Хайм
Алекс Тарн
Хайм – так называется система «второй жизни», куда уходят люди, уставшие от «первой». Убежище, где можно спастись и найти друзей, родных, близких, которые не обманут, не изменят и не изменятся. Убежище, где побеждена сама Смерть. Но не настигнет ли беглецов «первая реальность», давно уже ставшая для них чужой? Ведь для нее они всего лишь добыча… Роман «Хайм» был включен в длинный список «Русской Премии – 2013».
Алекс Тарн
Хайм
© Алекс Тарн 2013
* * *
1. Она
Слова, слова, слова. Они скользят мимо, уверенные и неторопливые, как рыбы, перекатываются камешками-голышами, гладкими, звонкими, увесистыми, стучат мелким горохом дождевых капель. Я никогда не умела справляться с их постоянным движением и, наверно, поэтому с раннего детства боялась этой безостановочной гороховой канители, этого рыбьего кружения, затаенной угрозы этих каменистых осыпей. «Что произойдет со мной, – думала я, – когда слова хлынут и моим горлом? Они наверняка помешают дыханию: ведь воздуху нипочем не прорваться сквозь их слитный всеобъемлющий поток…»
Мне не было еще и двух лет, когда мои смутные страхи получили наглядное подтверждение. Я играла в кубики на ковре, а отец и бабушка ссорились прямо над моей головой. Вряд ли я понимала тогда суть их разногласий – она так и осталась неизвестной. Но даже самое маленькое существо в состоянии различить столь важные проявления человеческой природы, как вражда, агрессия, ненависть… – особенно ненависть. Они стояли друг против друга с искаженными лицами, почти не жестикулируя, так что ненависть выражалась не действием, а одними лишь словами. Нет, даже не так: слова не выражали ненависть, они были ненавистью. Отвратительные, хрипящие, обжигающие, слова выплескивались наружу, как кипяток из горячего крана. Вернее, из двух брызжущих ненавистью кранов.
Я испугалась – не за себя, а за них, за отца и бабушку – ведь это ужасное словоизвержение могло обжечь им рот или язык. Наверно, нужно было зареветь во весь голос, чтобы отвлечь и таким образом спасти взрослых, но вместо этого я продолжала механически переставлять кубики. Не исключено, что к тому времени я успела привыкнуть к подобным скандалам – скорее всего, они происходили и раньше. Но, так или иначе, у того, конкретного, была веская причина превратиться в мое первое по-настоящему яркое детское воспоминание: он оказался последним.
В какой-то момент бабушкин поток замедлился, а потом и вовсе распался на отдельные порции кипятка, словно на пути его встала некая плотина. Отец не обратил на это внимания, но я сразу почувствовала перемену, отставила кубики и наконец-то изготовилась зареветь. Увы, было поздно – проклятые слова уже вовсю душили мою бабушку. Она побагровела, хватанула руками воздух, выплюнула несколько последних словесных горошин и рухнула на пол. Помню ее страшное фиолетовое лицо с белыми глазами и подрагивающие шлепанцы на распухших ступнях, которые еще некоторое время продолжали жить самостоятельной, отдельной от бабушки жизнью.
В наши дни люди нечасто встречаются со смертью лицом к лицу; многие ухитряются прожить свой век, так ни разу и не увидев отлетающую душу. Мне повезло меньше: я стала свидетельницей преступления – а гибель человека всегда преступление – в возрасте неполных двух лет. Мою бабушку умертвили у меня на глазах, умертвили зверски, безжалостно задушив, не оставив ей ни единого шанса. Кто бы после этого сомневался в смертельной опасности, исходящей от слов, – ведь именно они стали ее убийцами! Неудивительно, что я настаивала на собственной бессловесности так долго, насколько это вообще дозволено маленькому человеку.
Не скажу, что эти два – два с половиной года были наполнены счастьем: нет, я испытывала постоянное беспокойство – даже не за себя, а за близких. Я впадала в оцепенение, когда мама снимала трубку, чтобы поболтать по телефону. Я зажмуривалась от страха, когда отец вставал, чтобы произнести тост за праздничным столом. А если старший брат нашептывал мне через проход между кроватями какую-нибудь фантастическую историю, то мурашки ползли у меня по спине отнюдь не из-за Красной руки или Черной ведьмы – этих традиционных персонажей детских страшилок. О нет, в горле моего неосторожного брата накапливались, набирая недобрую силу, куда более реальные враги – слова! Уж я-то понимала, на что они способны…
Лишь позднее я осознала истинную радость тех лет; по сравнению с адом, который ждал меня впереди, их следовало бы признать совершенно безоблачными. В то время родительскую ласку еще не приходилось зарабатывать при помощи речи; для того чтобы вознестись к материнским губам, достаточно было всего лишь поднять руки, а требовательный тык указательного пальца, как правило, немедленно доставлял желанную игрушку.
Ближе к ночи, уложив меня в постель, взрослые открывали книжку, дабы исполнить чудовищный ритуал чтения на сон грядущий. Тогда я еще ничего не знала о религиозных культах, и лишь потом мне пришло в голову, что этот обычай наверняка вырос из заключительной вечерней молитвы – а то и жертвы! – какому-нибудь отвратительному божеству с запекшейся кровью на деревянных рогах, клыках, фаллосе. И что с того, что впоследствии место божества заняло Слово, а молитва вполне закономерно обернулась чтением сказок – не менее, впрочем, кровожадных? Ведь по сути все осталось по-прежнему: языческий идол, ежедневный ритуал и дети – невинные жертвы людоедской религии…
Сначала я пробовала прятать или рвать злополучные книжки, но это не помогало: слова заблаговременно озаботились тем, чтобы размножить себя в огромных тиражах, так что на месте испорченных предметов культа тут же появлялись новые. Тогда я стала притворяться спящей; увы, в ответ мои добросовестные родители лишь слегка понижали голос, как будто их сковывало некое страшное заклятие непременно добраться до конца очередной главы. В итоге у меня не осталось иного выбора, кроме как выучиться читать самой. Потому что, наблюдая за книжками, я пришла к чрезвычайно важному заключению: не будучи произнесены вслух, слова теряют почти всю свою убийственную энергию.
Да, клокоча в человеческой гортани, выплескиваясь из нее наружу, они напоминают поток смертоносного свинца, который брызжет из жерл многоствольного пулемета. Зато пригвожденные к бумаге типографской краской, слова выглядят по крайней мере так же безобидно, как патроны на складе. Как патроны – хорошо подсчитанные, удобно уложенные, надежно усмиренные грубой картонной упаковкой. Я не могла насмотреться на них – так ребенок не может оторвать взгляда от крупного хищника в зоопарке: тигр там, вдалеке, в клетке, за толстыми стальными прутьями и глубоким рвом, а я здесь, в безопасности, рядом с мамой… – кстати, где мамина рука? – ага, вот она, а ну-ка, вцепимся в нее покрепче на всякий пожарный…
Заметив, что я не расстаюсь с книжками, отец показал мне буквы. Взрослых обрадовало мое неожиданное рвение – оно хоть как-то окупало ту упрямую немоту, которой я продолжала придерживаться и которая уже всерьез беспокоила родных и близких. Буквы сами по себе мало интересовали меня – я предпочитала запоминать слова целиком, со всеми их когтями, пастью и хвостом, и этот метод обучения оказался удивительно эффективным. Родители с опасливым недоумением наблюдали за моим быстрым прогрессом; на шестом году жизни я уже почти свободно читала, так и не вымолвив ни единого слова с самого момента своего рождения.
Понятно, что такое положение не могло продолжаться вечно; меня стали таскать по врачам и психологам. Я молчала и там, довольно успешно справляясь с профессионально дружелюбными дяденьками посредством мрачного взгляда исподлобья. Куда сложнее было жить с гнетущим сознанием того, что мое поведение расстраивает родителей; по непонятным причинам они отказывались удовлетвориться прежними методами общения. Что, на мой взгляд, выглядело довольно странно: разве мы не становились всё ближе и ближе с каждым прошедшим месяцем? Разве не узнавали друг друга всё лучше и лучше? Отчего же тогда это сближение должно было сопровождаться усложнением общения? Неужели теперь мы не могли обойтись без слов там, где прекрасно обходились раньше?
Но тем не менее напряжение нарастало, и я уже не могла игнорировать заплаканные глаза мамы. Как-то раз она пришла поцеловать меня перед сном. Отложив книжку, я улыбнулась как можно лучезарней. Мы обнялись и сидели так какое-то время. Помню, что меня переполняло абсолютное, ни с чем не сравнимое счастье, пока я вдруг не обнаружила, что мама плачет. Это крайне неприятное открытие застало меня врасплох. Еще мгновение назад я ни капельки не сомневалась в совершеннейшей гармонии наших чувств, и вот – на тебе! – такая диаметральная противоположность, такое взаимное непонимание, отчуждение, пропасть…
Я была поражена настолько, что начисто потеряла контроль над собой. Как выяснилось, проклятые слова только этого и ждали.
– Мамочка, не надо! – отчетливо выговорила я, прижавшись лбом к родной маминой шее. – Не надо плакать.
Мама резко отстранилась и уставилась на меня с выражением поистине безумной радости. Еще бы! Долгожданное событие свершилось – ребенок наконец-то заговорил!
– Котенька моя! – воскликнула она. – Слава Богу! А мы уже боялись…
И она встряхнула меня, как встряхивают старое, давно умолкшее, но вдруг проснувшееся радио в надежде услышать еще несколько звуков. Да-да, она хотела еще; она ждала новых слов, нового подтверждения; напрягшись до красноты и умоляюще шевеля губами, она смотрела мне в рот, словно вытягивая оттуда продолжение. Я почувствовала, что просто не могу обмануть это отчаянное истерическое ожидание, что обязана сказать еще хоть что-нибудь, хотя бы исключительно ради маминого спокойствия. Нужные слова – «всё будет в порядке» – уже стояли на низком старте где-то по центру груди и с показной готовностью поглядывали на меня, повелительницу. Почти поверив им, я кивнула и приоткрыла рот, чтобы вдохнуть немного воздуху.
И тут это случилось – ровно то, чего я так боялась все эти годы. Слова и не думали выскакивать наружу. Такие послушные на страницах книг, внутри гортани они вели себя подобно шайке дворовых хулиганов. Заводилой стал мелкий задиристый шпаненок Всё, бежавший впереди остальных. Он приостановился на полпути, презрительно фыркнул, послав в мамино лицо несколько капель слюны, и вдруг принялся свистеть, созывая товарищей. Сразу за ним шел Будет, тяжелый и неповоротливый, как буфет – из тех, которые приходится затаскивать в комнату по частям, потому что иначе они не проходят ни в какую дверь. Раскорячившись поперек горла, он сразу перекрыл мне дыхание. Я не помнила, какое именно слово убило мою несчастную бабушку – возможно, ее убийца вернулся, чтобы задушить и меня?! При мысли об этом я запаниковала не на шутку, и «Будет» раздулся еще больше. У меня не было ни единого шанса протолкнуть его в ту или другую сторону, но даже в случае успеха за мощной спиной вожака уже выстраивались в боевом порядке его драчливые кореша.
Я поняла, что сейчас умру, и почти уже смирилась с этим, когда перепуганная мама, схватив меня в охапку и крепко прижав, смяла таким образом нападавших бандитов.
– Не надо… не надо… девочка моя, не надо… – бормотала она, в то время как я жадно хватала ртом воздух, упиваясь вновь обретенной роскошью свободного дыхания.
Я ошибочно полагала, что спасена, но на самом деле жизнь моя в тот момент кончилась, потому что последующие годы трудно назвать нормальной жизнью нормальной девочки, девушки, женщины, человека. Бессловесный человек похож на беззубого бобра. Бобры строят свой мир, свой дом из поваленных деревьев; нет зубов – нет дома. Так же и человек не в состоянии прожить без слов. Они служат ему главным строительным материалом – все прочие ткани, доски и железобетоны являются лишь второй, третьей, десятой производной от тотального, всепроникающего владычества языка. Так что уродство немоты наиболее приближено к смерти из всех возможных уродств – наверно, поэтому кающиеся грешники, не имеющие возможности сбежать в самоубийство, принимают на себя предшествующую по тяжести меру наказания: обет молчания. Молчание – это еще не смерть, но почти смерть.
И все же лучше быть немой, чем заикой.
Немые вызывают сострадание, а заики еще и неловкость, смешанную с досадой. Немота – это уродство, а заикание – еще и помеха, мучительная и необъяснимая, взывающая к вынужденному терпению окружающих, наказанных непонятно за что тяжкой необходимостью общения с уродом. Эта безвинная кара не может не раздражать даже самых добрых и снисходительных. «Да понял я, понял… – едва ли не вслух думают они, неловко пряча глаза, – какого же тогда черта ты продолжаешь долбить это свое слюнявое пэ-пэ-пэ…»
Мое уродство довольно быстро вышло на внешнюю орбиту, в ежедневную пытку школьного двора, к безжалостным насмешкам сверстников и напускному вниманию логопедов. Последних мои родители перепробовали видимо-невидимо, с равной степенью неуспеха. Зато я, насмотревшись на своих братьев по несчастью, осознала еще одну удручающую вещь: все они были мальчиками! И это добило меня окончательно. Единственным утешением отверженных является сознание того, что они не одни такие, что где-то есть похожие на них, а возможно, даже и худшие отщепенцы и уроды. Но ощущать себя отверженной еще и среди отверженных… – это уже чересчур!
Мужчина может позволить себе любое уродство, компенсируя его силой или умом, – в отличие от женщины… Женщина слишком зависит от своей внешности, чтобы демонстрировать кому бы то ни было перекошенное, налитое кровью лицо, дрожащий от напряжения подбородок и отвратительную гримасу умалишенного. Такая женщина обречена на одиночество, сколько бы нежности, силы и любви ни хранилось в ее душе, какой бы изощренной мощью ни обладал ее разум. Обречена.
Обречена. Я поняла это еще в школе и постепенно приучила себя к удручающей картине своего будущего – без благословенного дара семьи и материнства, без радостей дружбы и приятельства, без возможности выбрать профессию, работу, компанию. Я приготовилась жить именно так, бездарно и безрадостно, до скончания дней. Слова одержали победу и в этой войне. Они погубили меня, как некогда бабушку, убили, оставив в живых. Не могу сказать, что у меня вовсе не было светлых моментов. Оставались еще книги, музыка, кино, хорошая еда. Не обремененная необходимостью следить за фигурой, я не отказывала себе ни в чем и довольно быстро раздулась до безобразных размеров. Ну так что? Раздулась и раздулась – разве это что-нибудь меняло?
При первой же подвернувшейся оказии я уехала подальше от родного города – туда, где меня не знали, где никто еще не был свидетелем моего горя и унижения – ни школьные мучители, ни соседи-соглядатаи, ни шарлатаны-логопеды. Прикинувшись глухонемой, я стала работать машинисткой-надомницей: мне нравилось пригвождать своих убийц к бумаге, наблюдать, как они бессильно корчатся на белом листе, подобные распятым разбойникам. Я вколачивала молоточки в печатную ленту, как гвозди – в беспомощные конечности испуганных букв. Нате! Получите! Каково теперь вам, живым мертвецам, на белом саване листа, который попадется на глаза максимум десятку-другому людей?! Вас прочитают, а затем, скомкав лист, выбросят в мусорную корзину. Но вы не погибнете, нет!.. – вы останетесь жить во тьме и грязи неведомой свалки. На вас будут гадить помойные голуби, бумага будет понемногу желтеть, и мокнуть, и подсыхать, и мокнуть снова, и снова желтеть, а вы по-прежнему будете висеть на ней распятыми гладиаторами, забытые, невостребованные, никому не нужные – в точности как я. Почувствуйте себя в моей шкуре, подлые душегубы!
Больше всего я любила печатать многостраничные инструкции по технике безопасности, которые стопроцентно не берет в руки никто и никогда. Заработок был невелик, но вполне достаточен для моих более чем скромных потребностей. Так я и жила – печатала и читала, печатала и ела, печатала и спала; за окном дождь сгущался в снег, осень перетекала в декабрь, который тут же сменялся следующей осенью и следующим декабрем. Инструкции тоже оставались прежними: по-моему, их не читали даже составители – просто брали и пересылали мне старые, якобы проверенные временем, но на деле так никем и не читанные образцы. В этом нехитром режиме я дотянула бы до самой могилы, но случилось непредвиденное: поток заказов стал быстро мелеть, а затем и вовсе иссяк. Выглянув из своего убежища, я обнаружила, что произошла революция: место пишущих машинок заняли компьютеры.
Не помню, что было тогда на дворе – декабрь или осень, да это и неважно. Важно, что мне пришлось переключиться на новую профессию – сетевого редактора. Так в мою жизнь вошел интернет. Я не сразу поняла значение этих перемен для меня лично, но когда поняла… о, какими волшебными красками вдруг осветилось мое серое мышиное бытие! На интернетовских форумах я наконец-то могла быть собой – такой, какая я есть на самом деле! Быть собой и общаться с другими людьми – без проклятой необходимости проталкивать через рот громоздкие до непроходимости слова. Я уже не чувствовала себя прокаженной; для меня это было равносильно выходу на свободу из пожизненного заключения, не меньше.
Вволю погуляв на нескольких сетевых площадках, я стала задумываться о поисках более-менее постоянного пристанища. В Сети, как и снаружи, люди со временем надоедают друг другу. Любой умник в конце концов начинает повторяться. Сколько раз можно слушать всё тот же, добела обсосанный анекдот? Но разница между наружной и сетевой ситуациями заключается в том, что снаружи ты редко имеешь возможность что-либо изменить. Для смены близкого круга друзей необходимо как минимум переехать в другое место – да и это не всегда помогает. Не говоря уже о том, что далеко не каждый в состоянии позволить себе роскошь переезда: люди обременены работой, имуществом, родственниками… Зато в Сети достаточно всего лишь перебраться на другой форум, или сменить имя, или просто отредактировать список друзей – и дело в шляпе!
Но мне захотелось иного. Я уже ощущала себя почти нормальной, а в жизни нормального человека непременно присутствует то, что в отличие от друзей не приедается никогда – семья. Семья! Родные, милые сердцу люди, которых любишь, как Бога, – не по какой-либо определенной причине, а просто потому, что они есть.
Я твердо помнила, что такое бывает – ведь это происходило и со мной, в моем собственном детстве: мама, отец, брат… Некогда и я владела этим сокровищем – до того ужасного вечера, когда опрометчиво переступила через порог молчания… Это было, было и прошло, заслоненное черным пологом свалившейся на меня беды. И вот теперь я расхрабрилась до такой степени, что позволила себе мечтать о возвращении этого головокружительного чувства любви. Боже, я только тогда и поняла, насколько мне не хватает весны и лета в моих бесконечных декабрях!
И вот, пробуя, отвергая или откладывая на потом разнообразные сетевые варианты, я добралась до Хайма. Именно так называли эту систему ее постоянные клиенты, хотя, конечно, английское слово «HiM» читается иначе, пусть даже и с заглавной буквой на конце. Возможно, думала я, в названии зашиты не одно, а сразу два слова: например, восклицание «Hi!» и еще какое-то другое, начинающееся на «М». Тогда получается что-то типа приветствия: «Hi, man!» – довольно логично для входного экрана. Были и другие толкования, но это казалось наиболее правдоподобным. Помимо всего прочего, оно помогло мне сделать важный начальный выбор. Ведь записываясь в сетевое сообщество, человек должен сразу определить параметры своей тамошней личности: пол, возраст, уровень образования, профессию, имя… От всего этого в конечном счете зависит его будущая жизнь в Сети; и все это не обязано хотя бы краем соответствовать так называемым «истинным» деталям так называемой «реальности». Потому что в деталях этих нет ровным счетом ничего «реального» и уж тем более «истинного».
Можно подумать, что кто-то спросил меня, хотела ли я родиться именно тем, кем родилась, именно в том месте и в то время, у тех, а не этих родителей. Можно подумать, что я сама выбирала себе школу, соседей, близкое окружение, судьбу… Нет, все это было навязано мне неизвестной силой, абсолютно равнодушной к моим желаниям, мечтам и надеждам. Получалось, что вся моя «реальная» жизнь, как и «реальные» жизни других, представляла собой сплошную череду насилия, которая не имела ничего общего с действительно истинным «я», скорчившимся в комок внутри бутафорской, чужой оболочки. И эту грубую декорацию кто-то еще именует «реальностью»? Смешно, честное слово, смешно.
Зато в Сети я могу позволить себе вдохнуть полной грудью. Там я такая, какой хочу быть. Передо мной открыты любые возможности: от тишайшей мыши – до Христофора Колумба! Остается лишь понять, чего же мне в действительности хочется…
До регистрации в Хайме я перепробовала много вариантов и потому примерно представляла последствия того или иного решения. Больше всего я сомневалась относительно пола. Обычно первым побуждением уродливой женщины-недоучки бывает стремление записаться эдакой легкомысленной и в то же время роковой красавицей с тремя высшими образованиями. Но меня беспокоила сложность разыгрывания этой непростой роли. Куда проще изображать мужчину: мало того что эти незамысловатые существа, как правило, ведут себя довольно однозначно и предсказуемо, так им еще и охотно прощаются любые, самые чудовищные ошибки. Зато малейший сбой в интонации женщины немедленно заставляет насторожиться даже не слишком чувствительное ухо.
Кроме того, моей главной целью было обзавестись семьей, а первые стадии этого процесса традиционно доступней мужчине. Ведь именно он играет в этом деле активную роль, в то время как женщину обычай заставляет скромно дожидаться момента, когда тот или иной самовлюбленный кретин соизволит обратить на нее свое царственное внимание. Конечно, на практике инициаторами этого контакта все равно являются женщины, но трудно вообразить, сколько времени и сил уходит у нас на нелепый павлиний танец вокруг да около! Я же твердо вознамерилась добиться своего кратчайшим путем, без долгих романов, романсов и прочего ухажерства.
А еще… если быть до конца честной, то я побаивалась слов. Нет-нет, пригвожденные к белому полю монитора, они выглядели столь же безопасными, как и на бумажном листе, некогда выползавшем из-под каретки моей пишущей машинки. Но все же, все же… – чем черт не шутит? А вдруг?.. А вдруг удушающее косноязычие настигнет меня и в моем сетевом убежище? Обжегшись на молоке, дуешь на воду. «Так или иначе, – думала я, – если судьбе покажется забавным вновь запихнуть меня в заики, то пусть лучше это будет заика мужского пола. Мужского, а не женского!»
Итак, на первый взгляд, все говорило в пользу того, чтобы сказаться мужчиной. Тем не менее я колебалась несколько дней, пока не додумалась до вышеупомянутого «Hi, man!». Это решило вопрос. Уж коли даже название системы открыто благоволит к мужскому полу, то стоит ли мне и дальше сомневаться? И я недрогнувшей рукой зарегистрировалась в качестве тридцатилетнего мужчины, чье имя – Найт – недвусмысленно провозглашало ценности, которые я полагала самыми привлекательными в мужчине: рыцарское благородство, самоотверженность, верность. Подобный красавец не должен был испытывать никаких сложностей в поисках подходящей семьи – во всяком случае, лично я по первому зову побежала бы за ним на дальний край света.
2. Найт
Бывало ли с вами такое: подходишь утром к зеркалу, чтобы побриться, и вдруг видишь перед собой абсолютно незнакомого человека? Или того хуже: не человека, а пупырчатое жабообразное чудище, смешное и отвратное одновременно… И явление это настолько явно, настолько живо, что приходится закрывать глаза, трясти головой и, возможно, даже пару раз стукнуть себя кулаком по лбу, дабы окончательно сбить наваждение. А потом, выждав секунду-другую, осторожненько приоткрываешь веки, а сам боишься… не веришь, но боишься: что там окажется, что?.. Может, не открывать, воздержаться? – нет, все-таки нужно бы открыть… раз, два, три – открываем! Открыли! Ну?!
Слава Богу! Можно приступать к бритью. И ты приступаешь, иронически поглядывая в зеркало на свои особые бритвенные гримасы – дурацкие, но такие родные, естественные, человеческие, а потому удивительно уютные на фоне еще не остывшего воспоминания о той неожиданной жабьей морде, тень которой нет-нет да и промелькнет перед глазами, подобно неприятнейшему инородному кадру невинного, в общем, фильма – двадцать пятому кадру, которого вроде бы не видишь, но тем не менее твердо знаешь, что он есть.