В одну из следующих встреч Коленкур возвращается к своему поручению. Теперь, лучше вооруженный, с письмами в руках, полученными непосредственно от самого Наполеона, он пытается преступить к вопросу о плане кампании. Он читает Александру эти письма, останавливается на местах, выраженных высоким и увлекательным слогом, где император предлагает своему союзнику скрепить союз, побратавшись на поле сражения, и назначает ему свидание пред лицом врага, в Дрездене или Вене. “В Дрездене? – спрашивает Александр, – слишком мало остается времени. Это значило бы истомить мои войска переходами, между тем, как они могут быть употреблены с большой пользой. Затем, это значило бы оставить всю мою границу без защиты. Впрочем, мы поговорим об этом в один из ближайших дней. Сегодня Страстная пятница. Вы знаете, что до окончания Пасхи у нас куча религиозных обязанностей, предписываемых нашими обрядами. Итак, я не могу говорить с вами о делах сегодня, но мы поговорим в ближайшем времени. Сегодня я хотел только повидать вас и сказать вам, что я знаю насчет Швеции”.[87 - Донесение Коленкура от 8 апреля 1809 г.] И он перенес своего собеседника на берега Балтийского моря, где произошла внезапная перемена. В Стокгольме представители армии и дворянства, которым надоело повиноваться слабоумному королю, низложили Густава IV и избрали регентом его дядю, герцога Зюдерманландского. Эта революция с ее драматическими и пикантными подробностями случилась весьма кстати, чтобы дать пищу разговору с французским посланником и держать его подальше от австрийских границ.
Упорно ведя игру в прятки, Александр как будто хотел, чтобы события застали его врасплох. Если его цель действительно была такова, она была достигнута вполне. 9 апреля, прежде чем Франция и Россия составили план кампании, прежде чем царь точно сообщил количество, расположение и назначение своих войск, австрийцы переправились через Инн и, как поток, наводнили Баварию. В тот же день эрцгерцог Иоанн перешел со своей армией итальянскую границу; на Севере эрцгерцог Фердинанд вступил с пятьюдесятью тысячами человек в герцогство Варшавское, и австрийский орел показался на пути в Варшаву. Не заботясь о соблюдении внешнего приличия, не ссылаясь на личную обиду, не объявляя даже войны – Австрия начала ее за свой страх, и в решительной партии ставила на карту свое существование.
Коленкур немедленно, официальным порядком, в силу тильзитского и эрфуртского договоров, потребовал содействия России. Шварценберг тоже работал изо всех сил. Он привел в действие все пружины интриги, – пустил в ход салоны, женщин; заставил действовать и мать, и фаворитку Александра. Все высшее общество всполошилось. Со всех сторон напали на императора, умоляя его сохранить, по крайней мере, нейтралитет и не поднимать оружия против государства, выступившего в защиту европейской независимости.
Теперь Александр должен был высказаться. Эта необходимость, которой он так страшился и так упорно избегал, представила к нему свои требования и не выпускала из своих цепких рук. Итак, на что-нибудь да надо было решиться. Но ему оставался выбор между несколькими решениями. По правде говоря, данное им Наполеону слово позволяло ему только одно – сражаться рядом с Францией и помогать нам всей своей мощью. Тем не менее, нельзя не согласиться, что для его нерешительности были серьезные побуждения. Его сомнения и опасения были законны. Его отвращение к войне, которой он не сумел ни предусмотреть, ни предупредить, но в которой обязан был участвовать, было вполне законно. Война угрожала повлечь за собой гибельные последствия для Европы, для России и, в особенности, для союза. Хотя Австрия своим поведением вполне оправдывала принятие против нее крутых мер, тем не менее, ее окончательная гибель, ее распадение было бы общим бедствием и несчастьем для всех. Исчезновение этой старой монархии открыло бы в центре континента пропасть, которую ничто не могло бы заполнить, и окончательно нарушило бы равновесие в Европе. Государства, которые образовались бы из обломков побежденной империи, слабые и неустойчивые, обязанные своим существованием победителю, были бы только передовыми постами французского владычества. Каждый из наших вассалов захотел бы получить долю из отданной на расхищение Австрии – и, что особенно важно, герцогство Варшавское потребовало бы и, вероятно, получило бы Галицию. Такое расширение герцогства было бы равносильно восстановлению Польши, а из всех перемен, внушающих опасение, именно эта перемена внушала Александру непреодолимый ужас. Во всяком случае, с того момента, когда между Францией и Россией не было бы более Австрии в виде сплоченного независимого государства, Россия оказалась бы без всякого прикрытия, непосредственно под ударом наполеоновского властолюбия. Чтобы Россия могла жить спокойно, чтобы она могла оставаться нашей союзницей, необходимо было, чтобы обе империи по-прежнему разъединяло могущественное государство и чтобы оно действовало, как противовес чрезмерно разросшейся Франции. По необычайному стечению обстоятельств, Александр I – в силу формальных обязательств, законный враг Австрии – в предстоящей борьбе всего более должен был опасаться полного разгрома противника. Естественно, что он мечтал предохранить себя от подобной опасности. Отсюда понятно, что, прежде чем ввязаться в войну, он принимал свои предосторожности, определял свои условия, просил у Наполеона обещания не злоупотреблять победой, не стремиться, пользуясь ею, создать положение, роковое для установившегося в Европе порядка и гибельное для безопасности России.
Наполеон предвидел эти требования и принял меры для их удовлетворения. Он уполномочил Коленкура подписать, если бы это формально было потребовано, соглашение относительно условий будущего мира. Он соглашался до известной степени связать себе руки, заранее ограничить порыв честолюбия, начинавшего снова овладевать им. Его военное положение, более критическое, чем он открыто признавался в этом, предписывало ему быть уступчивым.[88 - Письмо Коленкура от 8 апреля 1809 г.] Итак, Александру предоставлялась свобода выбора: он мог оказать нам помощь в порыве рыцарского чувства, не торгуясь, доверчиво отнесясь к Наполеону и вполне положившись на него, и мог поставить известные условия; мог тотчас же исполнить свои обязательства – принять участие в борьбе и своей верностью союзу и истинным, а не призрачным содействием приобрести себе право заговорить громко, когда придет время определить участь побежденного и переделать карту Австрии; с другой стороны, он мог ныне же принять меры для своей безопасности, получить от Наполеона обязательство – не расчленять Австрии, не восстановлять Польши, и только тогда с открытым забралом вступить в борьбу, результаты которой были бы им заранее точно определены.
Из этих двух решений он отстранил и то, и другое и остановился на третьем, самом плохом и наименее достойном, – на совершенно особом способе выйти из затруднения, мысль о котором, как кажется, внушил ему Сперанский.[89 - Beer, 349, по донесениям Шварценберга.] Выражая справедливое беспокойство о будущей судьбе Австрии, он не потребовал никакого (предварительного обязательства и не дал Коленкуру случая воспользоваться его полномочиями. Он довел до сведения Наполеона, что окажет ему полное содействие без предварительных условий, тогда как в действительности решил оказывать помощь только для вида и вести с Австрией только подобие войны. Не отказываясь от исполнения союзных обязательств, он освободился от них, решив разыграть комедию военных действий, и предпочел лучше нарушить свое слово, чем потребовать его обратно. Александр пошел еще дальше: прежде, чем фиктивно сражаться с нашими врагами, он хотел уверить их в истинном значении своих мер, и мы скоро услышим, как он – двуличный как в словах, так и в поступках, – будет обещать содействие Франции и бездействие Австрии.
Как только Александр получил достоверные сведения, что войска эрцгерцогов двинулись, чтобы перейти границы, он дал знать нашему представителю, что разрывает с зачинщиком. “Они дорого заплатят, – сказал он, говоря об австрийцах, – за свое безрассудство и заносчивость”.[90 - Донесение Коленкура от 22 апреля 1809 г.] Чтобы придать более веса своим словам, он повторил их Коленкуру при свидетелях, в присутствии интимного круга, который от времени до времени приглашал к своему столу. Прежде чем обнародовать объявление о войне, он сообщил о ней в маленьком кружке под видом намека и аллегории. В этот вечер он был более обыкновенного любезен и разговорчив с посланником. Он был в восторге, что на нынешнее лето Коленкур выбрал себе дачу недалеко от его дворца; что их близкие отношения, благодаря этому, сделаются еще более тесными и сношения более удобными. “Я хочу приказать сделать для нашего сообщения, – говорил Александр, – маленький телеграф. Уже более близкими соседями мы не можем быть.
Посланник. – Я буду жить как раз под пушкой Вашего Величества.
Александр. – Она будет стрелять только ради вас.
Посланник. – В этом я никогда не сомневался, Ваше Величество; но, так как посланники любят договоры, то я хотел бы предложить таковой адмиралу Вашего Величества. (Яхта русского императорского флота стояла на Неве против дачи, которую предполагал занять Коленкур).
Александр. – Я предлагаю вам мою гарантию. Принимаете ли вы ее? Вы не поступите, как те глупцы, которые отказываются от нее и которые из-за этого будут грызть себе пальцы.
“Это было сказано так громко, – прибавляет Коленкур в своем донесении, – и так выразительно подчеркнуто, что двадцать присутствовавших за столом лиц, в том числе и императрица, переглянулись. Император продолжал далее свой разговор со мной”[91 - Донесение Коленкура от 22 апреля 1809 г].
Когда шесть дней спустя пришло известие о переходе австрийцев через Инн, показные намерения царя ознаменовались соответствующими действиями. Был издан манифест о войне с Австрией. Александр объявил, что отпускает Шварценберга, что отзывает свое посольство из Вены и что его войска выступают в поход. Он писал Наполеону: “Ваше величество может рассчитывать на меня. Силы мои не очень велики, ибо у меня и так уже две войны на руках, но все, что возможно, будет сделано. Мои войска сосредоточены на границе Галиции и будут готовы к действиям в непродолжительном времени… Надеюсь, что Ваше Величество увидит в этом мое желание бесхитростно исполнить мои обязательства к вам… Ваше Величество всегда найдет во мне верного союзника”.[92 - Письма, опубликованные нами в Revue de la France moderne, ler juin 1890.] Его слова Коленкуру были еще более положительны и точны, чем его письма. “Я ничего не буду делать вполовину”, сказал он, и прибавил: “А, впрочем, я на этот счет объяснился с австрийцами”[93 - Донесение Коленкура от 28 апреля 1809 г.].
Как же он объяснился? С этим знакомит нас донесение о последних его разговорах с Шварценбергом, переданное в Вену этим посланником. Царь не скрыл неудовольствия, которое причинило ему поведение Австрии; он указал, что ответственность за разрыв и вина за нападение лежат, бесспорно, на ней одной, что она сама виновата в том, что он должен принять сторону Франции и исполнить свои обязательства. Установив эти посылки, он вывел из них неожиданное заключение. “Император сказал мне, – писал Шварценберг после разговора, бывшего 15 апреля, – что он намерен дать мне крупное доказательство своего доверия ко мне, ручаясь мне, что из всего, что только может придумать человеческий ум, ничто не будет упущено, чтобы уклониться от необходимости наносить нам вред. Он прибавил, что его положение так странно что, хотя мы и находимся в противных лагерях, все-таки он не может удержаться, чтобы не пожелать нам успеха”[94 - Вееr, 351.]. 20 апреля Александр повторил свои обещания и даже пошел дальше. Он высказал, как дело решенное, что его войска получат приказание избегать, насколько это будет от них зависеть, всякого столкновения и всякого враждебного действия; что, сверх того, их выступление в поход будет задержано, насколько это будет возможно[95 - Вееr, 351.].
Таким образом, не довольствуясь предложением Австрии фиктивной борьбы, в которой взаимно избегалось бы приходить в соприкосновение и наносить друг другу вред, Александр обещал отдалить эту бесполезную демонстрацию. Он обещал нашим врагам, что не намерен стеснять их в их первых действиях и предоставить им использовать свое преимущество. Следует ли из этого, что он ждал только победы эрцгерцога Карла, чтобы обнаружить свою измену, обратиться против императора и нанести последний удар пошатнувшемуся колоссу?
По-видимому, его намерения были не так просты, не так вероломны, а, главное, не так прочно установлены. Глубоко смущенный, сбитый с толку, видя со всех сторон только затруднения и опасности, Александр, благодаря своей нерешительности, дошел в двоедушии до последнего предела. Он желал, чтобы Наполеон был обуздан и укрощен, но при этом он слишком опасался его, чтобы открыто от него отречься и пренебречь его гневом. В глубине души он желал успехов австрийцам, но не настолько верил в их успехи, чтобы открыто высказаться в их пользу. При всем том, он признавал некоторую пользу для себя от союза с Францией, из которого он не извлек еще всех выгод. В результате всего этого он топтался на одном месте, парализованный несовместимыми стремлениями. Он устранялся от событий, не отказываясь, однако, воспользоваться их указаниями. Возможно и то, что он льстил себя надеждой, если борьба будет тянуться с переменным счастьем, властно вмешаться между одинаково изнуренными противниками. Проще говоря, он пытался оставить за собой будущее, а, между тем, делал все, чтобы его скомпрометировать. Прячась за тайный нейтралитет, который не обладал даже заслугой открытого и искреннего воздержания, он лишал себя всякого права на благодарность и на уважение как с той, так и с другой стороны. Он отнимал у себя право поставить условия победителю, кто бы он ни был, отказывался от влияния на результаты войны и осудил себя подчиниться им. Он отдал себя во власть событий, вместо того, чтобы принимать участие в их направлении.
Прежде всего, благодаря медлительности и нерешительности своих действий, он наносит непоправимый вред союзу, не принося действительной пользы европейскому делу; раздражает Наполеона, не спасая Австрии. Ибо не наступило еще время, когда завоеватель должен встретить предел своим победам, и чтобы поставить его в опасное положение, требуется усилие не одного государства. Хотя Австрия хорошо вооружена, полна энтузиазма, воспламенена новыми и более отважными стремлениями, хотя из наших старых полков, рассеянных по Испании, многих не будет на берегах Дуная, но превосходство командования вознаградит неравенство сил, и Наполеон, даже без армии Аустерлица и Иены, будет идти от победы к победе. Он уже в Германии, посреди войск, наэлектризованных его присутствием. Даву, Ланн, Массена – подле него. Несравненные блестящие подвиги, отвлекая наши взоры от двоедушной политики, возвращают на время наш рассказ к изображению героических подвигов в полном значении этого слова.
ГЛАВА III. РУССКОЕ СОДЕЙСТВИЕ
Молниеносные успехи германской армии. – Наполеон в Вене. – Неподвижность русских. – Состав русской армии. – Князь Сергей Голицын. – Причины бездействия русских генералов: ответственность царя и его генералов. – Приводимые предлоги. – Настояния Коленкура; его способы убеждения; сравнение между консервативной Францией и революционной Австрией. – Приказ о походе откладывается на неопределенное время. – Гибельные последствия этой меры для самой России и для союза. – Эрцгерцог Фердинанд в Варшаве. – Понятовский бросается в Галицию. – Восстание в Галиции. – Волнение в пограничных русских губерниях. – Пробуждение польского вопроса. – Беспокойство в Петербурге. – Характер разговоров Румянцева и Александра. – Возражения Коленкура. – Трогательная сцена. – Слова Александра по поводу маршала Ланна. – Впечатление, произведенное на Наполеона бездействием русских. – Достопримечательное письмо от 2 июня 1809 года. – Союз вступает в новую фазу. – Обоюдный недостаток искренности. – Наполеон откладывает решение судьбы Галиции. – Он готовится к решительному сражению. – Появление на сцене русской армии. Ее медлительность. – Взятие Сандомира генералом Суворовым – Негодование Наполеона. – Действия русских в Галиции. – Препирательства поляков и русских. – Ваграм. – Сцены в Кракове. – Состояние умов в Петербурге. – Александр делается более требовательным. – Первая нота по поводу Польши: вопрос поставлен официально. – Цнаймское перемирие. – Задача, которая представляется Наполеону после Ваграма. – Как примирить права, приобретенные поляками, с успокоением, которое необходимо дать России?
I
Бросаясь со всеми своими силами на Баварию, эрцгерцог Карл надеялся захватить нашу армию в момент формирования и привести в полное расстройство. Задуманный смело, план этот выполнен был боязливо. Уже одно присутствие среди войск императора, лишь только это стало известным, смутило и парализовало его противников, заставляя их ежеминутно опасаться какого-нибудь неожиданного, убийственного сюрприза. Наполеон прекрасно воспользовался хладнокровными и умными исполнителями его воли, и под неприятельским огнем, на глазах у колеблющихся и робевших врагов, успел сосредоточить свои силы. По выполнении этой задачи, он сам наносит первый удар австрийцам, и прорывает и расстраивает их линию. Он отрезает их левое крыло от центра, оттесняет его в Абенсберг и Ландсгут и отбрасывает на Аугсбург и Инн; затем, повернув против главных сил, где находится эрцгерцог Карл, он запирает их между Даву и Ланном, сжимает их, как в тисках, убивает и берет в плен двадцать тысяч человек при Экмюле[96 - Деревня в Баварии.]; преследует их до Регенсбурга, и не оставляет им другого пути к отступлению, как Богемские горы. Благодаря этому, Наполеон обеспечивает за собой правый берег Дуная, лишает неприятеля его операционной базы, отбрасывает от дороги в Вену, бросается сам на оставленный открытым путь к столице, и пятидневный бой, начатый с целью отразить нападение, заканчивается молниеносным наступлением. Тщетно австрийские корпуса стараются снова соединиться и длинными обходами прийти прежде нас к Вене, их повсюду предупреждают и преграждают им путь. Один из них приходит вовремя для защиты переправы на Трауне; его наполовину уничтожают в ужасной битве при Эберсберге. Отрезанной, окруженной со всех сторон и подвергшейся бомбардировке столице Габсбургов не остается другого исхода, как сдаться и принять своего победителя. Конечно, борьба не была еще окончательно решена. На левом берегу Дуная, за Веной, стягиваются и приходят в связь рассеянные части армии эрцгерцога Карла. В Тироле, в Италии и Польше, во всех пунктах, где Наполеон не командует лично, австрийцы подвинулись вперед и имеют некоторый успех. Пруссия волнуется. Часть ее войск дезертирует, хочет на свой страх принять участие в войне, сформироваться в мятежные банды и начать партизанскую войну. На сцену выступает опасность общего восстания Германии. Тем не менее, заняв центр австрийской монархии, Наполеон теснит своего главного противника, не имея, однако, случая нанести ему решительное поражение. Кроме того, он сдерживает всех остальных противников. 18 мая, месяц спустя после открытия враждебных действий, он ночует в Шенбруннене. В этот день русские не перешли еще своей границы.
В дни, предшествовавшие решительным военным действиям, Александр покорился необходимости и собрал на границе Галиции целую армию: четыре дивизии в полном составе, затем резерв пехоты и кавалерии – всего около шестидесяти тысяч человек под начальством князя Сергея Голицына.[97 - В русской армии дивизии составляли преимущественно стратегическую единицу; ее наличный состав значительно превосходил тот, который входил в нашу воинскую часть того же наименования.] Коленкур сильно настаивал на том, чтобы генерал Голицын заблаговременно получил приказание вступить в Галицию тотчас же, как только австрийцы начнут свои операции на Севере и займут территорию герцогства Варшавского. Если бы эта предосторожность была принята, время не было бы пропущено, и наши союзники на нападение наших противников ответили бы нападением же. На неоднократные просьбы Коленкура Александр обещал сделать, о чем его просили, но в неопределенных выражениях. Наконец, припертый к стене, он сказал посланнику: “Князю не дано такого приказания, о каком вы просите. Наши генералы не таковы, чтобы им можно было доверить решать дела подобного рода. Они воспользовались бы предоставленной или свободой, чтобы сделать или слишком много, или ровно ничего. Меня предупредят из Дрездена или из Берлина, и мой курьер отправится немедленно после того, как я узнаю что австрийцы перешли свою границу”. – Могу ли я сообщить Императору, – сказал Коленкур, – что армия пойдет на Ольмюц?” – “Она пойдет по направлению к Ольмюцу”,[98 - Донесение Коленкура от 16 апреля 1809 г.] – ответил царь, пользуясь едва заметной разницей в смысле. Впрочем, по его словам, его армия готова, снабжена всеми средствами, и в двадцать четыре часа может выступить в поход.
Но когда он узнал, что эрцгерцог Фердинанд вступил в великое герцогство Варшавское с пятьюдесятью тысячами человек, речь его сразу же переменилась. Он заговорил уже о пятнадцати днях, что только после этого срока Россия может начать кампанию, а вскоре последовали одни за другим, варьируясь до бесконечности, то благовидные, то странные предлоги для отсрочки. То время года было неблагоприятно – долго залежался снег, то постоянные дожди задерживали войска в лагерях; то разлив рек препятствовал первым переходам, то князь Голицын не успел еще доехать до своей главной квартиры. Это зависело от того, что принуждены были дать ему отпуск – нельзя было не преклониться пред уважительной причиной: он женил своего сына. Сверх того, прибавлял Александр, нужно считаться с обычаями и привычками страны. В России, говорил он, ничто не делается быстро. Все в ней неповоротливо, тяжело; всюду путаница. Что удивительного в том, что эта неуклюжая машина испытывает некоторое затруднение в начале своей деятельности и что ее неаккуратный ход так мало похож на поразительную быстроту операций, которые ведутся в Германии.
Вместо истинных услуг, в которых мы так нуждались, Александр осыпал нас любезностями. Прежде всего, он послал Наполеону свои пожелания, затем восторженные поздравления. В начале враждебных действий он, видимо, с мучительным нетерпением ждал известий с Дуная; он не мог дождаться известия о том, что император находится при армии, – “его гений стоит целых армий”,[99 - Донесение Коленкура от 29 апреля.] – говорил он. После Абенсберга и Экмюля он рассыпался в восторженных выражениях удивления по поводу прекрасных операций, давших столь блестящие результаты. Зачем, говорил он, он не возле Наполеона, деля с ним опасности и славу! Он говорил, что, по крайней мере, ему хотелось бы иметь при Наполеоне, на время его походов, своих специальных представителей – для того, чтобы русский мундир появился во французском генеральном штабе как неопровержимое доказательство союза. Он приказал отправиться в нашу главную квартиру одному за другим двум флигель-адъютантам, полковникам Чернышеву и Горголи, которым было поручено передать Наполеону приветствия и восторженные письма.
Он говорил, что завидует своим адъютантам в милости, которую им оказывает – видеть великого полководца в момент проявления его военного гения и учиться в его школе. “Может ли быть лучший случай для военного?”,[100 - Id., 4 мая.] – сказал он. Узнав, что один проживавший в Париже русский офицер, приглашенный Наполеоном принять участие в войне, уклонился от этой опасной чести, он сказал Коленкуру: “Вся кровь вскипела во мне, когда я прочел об этом. Нужно не иметь ее в жилах, чтобы поступать таким образом. Я чуть было не запретил ему носить мундир. Если бы я, без особых затруднений, мог покинуть Петербург на два месяца, я был бы уже там, куда он не захотел отправиться. Есть же такие бесчувственные люди”.[101 - Донесение № 33, май 1809 г.] Однако же, замечание, которое позволил себе сделать Коленкур, что французской и русской армиям предназначено было сблизиться и что в это время император Александр мог бы приехать к своей армии, сразу же остановило излияние государя. “Он улыбнулся, как будто нечто подобное было у него на уме, но ничего не ответил положительного”[102 - Донесение от 4 мая.].
Чтобы побудить царя хотя бы только начать военные действия, наш посланник ссылался на принятые царем обязательства, на данное слово. Он указывал и на то, что честь царя заинтересована в том, чтобы отнюдь не оставлять Наполеона одного выдерживать первый натиск врагов. Когда же он исчерпал свои обыкновенные доводы, он нашел другие, новые и совершенно неожиданные. Он представил в своеобразном виде положение Европы и те обязанности, которые вытекали отсюда для русского самодержца.
По его мнению, если внимательно вникнуть во все происходящее, настоящая война служила только продолжением борьбы, завязавшейся семнадцать лет тому назад между основами порядка, т. е. социальным консерватизмом, и разрушительными страстями, но с той разницей, что роли совершенно переменились. Наполеон сделался защитником всех государств против Австрии, перешедшей телом и душой в революцию; Австрия же из ненависти и честолюбия повторила ошибки, в которых так упрекали Францию в 1792 году, и впала в якобинство. За доказательствами недалеко ходить; стоит только прочесть ее манифесты и зажигательные воззвания к немецкому народу и тирольцам, и, в особенности, обратить внимание на ее усилия вызывать в соседних государствах восстания и повсюду распространять огонь мятежа. Далее, – говорил он – не состоит ли она с давнего времени в преступных отношениях с крамольниками всех стран; не поддерживает ли при всех дворах, особенно при русском, происки светской оппозиции? В настоящее время вреднейшие революционеры не на улице – они в салонах. Это те угрюмые, вечно недовольные умы, которые восстают против законно установленного порядка, которые хотят восстановить навсегда похороненнoe прошлое, и упорно преследуют свою химеру, хотя бы ценою жесточайших междоусобиц. Вступая с ними в союз, венский двор подкапывает под все установленные власти и стремится ко всеобщему перевороту.
“Я дал понять его Величеству, – писал Коленкур Наполеону, – что Австрия пользуется теми же самыми средствами, как и люди, создавшие революцию во Франции, что если бы ей удались ее планы – она, порвав все узы, связующие народы с государями, не только не могла бы управлять событиями, но и сама сделалась бы их жертвой, что всем государям следует бороться с принятым ее направлением, ибо иначе и им предстоят те же самые опасности. Я говорил императору о салонах, о их злословии, о том влиянии, какое они имеют в Вене и могут иметь и в других местах, если только этот новый пример с его ужасными последствиями не приведет к решению обуздать их. Я сказал Его Величеству, что дошедшее до крайних пределов раздражение известной части салонов направлено не против Франции или государя, а против того, кто первый обуздал своеволие и разыгравшиеся страсти нашего времени. Что оно направлено против того, кто остановил революционный поток, угрожавший престолам и общественному строю и принимавший в каждой стране характер оппозиционного духа и критики. Что с тех пор, как американские и английские идеи вскружили всем головы, нигде не осталось ничего святого, что русские, немецкие и французские щеголи считают себя вправе судить государей и рассуждать об их поступках, как, например, Палата общин судила герцога Йоркского и госпожу Кларк[103 - Намек на громкий скандал, который только что разразился в Лондоне. Герцог Йоркский, главнокомандующий английской армией, был обвинен в раздаче чинов по просьбе госпожи Кларк, с которой он жил и которая продавала свое содействие за деньги. Палата общин производила следствие.].
Что Стадион, – который нападает на верховную власть и общественный строй Германии и обращается к Франции с заявлениями, что император Франц ведет войну не с ней, а только с императором Наполеоном, – мне кажется, такой же якобинец, каким был и Марат. Что наименьшим злом, какое может быть следствием системы, выдвигаемой Австрией, будет такая же анархия, как и во время тридцатилетней войны, с тою только разницей, что результатом ее будет революционный режим, что эти, так называемые, благонамеренные люди Петербурга, Парижа и Вены не что иное, как анархисты, такие же, как и анархисты 93 года; что разница только в костюме; что анархисты 1809 года, под маской роялистов, точно также нападают на общественный строй, – одни – разнося повсюду в Германии лозунг германской независимости и свободы, другие – непрестанно осуждая государя и порицая все действия правительства; что, в конце концов, эта секта выступает против Вашего Величества еще с большим ожесточением, чем против других государей, ибо вы первый увидели, куда направлены их усилия и крепко прижали всех анархистов, как роялистов, так и якобинцев, что не следует щадить правительства, которое прославляет эту разрушительную и революционную систему, как не щадили сумасшедших, которые гильотинировали людей, дабы осуществить свою мечту”[104 - Донесение № 33; май 1809 г.].
После того, как Коленкур пространно развил эти идеи, заговорил царь и решительно высказался в том же духе. Он согласился, “что многие возвышают голос против императора Наполеона только потому, что он подавил анархию и наложил узду на своеволие”[105 - Id.]. Посланник расстался с царем после двухчасового разговора, установив полное согласие во взглядах. Но общность взглядов ни на йоту не подвинула операций русской армии. Правда, Александр делал вид, что больше всех раздражен такой медлительностью, что его возмущает апатия военачальников. Но, – прибавлял он – где же средство? Финляндия и Турция отвлекли всех деятельных и опытных офицеров. По его словам, чтобы назначить главнокомандующего армией против Австрии, ему пришлось обратиться к престарелому генералу, живущему уже второй век – к ветхой развалине, уцелевшей от древних войн. Он говорил, что князь Голицын ведет кампанию так, как это делалось в его время, не торопясь, шаг за шагом, что он вовсе и не подозревал того, что правила и достойные подражания случаи наполеоновской тактики внесли много нового в искусство побеждать, и в заключение он сказал сокрушенным тоном, но с видом полной искренности: “Это все еще старая рутина Семилетней войны… Не будем его торопить, – прибавил он, говоря о Голицыне – а то он наделает глупостей”[106 - Донесение от 5 июня.]. Впрочем, он не допускал и мысли, чтобы его генералы, не говоря уже о нем самом, могли быть заподозрены в недостатке корректности. “Это только апатия, а отнюдь не злая воля”,[107 - Донесение № 39, июнь 1809] – говорил он. Румянцев также сказал Коленкуру убежденным тоном: “Мы неповоротливы, но идем прямым путем”.[108 - Id, 18 мая.] На самом же деле русские совсем не двигались с места, и вот по какой причине: приказ вступить в Галицию, который 27 апреля обещано было послать “в тот же вечер”,[109 - Id, 29 апреля.] не был еще отослан из Петербурга и 15 мая.[110 - Archives de Saint-Pеtersbourg.] Это уже был не недостаток подвижности у русских генералов и офицеров, действительно им свойственный, а отсутствие желания у государя, ибо это он держал армию в бездействии на одном месте.
Это умышленное бездействие, вполне отвечающее данным Австрии уверениям, было более чем нарушением клятвы: это была самая крупная ошибка, какую только могла сделать Россия, принимая во внимание только ее собственные интересы. И в самом деле, всего более – и вполне справедливо – она боялась, чтобы решительные события этой войны не обусловили или не подготовили восстановления Польши путем присоединения Галиции к Варшавскому герцогству. Вполне естественно, что – при известии о наших победах – в Галиции, доставшейся по разделу Австрии, должны были возродиться национальный дух и стремление к независимости; что она должна была восстать, лишь бы дали ей на это время и возможность; что она призвала бы к себе своих братьев из великого герцогства и встретила бы их с распростертыми объятиями. Соединение этих двух частей разделенного народа совершилось бы под покровом войны по вполне естественному влечению. Победоносному Наполеону, который нашел бы уже восстановленное государство, не оставалось бы ничего иного, как только узаконить совершившийся факт. Ему пришлось бы не восстанавливать а только признать Польшу. Итак, опасность для России была бесспорная, но от нее самой зависело отвратить ее: ей стоило только самой вступить в Галицию, занять ее и властно распоряжаться в ней. Благоприятные условия – как то: топография местностей и начальный характер военных действий на Севере – в высшей степени облегчали ей эту задачу.
Австрийская Галиция, в то время более обширная, чем теперь, занимала оба берега реки Вислы и граничила с Россией на протяжении ста пятидесяти миль. Между ней и Россией не было ни крепости, ни рек – никакого препятствия, которое могло бы остановить русские войска. Сверх того, выйдя из Галиции, чтобы напасть на великое герцогство, расположенное от нее на север и на запад, эрцгерцог Фердинанд принужден был вывести оттуда лучшую часть своих войск. Он предоставил ее самой себе, оставив там только кое-где гарнизоны и отдельные отряды. Таким образом, обернувшись спиной к русским и идя на Варшаву, он отдавал Галицию в их руки. Князю Голицыну оставалось только подвигаться вперед и без выстрела занять эту провинцию; затем напасть на армию эрцгерцога с фланга или с тыла, заставить его дорого поплатиться за свою смелость, и, оказав этим обещанную услугу общему делу, обеспечить безопасность России от случайностей будущего. Войдя в Галицию первым – прежде чем войска великого герцогства, вынужденные сперва обороняться, имели бы время туда проникнуть, – он овладел бы ею именем царя. Он мог бы беспрепятственно подавить в ней всякое проявление польского национального духа, поручить ее ревнивой охране своих войск и наложить на нее секвестр. Заручившись предварительным решением и наложив руку на предмет спора, Россия могла ко времени заключения мира на законном основании удержать Галицию за собой и располагать ею по праву завоевания; ничто не помешало бы ей возвратить ее австрийцам или заставить признать своей собственностью. Следовательно, действовать быстро, без колебаний, было для нее не только решением, наиболее соответствующим ее обязательствам, но и менее всего компрометирующим ее и наиболее обеспечивающим ее интересы. В настоящем случае добросовестное отношение к своим обязательствам было бы само благоразумие. Наоборот, удерживая неопределенное время свои войска на границе, она лишила себя права влиять на дальнейшие судьбы Галиции; она предоставила полякам свободу действий, вследствие чего те могли прийти в Галицию раньше нее, она позволила им воспользоваться восстанием в Галиции как диверсией против нападения на них австрийцев, и, уступая место своим невольным союзникам, намерениям которых она справедливо не доверяла, неразумно предоставила им первую роль.
Последствия ее поведения, которые легко было предвидеть, не заставили себя ждать. Застигнутый врасплох вторжением австрийской армии, шедшей на Варшаву по левому берегу Вислы, Понятовский сперва отступил. Затем, спасши честь своего оружия в неравном бою при Рашинах, он покинул столицу, предоставив эрцгерцогу войти в пораженную ужасом Варшаву, и перешел со всеми своими силами на правый берег, за Прагу – предмостное укрепление, которое господствовало над рекой и защищало переправу. Выбирая для отступления такое направление, он давал возможность отрезать себя от Германии и от союзной Саксонии, но зато оставался в исключительно польском крае, в соприкосновении с частями Галиции, лежащими на восток от Вислы, в непосредственном соседстве с великим герцогством. Благодаря этому он сохранял за собой возможность, пока неприятель занимал столицу и двигался к северу, неожиданно свернуть на юг, напасть на Галицию, перенести войну на австрийскую территорию и освободить Варшаву под стенами Львова и Кракова. Он принял это отважное решение по собственной инициативе, еще до того, как передан был ему от князя Невшательского совет императора[111 - Soltyk, R?ltion des op?rations de l'armеe aux ordre? du pringe Joseph Poniatowski pendant la campagne de 1809. Paris 1841, 1 vol, p. 202 – 203.]. Получилось странное зрелище: оба противника повернулись друг к другу спиной и пошли в противоположные стороны. Эрцгерцог Фердинанд, отказавшись взять силой переправу через Вислу, направляется по левому берегу реки на север, подвигает свои войска до Торна и угрожает Данцигу; а Понятовский поворачивает на юг и, идя по правому берегу, бросается в Галицию.
В первых числах мая Понятовский вступил в Галицию. При его приближении население поднялось и бросилось к нему навстречу. Пример подали представители дворянства – крупные помещики. Многие из них жили в имениях, были богаты и пользовались влиянием. Польша не умерла в их сердцах, хотя ее враги и думали, что, нанеся ей три смертельных удара, покончили с ней навсегда. Укрывшись в своих помещичьих владениях, они носили по ней траур и свято чтили ее память. Княгиня Чарторижская собрала в центре своего обширного, как город, поместья – Пулавы – в особом здании реликвии польских королей и героев, посвятив этот храм или, вернее, мавзолей, утраченной отчизне.[112 - Soltuk. 505.] При виде Понятовского воскресли надежды и вера в будущее. В этом изящном и рыцарски неустрашимом герое, поклоннике славы и пиров, который, при звуках труб и фанфар, при звоне оружия, ехал во главе своего штаба, Польша увидела олицетворение самой себя. Дворянство встречало его во главе своих вооруженных арендаторов и крестьян, из которых сформированы были полки. Женщины устраивали ему восторженные приемы и празднества. Всюду, где он ни останавливался, был смотр утром, бал – вечером. Из замков движение распространилось по окрестностям. Ежеминутно ряды армии расступались, чтобы дать место новым добровольцам. Приходили даже старцы, оставшиеся в живых после войн за независимость. Они просили позволения отомстить зa своих погибших товарищей, – разрешить убивать австрийцев. Застигнутые врасплох и растерявшиеся имперские власти и гарнизоны уходили или сдавались. Да к тому же гарнизоны, состоя отчасти из уроженцев Галиции, внутри самих себя таили измену и мятеж. Когда после сдачи Сандомира австрийский гарнизон проходил церемониальным маршем перед победителями, бывшие в его составе солдаты из галичан, как только заметили польские мундиры и знамена с водруженным на них белым орлом, прорвали ряды и, не повинуясь голосу своих офицеров, побежали, чтобы встать под обожаемые знамена.[113 - Soltyk, 224 – 225.] Сопротивление нигде не было серьезно, 9 мая войска герцогства вступили в Люблин, 20-го в Замостье и 23-го во Львов.
По прибытии в этот город, Понятовский попытался дать восставшей провинции некоторую организацию н привести в порядок сбежавшиеся с разных сторон вооруженные партии. Для Галиции было учреждено временное правительство; была сформирована милиция и снабжена всем необходимым. Чтобы еще более воодушевить тех, кого он призывал к оружию, Понятовский льстил их патриотическим надеждам. Не объявляя положительно о присоединении их к великому герцогству, он убеждал их ожидать всего от будущего и вверить свою судьбу Наполеону. В прокламации, выпущенной от имени саксонского короля, говорилось, что их дальнейшая судьба будет зависеть от их собственного мужества и покровительства победоносного героя”. В распространяемых в изобилии уличных листках, газетных статьях, дневных приказах повторялись те же слова. Зажигательные речи, пущенные в население, возбужденное борьбой, опьяненное энтузиазмом, истолковывались им, как обещание вернуть ему отчизну[114 - Id., 136 – 267. Correspondance de M. Serra, rеsident de France ? Varsovie, et de M. de Bourgo, ministre ? Dresde. Archives des affaires еtrang?res.].
Слух обо всем этом быстро дошел до Петербурга. Он вызвал там невыразимую тревогу и ужас. Опасность, которой там страшились, которую до сих пор только смутно провидели в туманном будущем, приближалась и принимала вполне определенные формы. Призрак превращался в действительность. Для России ясно было, что происходящим на ее глазах возрождением Польши затрагиваются ее жизненные интересы; что опасность угрожает ее единству, и она не на шутку встревожилась за обладание провинциями, которые достались на ее долю при трех последовательных разделах.
Надо сознаться, что прискорбные и характерные симптомы оправдывали ее опасения. Возмущение не ограничилось Галицией, оно перешло и русскую границу; опасное брожение началось на Волыни и в Подолии. В некоторых уездах исчезла вся молодежь: все бежали в вольную страну и поступали под знамена Понятовского. Ни надзор властей, ни объявленные строгие наказания не могли помешать эмиграции. В Каменец-Подольске увлечение было так сильно, что правительственные чиновники, поляки по происхождению и чувствам, исчезли все сразу, так что присутственные места опустели и должны были закрыться.[115 - Soltyk, 267.] Великое герцогство и Галиция похищали у русского государя его подданных и должностных лиц, увлекавшихся заразительным примером. Заокраинная Польша как бы притягивала к себе ту часть Польши, которую поглотила Россия, не сомневавшаяся пока в крепости своих объятиий. Можно судить о впечатлении, какое производили эти известия в Петербурге, попадая в среду уже недоверчивую и предубежденную. Общество воспользовалось случаем, чтобы сильнее напасть на политику Александра. Так вот, говорило оно, только для того, чтобы достигнуть подобных результатов, царь протянул руку узурпатору и согласился быть его помощником и соучастником. Теперь ясно обнаруживаются следствия этой злосчастной системы; сомнение более недопустимо; далее заблуждаться были бы преступно и святотатственно. Необходимо признать, что союз с Францией; вновь создавая Польшу, прямым путем ведет к расчленению государства[116 - Донесение Коленкура от 17 июля.].
Среди гневных и злобных воплей Александр оставался бесстрастным и кротким; он далек был от того, чтобы выражать сочувствие общему раздражению, и старался успокаивать умы. Чтобы разубедить своих подданных, он притворился, что совсем не разделяет их беспокойства. Но, когда он был наедине с французским посланником, его лицо, фигура, разговор – все обнаруживало неотступную заботу и боязнь, чтобы Наполеон не задумал и не подготовил восстановления Польши. Если в словах царя слышалась скорее скорбь, чем горечь, то слова Румянцева становились трагическими. Воспитанник Екатерины II, живой свидетель разделов, старый министр привык смотреть на поддержание созданного разделами порядка вещей, как на жизненную потребность России. Как ни велики были его французские симпатии, он не задумался бы пожертвовать ими ради высшего интереса и торжественно предложил бы нам на выбор или Польшу, или Россию. Он не скрывал, что в его глазах присоединение Галиции к герцогству будет причиной разрыва, что император Наполеон должен выбирать между Петербургом и Варшавой. “Я сторонник нашего союза, говорил он Коленкуру; я очень им дорожу, вам это известно… Я более чем доказал это, я могу это сказать. И все-таки я почту своим долгом сказать Императору, моему повелителю: отречемся от нашей системы, будем биться до последнего человека, но не потерпим расширения польских владений, ибо это посягательство на наше существование”.[117 - Донесение Коленкура № 34, 28 мая 1809 г.] С этого времени император и министр на разные лады жаловались на то, что делается в Галиции с одобрения Наполеона или, по меньшей мере, без помехи с его стороны. Они делали его ответственным за то, что он дал толчок к происходящим там волнениям, за воззвания, обращенные к национальным страстям, упрекали его в том, что он стремится воскресить вопрос, который будет могилой союза.
На это Коленкур вполне основательно возражал, что Россия прежде всего должна во всем винить самое себя, что от нее самой зависело завладеть с самого начала Галицией и не допускать, чтобы на ее границах создался очаг польской пропаганды; что причиной всему были ее проволочки, их даже нельзя было приписывать исключительно вялости и небрежности, ибо злая воля начальников и их небесполезное сочувствие врагу были только что доказаны на деле. В ответ на упреки царя Коленкур представил ему доказательства своих слов. Это было перехваченное поляками письмо, написанное эрцгерцогу Фердинанду русским генералом, князем Горчаковым. Оно дышало страшной ненавистью к Франции; в нем открыто высказывалась надежда на скорое сближение русских с австрийцами для совместной борьбы за правое дело.
Сообщение о поведении Горчакова ошеломило Александра. Это тем более удивляет его, говорил он, что “этот генерал был одним из тех, – а это удостоверяется донесениями почты, – которые писали в Москву в самом лучшем духе”.[118 - Донесение от 28 мая.] Впрочем, говорил он, с ним будет короткая и примерная расправа: он отрешит виновного от командования и переведет его в военный совет. Но при этом он дал понять, что его удивляет и глубоко оскорбляет, что из единичного проступка хотят вывести заключение об общем направлении, что за вину одного человека хотят сделать ответственным правительство в полном его составе. Где же то доверие, говорил он, которое должно царить между союзниками Тильзита и Эрфурта и которое должно играть первенствующую роль во всех их сношениях? Тем не менее, хотя царь и горячился, он тщательно устранял из своей речи все, что могло задеть или оскорбить посланника лично; напротив, в его упреках было что-то нежное, подкупающее. В продолжение всего этого разговора он несколько раз вплотную подходил к своему собеседнику, обращаясь к нему с дружескими жестами, с трогательной заботливостью выбирая выражения, как будто он хотел убаюкать его льстивыми словами, задобрить ласковым обращением и усыпить его бдительность. Он закончил беседу трогательной сценой. Он стал уверять, что хотя несправедливые подозрения и оскорбляют его до глубины души, он все-таки предпочитает, чтобы Коленкур высказывал ему все откровенно; что именно в этом тоне должно говорить с ним, что именно таким образом любит он объясняться с человеком, который пользуется его уважением и любовью. “Говоря это, прибавляет посланник, Его Величество соблаговолил обнять меня”[119 - Id.].
В том же разговоре Александр опять подтвердил, что его войска скоро выступят в поход, что он повторил приказание перейти границу, “хотя бы с одним патрулем”.[120 - Id.] Он видел, что для дальнейших проволочек нет оправданий, ибо война со Швецией подходила к концу. Регентство в Стокгольме просило о переговорах, и замирение на Севере, в пользу которого Коленкур работал изо всех сил, давало в распоряжение России лишнюю армию. Но, к несчастью, даже допуская, что царь употребит некоторое усилие нагнать потерянное время, было уже слишком поздно. Для того, чтобы его армия могла остановить национальное движение поляков и оказать содействие, имеющее значение для успеха наших военных операций, время было упущено. В это самое время борьба между Наполеоном и Австрией достигла решительного момента, и в эти-то критические часы Россия не пришла нам на помощь. Приближался конец мая, шесть недель прошло после первого пушечного выстрела. Если бы русские с самого начала действовали быстро и добросовестно, они за это время могли бы занять Галицию, пройти через нее, рассеять или оттеснить армию принца Фердинанда, затем, увлекая за собой поляков, могли бы, пройдя через Краков, направиться на Ольмюц и появиться внушительной массой на севере Моравии. В южной части этой провинции, на равнине Маршфельда позади Дуная, совсем вблизи Вены, эрцгерцог Карл стоял перед французами и собрал все силы для обороны этой позиции. Если бы русские предприняли нападение на него с тыла, он задумался бы над тем, стоит ли удерживать укрепленную позицию только для того, чтобы рискнуть на сражение, с проигрышем которого терялось все. Из боязни попасть между двух огней, он, вероятно, отступил бы направо или налево, в Богемию или Венгрию, предоставляя Франции и России протянуть друг другу руку в Моравии и встретиться друзьями на поле Аустерлицкой битвы. Лишенная последней операционной базы, рассеченная посредине, Австрийская монархия должна была бы отказаться от сопротивления и просить пощады. Но Голицын не трогался с места, а поляков было слишком мало, чтобы собственными силами выполнить ожидаемую диверсию; они могли захватить и поднять одну австрийскую провинцию, но отозванной из-под Варшавы армии Фердинанда было вполне достаточно, чтобы остановить их и держать вдали от главного театра военных действий. Обеспеченный с тыла, уверенный, что русские не придут вовремя, чтобы напасть на него, эрцгерцог Карл мог оставаться на Дунае, мог ожидать Наполеона под прикрытием этой преграды и в бессмертных боях оспаривать победу.
21 мая французская армия начала переправу через реку. Массена и Ланн переправились с тремя дивизиями и уже овладели Аспером и Эслингом, когда внезапный подъем воды разрушил мосты. Атакованные втрое сильнейшим неприятелем, оба маршала держались до вечера в занятых деревнях и удержали за собой место переправы по ту сторону реки. Вечером и ночью мосты были восстановлены, и переправа возобновилась. На другой день планы Наполеона приводились уже в исполнение, как вдруг река снова поднялась, снесла главный мост и разрезала на две части французскую армию. Дело шло уже не о победе, а о том, чтобы избегнуть поражения. Корпуса, изолированные на левом берегу, должны были дать второе сражение, почти не имея огнестрельных снарядов; они дрались штыками и сопротивлялись тридцать часов. Только на другой день вечером, когда австрийцы прекратили свои бешеные атаки, наши отступили к острову Лобау, увозя десять тысяч раненых, унося смертельно раненого Ланна, оставив врагу пять тысяч трупов и ни одной пушки. Это было победоносное отступление, более славное, чем победа! Армия была спасена. Владея Лобау, Наполеон владел рекой и сохранял за собой переправу. Но операция его не удалась. Эрцгерцог, хотя все атаки его и были отбиты, мог, по справедливости, считать, что в конце концов победителем вышел он. Эслинг сделался австрийским Эйлау, но более важным, более убийственным; это сражение подействовало на умы еще сильнее, чем ужасный день 8 февраля 1807 года. В Эслинге Наполеон не только не уничтожил врага, но отступил и очистил поле сражения. Уже менее послушное счастье давало ему новое и более серьезное предостережение и во второй раз обмануло его ожидания.
Из недавнего опыта мы знаем, как, по мере своего распространения, преувеличиваются и извращаются известия с войны в критический ее момент, как легко, под влиянием страстей, надежды, легковерия воспринимаются преувеличенные или вымышленные слухи. В 1809 г. Европа с возрастающим волнением следила за поединком между Наполеоном и Австрией. Этот интерес не был только захлебывающимся любопытством, которое приковывается к развязке большой драмы: Европа сознавала, что на Дунае разыгрывается ее собственная судьба; что, если Австрия падет, рука победителя будет еще тяжелее тяготеть над королями и народами; наоборот, если Наполеон будет побеждать и отброшен на Рейн, то следствием этого будет всеобщее против него восстание и освобождение Европы. Поэтому все, что могло поддержать надежду на такое облегчение, жадно подхватывалось и тотчас же передавалось дальше. Бюллетени эрцгерцога разносились, как эхо, и повсюду появились раньше наших; партийный дух и злорадство придавали им крылья. Слухи, что французская армия потерпела поражение, приходили со всех сторон и вызывали повсюду брожение и подъем духа. Если бы эти известия оправдались, прусские партизаны возымели бы смелость напасть на Дрезден и наводнили бы нижнюю Германию, Тироль восстал бы во второй раз, Испания ободрилась бы, и, наконец, Англия могла бы высадиться на острове Вальхерен,[121 - В Голландии, в устье Шельды.] и принять личное участие в войне, в которой до сих пор ограничивалась денежной помощью.
В России, единственном независимом государстве, которое именовало себя нашим союзником, но у которого слово расходилось с делом, впечатление менялось в зависимости от среды. Петербургские салоны испускали торжествующие клики, поведение же царя и его приближенных представляло полный контраст с поведением общества. Хотя и можно думать, что неудачи Наполеона не огорчали его – по крайней мере, судя по известным нам словам, сказанным Александром по секрету в начале кампании, – однако, проявляемые им чувства были в строгом соответствии с требованиями союза. Он даже воспользовался этим благоприятным случаем, чтобы удвоить дешевые уверения, на которые никогда не скупился.
По прибытии австрийских бюллетеней он не говорил ни слова и выжидал. Лишь только известия из французских источников исправили австрийские, он написал Коленкуру записку, желая оказать ему любезность и ободрить его.[122 - Эта записка следующего содержания: “В настоящую минуту, генерал, я только что получил эстафетой, из Дрездена, копию о письма “Шампаньи к Бургуэну (Bourgoing, французский посланник в Саксонии)”, в котором говорится о славном деле, из Кенигсберга я также получил копию с письма Сен-Марзана (французский посланник в Пруссии) к Гольцу, который я спешу, генерал, послать вам, и которые доказывают, что дело происходило совершенно не так, как австрийцы стараются его представить. Весь ваш Александр”. Archives nationales, AF, IV, 1698.] Он отправил Наполеону новое письмо с третьим флигель-адъютантом. “Австрийцы, – писал он, – только что распространили слухи о своих успехах. Привыкши видеть в Вашем Величестве величайшего гения, я мало верю этому”.[123 - Письмо, опубликованное нами в Revuede la France moderne, juin 1890.] Далее, он уверял, что, что бы ни случилось, его чувства останутся неизменными и его верность “устоит пред событиями”[124 - Донесение от 14 июня.].
Когда он узнал все подробности дела, он воздал самую изысканную дань уважения геройству наших войск. Он оплакивал столько храбрых, павших на поле битвы. Судьба Ланна, о котором он пока знал только то, что тот тяжело ранен, внушала ему особенное участие. “Клянусь вам, – говорил он Коленкуру, – я так огорчен несчастьем, постигшим маршала Ланна, как будто бы он был мне близким человеком. Прошу вас, генерал, передать это Императору; я продумал об этом всю ночь. Для наших генералов должно послужить особым примером, что маршал, покрытый уже двадцатью пятью ранами, потерпел увечье на поле чести. Вы доставите мне особое удовольствие, если найдете случай передать герцогу Монтебелло[125 - Титул маршала Ланна.] об участии, которое я принимаю в его славном несчастии.[126 - Донесение от 14 июня.]Он дошел до того, что восторгался всей нашей расой, и, нет сомнения, что в этом порыве был искренним. Его душа, по природе благородная, трепетала при рассказе о славных подвигах. В этот миг, когда Франция воплощала в его глазах храбрость, честь, доблесть истинных мужей, он чувствовал себя связанным с нами бессознательными симпатиями, восхищался и преклонялся пред столь высоким героизмом. “Я всегда любил вашу нацию, – говорил он, – мне думается, что даже в то время, когда мы с вами воевали, я предпочитал вас австрийцам. Я выражал участие к судьбе австрийцев в видах политического равновесия; но, как человек, я не забыл 1805 г., когда мы могли только жаловаться на них. Ваша нация обладает энергией, у всех у вас – душа, самолюбие, честь. Мне по душе это!”[127 - Id.] “Комплименты и фразы не армии, – а обстоятельства требовали армий”,[128 - Шампаньи Коленкуру, 2 июня.] – таковы были суровые, но заслуженные слова, с которыми Наполеон принял уверения Александра в неизменной дружбе и верности своим обязательствам, – уверения, против которых говорило уже то, что его солдаты оставляли нас на произвол судьбы. В начале кампании, во время своего стремительного движения на Вену, император не мог составить себе ясного представления о том, что делалось на Севере. Благодаря тому, что сведения оттуда не отличались точностью, да и задерживались, ему трудно было разобраться в сбивчивых и противоречивых донесениях. Быстрое движение Понятовского на Галицию, хотя он и сам советовал это, привело его к недоумению. Каким это образом, – думал он, – передвигались поляки с такой смелостью и ловкостью, с одной стороны, между численно превосходившей их армией Фердинанда, а с другой стороны, между армией Голицына, который должен был предоставить им роль только вспомогательных войск и руководить кампанией? Где же эрцгерцог? Что делают русские? Только в последних числах мая, после Эслинга, когда император покинул остров Лобау, заваленный ранеными и умирающими, и снова устроился на правом берегу, в Эберсдорфе, в центре своей еще взволнованной и потрясенной крупной неудачей армии. Донесения Понятовского, в связи с донесениями Коленкура, окончательно открыли ему глаза и подняли перед ним завесу. В то же время он узнал, что Шварценберг не уехал из Петербурга еще и теперь, месяц спустя после открытия враждебных действий, что русское посольство оставалось в Вене до самого отъезда оттуда австрийского правительства. По всем этим признакам он понял, что русские, ничего не сделав до сих пор, добровольно потеряв два месяца, никогда не о кажут ему надлежащего содействия. Уверенность в их измене была для него особенно чувствительна на другой день после неудачи, в те часы испытания, когда познается истинная преданность. Тогда-то сразу исчез тот небольшой остаток доверия, который он, несмотря на следующие одно за другим разочарования, сохранял к своему союзнику. Более недоверчивый, более проницательный, чем его посланник, который все еще верил в прямодушие царя и слагал ответственность за проволочки на его подчиненных, он идет прямо к истине, ясно проникает в игру Александра, как будто сам присутствует при его разговорах с Шварценбергом, и произносит над его искренностью смертельный приговор. По его мнению, важно, чтобы Коленкур знал этот приговор, дабы, в зависимости от этого, установить свое поведение и свои разговоры. Наполеон приказывает Шампаньи написать посланнику достопримечательное письмо. Это в одно время и излияния души и инструкции. В нем прежде всего говорят гнев и негодование, и только в конце политика вступает в свои права и излагает свои требования.[129 - Часть этого письма была опубликована Armand Lefevre'ом в Histoire des cabinets de l’ Europe pendant le Consulat et l'Empire, t. IV., p.211.]
“Господин посланник, – пишет Шампаньи 2 июня, – Императору угодно, чтобы я не оставлял вас в неведении относительно того, что последние события сильно подорвали в нем веру в союз с Россией и что он видит в них указания на недобросовестность русского кабинета. До сих пор не было еще случая, чтобы желали удерживать при себе посланника той державы, которой объявлена война… Шесть недель npoшло, а русская армия еще не тронулась с места, тогда как австрийская занимает великое герцогство как одну из своих провинций.
“Сердце Императора ранено; вот почему он не пишет императору Александру. Он не может засвидетельствовать ему доверия, которое уже не питает. Он ничего не говорит, не жалуется; он таит в себе свое неудовольствие, но он не придает уже цены союзу с Россией… Сорок тысяч человек, которые Россия могла бы послать в великое герцогство, оказали бы действительную услугу и, по крайней мере, поддержали бы некоторую иллюзию на тень союза.
“Императору угодно было, чтобы я написал вам эти слова, вместо того, чтобы посылать десять страниц инструкций. Ему угодно, чтобы вы считали прежние инструкции уничтоженными. Поступайте сообразно обстоятельствам и никаким способом не вмешивайтесь в Дела России со Швецией и Турцией. Исполняйте ваши обязанности посланника с достоинством и будьте любезны. Делайте только то, что вам необходимо делать, но чтобы не было замечено никакой перемены ни в ваших действиях, ни в вашем поведении. Пусть русский двор будет по-прежнему доволен вами так же, как и вы должны делать вид, что довольны им; именно вследствие того, что Император уже не верит в союз с Россией, для него еще более важно, чтобы вся Европа верила в союз, в котором он сам разочаровался. Уничтожьте это письмо тотчас же по прочтении, чтобы от него не осталось и следа”[130 - Два дня спустя император возвращался из Эберсдорфа в Шенбруннен. Он ехал шагом по пыльной и выжженной солнцем дороге, сопровождаемый на некотором расстоянии своей свитой и имея подле себя только генерала Савари. Вдруг он открылся ему, заговорил о России, дал волю своей скорби и своему раздражению. “Какой там союз”. – сказал он и прибавил, намекая на явную или скрытую вражду всех государей старого режима. “Они все назначили себе свидание на моей могиле, да не смеют собраться”.].
Итак, хотя император воздерживался от всякой жалобы, от всякого обвинения, от всякого слова, способного вызвать объяснения с Петербургом, так как слух об этом распространился бы по всей Европе и преждевременно обнаружил бы перемену в отношениях, но фактически он покончил с союзом. Он предписал Коленкуру занять строго нейтральное, но изысканно вежливое положение. Он не хочет более ни сам просить, ни оказывать какой бы то ни было услуги. Он устраняет себя от всех дел, которые взял на себя в угоду России, повсюду возвращает себе свободу действий и воздерживается от новых обязательств. Не думает ли он изменить до основания свою политику тотчас же, как только будет окончена кампания с Австрией? Не думает ли вернуться к традициям нашей; старой политики – вновь завязать сношения со Швецией и Турцией и создать из этих двух государств, спаянных с восстановленной Польшею, свои точки опоры на севере? Не намеревается ли он предложить австрийцам, которым он послал несколько миролюбивых слов,[131 - Вееr, 421 – 422, Metternich, I, 75 – 76.] примирение на поле битвы? Одним словом, не склоняется ли он к мысли отречься от принципов Тильзита и положить в основу своей деятельности совсем противоположные? По-видимому, такие мысли впервые промелькнули в его охваченной горечью душе; они пронеслись в ней как молния, не задерживаясь и не принимая определенной формы.