короля, в 1793-94 гг. проводил революционную политику якобинской диктатуры.] (стр. 159): «Внизу остался ужас, который может быть благородным, и страх, который всегда низок… Гора была местом избранных, Жиронда была местом избранных; Равнина была толпой… Есть мыслители-ратоборцы; такие, подобно Кондорсе, шли за Верньо или, подобно Камиллу Демулену, шли за Дантоном. Но есть и такие мыслители, которые стремятся лишь к одному – выжить любой ценой; такие шли за Сийесом[45 - Сийес Эммануэль Жозеф (1794–1836) – священник и журналист, один из идеологов Французской революции. Перед революцией 1789 года выпустил две брошюры – «Эссе о привилегиях» и «Что такое третье сословие». Голосовал за казнь Людовика XVI, остался жив при термидоре и в 1808 году стал графом, состоятельным буржуа.]… На дно бочки с самым добрым вином выпадает мутный осадок. Под „Равниной“ помещалось „Болото“. Сквозь мерзкий отстой явственно просвечивало себялюбие… Нет зрелища гаже. Готовность принять любой позор и ни капли стыда; затаенная злоба, недовольство, скрытое личиной раболепства»… «Отсюда 31 мая, 11 жерминаля и 9 термидора – трагедии, завязка которых была в руках гигантов, а развязка в руках пигмеев».[46 - Некоторые переломные события Французской революции:31 мая – 2 июня 1793 года – изгнание жирондистов из Конвента;31 марта 1794 года (11 жерминаля) – арест Дантона, Демулена и их последователей;27 июля 1794 года (9 термидора) – переворот, за день до которого были казнены Робеспьер, Сен-Жюст и их сторонники.]
Очень объективно по отношению к народу (стр. 165): «Ораторы приветствовали толпу, а иногда и льстили ей; они говорили народу: „Ты безупречен, ты непогрешим, ты божество“, а народ, как ребенок, любит сладкое». Конвент провозгласил аксиому: «Свобода одного гражданина кончается там, где начинается свобода другого». «Из одиннадцати тысяч двухсот десяти декретов, изданных Конвентом, лишь одна треть касалась непосредственно вопросов политики, а две трети – вопросов общего блага. Он провозгласил всеобщие правила нравственности – основой общества и голос совести – основой закона. И, освобождая раба, провозглашая братство, поощряя человечественность, врачуя искалеченное человеческое сознание, превращая тяжкий закон о труде в благодетельное право на труд, упрочивая национальное богатство, опекая и просвещая детство, развивая искусства и науки, неся свет на все вершины, помогая во всех бедах, распространяя свои принципы, предпринимая все эти труды, Конвент действовал, терзаемый изнутри страшной гидрой – Вандеей и слыша над своим ухом грозное рычание тигров – коалиции монархов».
Великолепная картина изумительной деятельности Конвента и, видимо, вполне справедливая; конечно, далеко не все удалось осуществить, многое пришлось провести против принципов из-за необходимости, но это справедливо для всех революций, не исключая и нашей октябрьской. Комментатор (стр. 400) указывает, что Гюго переоценивает результаты деятельности Конвента, не замечает антипролетарской деятельности Конвента. Ссылается, конечно, на классиков марксизма-ленинизма, которые отмечали как революционную решительность якобинской диктатуры 1793–1794 годов, так и «классовую ограниченность Французской революции, которая, освободив народ от цепей феодализма, надела на него новые цепи – цепи капитализма».
В тексте Гюго нет прямого указания, что Конвент издал декрет о праве на труд, смысл скорее такой, что освобождение от крепостного права (а это реальное достижение Французской революции) сделало труд из подневольного свободным. Что касается новых цепей капитализма, то капитализм, как стадия развития общества, был неизбежен, а во-вторых, после ликвидации цепей капитализма, у нас, в Советском Союзе, на нас оказались цепи единоличной диктатуры Сталина, особенно вредные для развития культуры и морали общества.
Объективность Гюго сказывается и в том, что он ставит на одну доску немцев и французов в отношении актов вандализма (стр. 243): «Для осаждающего, который прибегает к помощи огня, безразлично – сжечь ли Гомера, или охапку сена – лишь бы хорошо горело, что французы и доказали немцам, спалив Гейдельбергскую библиотеку, а немцы доказали французам, спалив библиотеку Страсбургскую».
Идеалистическая философия истории Гюго дана в прекрасных строках (169–170): «В Конвенте жила воля, которая была волей всех и не была ничьей волей в частности. Этой волей была идея, идея неукротимая и необъятно огромная, которая, как дуновение с небес, проносилась в этом мраке. Мы зовем ее Революцией… Идея эта знала выбранный ею путь, она сама прозревала свои бездны. Приписывать революцию человеческой воле все равно, что приписывать прибой силе волн».
«Революция есть дело Неведомого. Можете называть это дело прекрасным или плохим, в зависимости от того, чаете грядущего, или влечетесь к прошлому, но не отторгайте ее от ее творца. На первый взгляд может показаться, что она – совместное творение великих событий и великих умов, на деле же она лишь равнодействующая событий. Демулен, Дантон, Марат, Грегуар и Робеспьер лишь писцы истории. Могущественный и зловещий сочинитель этих строк имеет имя, и имя это Бог, а личина его Рок. Робеспьер верил в Бога, что и неудивительно. Революция есть по сути дела одна из форм того имманентного явления, которое теснит нас со всех сторон и которое мы зовем Необходимостью».
«Наблюдая эти стихийные катастрофы, которые разрушают и обновляют цивилизацию, не следует слишком опрометчиво судить о делах второстепенных. Хулить или превозносить людей за результаты их действия – это все равно, что хулить или превозносить слагаемые за то, что получилась та или иная сумма. То, чему положено совершиться, – свершится, то, что должно разразиться, – разразится… Над революциями, как звездное небо над грозами, сияют Истина и Справедливость».
Конечно, комментатор считает, что такая, чисто фаталистическая концепция исторического процесса весьма характерна для Гюго как писателя буржуазно-демократического направления. Но ведь у марксистов то же самое: уверенность в неизбежность наступления коммунизма, мнение, что исторические личности появляются лишь как следствие стихийных процессов, и что такие личности неизбежно возникают там, где в них есть нужда.
На самом деле, конечно, прекрасно изложенная философия истории Гюго, есть простое отражение в истории того детерминизма, которое господствовало в науке практически весь XIX век, которое считается и сейчас единственно возможным и которое, видимо, просто неверно. И сам Гюго противоречит своему фатализму, когда различает в Конвенте гигантов и пигмеев; если все люди только писцы истории, то разве можно говорить о гениальных писарях? И весь роман, показывающий трагические конфликты, доказывает, что выбор того или иного решения вовсе не обязателен. Гюго чрезмерно преувеличивает роль Лантенака[47 - Два главных персонажа романа Гюго – маркиз де Лантенак, возглавивший крестьянское восстание в Вандее и бывший священник Симурден, глава революционного трибунала. Третий персонаж – внучатый племянник Лантенака Говэн, командующий республиканской армией, брошенной на подавление Вандеи. Трагический узел романа: Говэн помогает бежать арестованному Лантенаку, тронутый его личным благородством; за это Симурден приговаривает его к гильотине. Но в тот момент, когда голова Говэна падает в корзину, Симурден стреляет себе в сердце. Финальные слова романа: «Две души, две трагические сестры, отлетели вместе, и та, что была мраком, слилась с той, что была светом».]. Что же, он тоже только писец истории? И сваливать все на Бога – значит не делать различия между Богом и чертом.
Верно то, что одной из руководящих и, вероятно, наиболее важной силой истории (вернее, прогрессивной истории) является идея; при отсутствии ее никакие материальные средства не предохранят от деградации, но эта идея только смутно угадывается великими людьми и массами, массы часто бывают обмануты и отвлечены в тупик истории. И всегда движущие идеи противоречивы и многие люди, даже одаренные, чрезмерно развивают одну сторону в ущерб другим. «Писцы истории» – не пассивный элемент, а активный, и каждый писец описывает то событие, которое отвечает его душевной конституции.
Из перечисленных Гюго знаменательных дат имеем три самых славных: 1) взятие Бастилии 14 июля (Демулен); 2) восстание 10 августа, приведшее к падению монархии (Дантон); 3) упразднение королевской власти 21 сентября (Грегуар). Имеем позорную дату 2 сентября: сентябрьские убийства (Марат) и противоречащую убеждению о недопустимости смертной казни казнь короля 21 января 1793 года (Робеспьер). Неудивительно, что подлинные революционеры, «писцы» первых двух дат, скоро стали говорить о милосердии (Демулен и Дантон). Грегуар не играл дальше существенной роли, Робеспьер занялся в дальнейшем преимущественно палаческими функциями, деятельность же Марата была остановлена и, пожалуй, вовремя, Шарлоттой Кордэ[48 - О перечисленных знаменательных датах Французской революции:– 14 июля 1789 года – взятии Бастилии, где важную роль сыграла речь адвоката Камила Демулена (1760–1794) и его призыв «К оружию, граждане» в ответ на готовящийся Людовиком XVI разгон Национального собрания;– в конце июня 1791 года король вместе с семьей пытался бежать, но был задержан, однако его власть номинально сохранялась, 13–14 сентября Учредительное собрание приняло Конституцию, которую король одобрил и был восстановлен на троне;– 10 августа 1792 года произошло народное восстание под эгидой Парижской Коммуны, дворец короля в Тюильри был взят, 21 сентября 1792 года Конвент по предложению Жоржа Дантона (1759–1794) принял декрет о республике и защите частной собственности; в отношении террора Дантон затем занимал умеренную позицию и был вместе с Демуленом 5 апреля 1794 года казнен якобинцами (за три месяца до казни самого Робеспьера);– 2 сентября 1792 года австрийско-прусские войска взяли Верден;– 2–6 сентября в Париже и других городах произошел массовый террор против аристократии;– Ж. Марат был вдохновителем террора, в августе 1792 года он публично призвал к казни короля и его семьи, 13 июля 1793 года молодая дворянка Шарлотта Кордэ заколола Марата кинжалом.].
Сознательной движущей силой Французской революции была, конечно, идея, и над скамьями Горы стояла статуя Платона (стр. 150). Комментатор, конечно, отметил про Платона – «древнегреческий философ-идеалист, живший в Афинах в период крушения рабовладельческой демократии, автор многочисленных произведений, написанных в защиту рабовладельческого строя». Ну, тут уж комментарии излишни.
Диалектика революции. Стр. 136–137: «На определенной глубине Мирабо начинает чувствовать, как колеблет почву подымающийся Робеспьер. Робеспьер также чувствует подымающегося Эбера, Эбер – Бабефа. Пока подземные пласты находятся в состоянии покоя, политический деятель может шагать смело; но самый отважный революционер знает, что под ним существует подпочва, и даже наиболее храбрые останавливаются в тревоге, когда чувствуют под своими ногами движение, которое они сами родили себе на погибель».
«Уметь отличать подспудное движение, порожденное личными притязаниями, от движения, порожденного силой принципов, – сломить одно и помочь другому – в этом гений и добродетель великих революционеров».
Это просто великолепно и, прилагая этот критерий, можно понять, почему так стремительно быстро шел процесс Французской революции (стр. 163): «Когда Конвент выносил смертный приговор Людовику XVI, Робеспьеру оставалось жить восемнадцать месяцев, Дантону – пятнадцать, Верньо – девять, Марату – пять месяцев и три недели, Лепеллетье Сен Фаржо – один день. Как коротко и страшно дыханье человеческих уст».
Во Французской революции не оказалось человека, который удовлетворял бы требованиям подлинно великого революционера. Крупнейший – Дантон – не выдержал тяжести и свихнулся в личной жизни, выведенный Гюго очень сочувственно (это тип, а не реальная фигура), Симурден был слишком непреклонен (весьма возможно, он списан с Эбера или Ру) и негибок, а Марат и Робеспьер, наряду с негибкостью, внесли слишком много личных притязаний, у Марата в значительной мере личной озлобленности (надо почитать его сочинения).
Образы Робеспьера, Дантона и Марата. Образы даны превосходно в главе «Минос, Эак и Радамант» – беседа в кабачке на Павлиньей улице… Комментатор отмечает, что сцена изображена в общем правильно, отмечены даже мельчайшие детали событий, образы Робеспьера и Дантона даны в общем исторически верно, но нельзя сказать этого о Марате. Даже физически облик Марата искажен, этого «Друга народа», как любовно называли Марата «простые люди». Насколько мне известно, «Другом народа» называлась газета, которую издавал Марат, и, конечно, у него были ревностные сторонники, но и противников было немало. Но исторически верно, что он страдал какой-то кожной болезнью, так что наружность его вряд ли была привлекательна. Несомненно, симпатии Гюго, как в сущности всех авторов (конечно, искренних), писавших о Французской революции, на стороне Дантона, и описан он с симпатией (стр. 119). Носил небрежный костюм, «лицо его было в рябинах, между бровями залегла гневная складка, но морщина в углу толстогубого рта с крупными зубами говорила о доброте, он сжимал огромные, как у грузчика, кулаки, и глаза его блестели» (стр. 119).
Марат: «низкорослый желтолицый человек в сидячем положении казался горбуном; голову с низким лбом он держал закинутой назад, вращая налитыми кровью глазами; лицо его безобразили синеватые пятна, жирные прямые волосы он повязал носовым платком, огромный рот был страшен в своем оскале».
Робеспьер: «бледен, молод, важен, губы у него были тонкие, а взгляд холодный. Щеку подергивал нервный тик, и улыбка поэтому получалась кривой. Он был в пудренных волосах, тщательно причесан, приглажен, застегнут на все пуговицы, в свежих перчатках. Светлоголубой кафтан сидел на нем, как влитой» (стр. 134): «Робеспьер молча грыз ногти, он не умел хохотать, не умел улыбаться. Он не знал смеха, которым, как громом, разил Дантон, ни улыбки, которой жалил Марат» (стр. 134).
У нас любят осуждать Шарлотту Кордэ, но если бы Шарлотта Кордэ не убила Марата, то Марат перебил бы Робеспьера и Дантона: «А ты, Робеспьер, – ты хоть и умеренный, но тебя это не спасет. Что ж, пудрись, взбивай букли, счищай пылинки, щеголяй, меняй каждый день сорочки, франти, рядись, – все равно тебе не миновать Гревской площади; одевайся с иголочки, все равно тебе отрубят голову топором».
Из всех трех один Дантон не был помешан на идее о собственном величии (стр. 128–129): «Спасенье только в одном, – вдруг воскликнул Марат, – спасенье в диктатуре. Вы знаете, Робеспьер, что я требую диктатора?
Робеспьер поднял голову.
– Знаю, Марат. Им должен быть или вы, или я.
– Я или вы, – сказал Марат.
А Дантон буркнул сквозь зубы:
– Диктатура? Только попробуйте».
Наиболее озлобленным, и, видимо, под влиянием в значительной степени непризнания как ученого был Марат, затем Робеспьер (стр. 132): «Марат не терпел, когда его имя произносилось вторым».
В перебранке Робеспьера и Марата они друг друга упрекают (и, видимо, справедливо) в уступках и в трусости – 10 августа Марат умолял Бюзо помочь ему бежать переодетым жокеем в Марсель, а Робеспьер спрятался во время сентябрьских событий.
Один Дантон всегда действовал смело и соответственно своим взглядам.
Любопытна фигура Армонвиля, по прозвищу «Красный колпак» (стр. 166), который, будучи другом Робеспьера, однако требовал, чтобы равновесия ради «вслед за Людовиком XVI гильотинировали Робеспьера». Оказывается (стр. 435, коммент.), Армонвиль (1756–1808), якобинец, был единственным рабочим среди членов Конвента и после свержения якобинской диктатуры вернулся к своей профессии ткача. Неглупый был рабочий: если бы его предложение прошло – не было бы режима террора, не было бы и контрреволюции.
Духовенство и революция. Весьма серьезным доводом в пользу того, что движущими силами революции являются идеи, – обилие духовенства (и аристократов, как увидим дальше) среди видных деятелей революции. Этот факт для меня является неожиданным. Опять-таки Дантон приводит список священников, искренних революционеров, и указывает: «если священник хорош, так уж хорош по- настоящему, не в пример прочим», причем сам Дантон, видимо, был религиозным человеком, он просто не был фанатиком.
Но в романе кроме Дантона приводится длинный ряд духовных лиц, активных деятелей революции, причем вовсе не упоминаются такие бывшие духовные лица как Талейран и Фуше (оба, по-моему, сначала были епископами или что-то вроде этого), так как это – заведомо проходимцы и карьеристы, для которых духовный сан был только средством извлечения материальных выгод.
Я составил список революционеров от духовенства по алфавиту, причем историчность большинства подтверждена комментатором (стр. 393–441):
1) Арну – обиньянский кюре, командир Дроммского батальона, просит отправить его на границу, а также сохранить за ним приход.
2) Вилат Иохим – священник-якобинец, член Революционного Трибунала. После 9 термидора был казнен.
3) Виллар Ноэль Габриэлю Люк (1748–1826) – епископ, член Конвента, сложил сан в 1793 году, потом был наполеоновским сенатором и членом Французской Академии.
4) Вожуа – старший викарий парижского архиепископа, член Революционного комитета, руководящего восстанием 10 августа 1792 года.
5) Гобель Жан-Батист-Жозеф (1727–1794) – член Учредительного собрания, в конце 1793 года публично снял с себя сан епископа, скинул митру и надел красный колпак; казнен по приговору Революционного Трибунала за принадлежность к фракции эбертистов-шометтистов.
6) Гомер Жан (1745–1805) – священник, член Конвента, был арестован вместе с жирондистами, но затем освобожден; позже был членом Совета Пятисот.
7) Грегуар Анри (1750–1831) – священник, позднее епископ в Конвенте, один из первых поднял вопрос о провозглашении республики, потом был членом Совета Пятисот, затем членом Законодательного корпуса, сенатором наполеоновской империи, во время Реставрации примыкал к умеренному крылу либеральной оппозиции. По Гюго, Грегуар «поначалу пастырь, достойный первых времен христианства, а при Империи добившийся титула графа, дабы стереть даже воспоминание о Грегуаре-республиканце».
8) Гутт Жан-Луи (1740–1794) – епископ, депутат Генеральных Штатов; настоял, чтобы с кресел Людовика XVI сняли балдахин; казнен в период якобинской диктатуры за контрреволюционную пропаганду.