Оценить:
 Рейтинг: 0

Второй брак Наполеона. Упадок союза

<< 1 2 3 4 5 6 ... 45 >>
На страницу:
2 из 45
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Из иностранных посланников только он один принимал их. Только он дал в их честь большой бал в своем доме, роскошно убранном цветами, которые, в разгаре русской зимы, давали полную иллюзию весны. Это доставило ему случай привлечь в посольство официальный мир в полном составе, заставив “весь мир” торжественно пройти перед портретом Наполеона.[34 - “Весь мир был на этом балу, писал Жозеф де-Местр, исключая герцога (герцога Серра-Каприола, посланника короля обеих Сицилий) и меня”. Corresp., III, 211.] Он встретил гостей, окруженный настоящим двором из представителей государств Франции, взявших на себя труд помогать ему в его обязанностях хозяина дома и председательствовать во время ужина за столом в четыреста кувертов, чудеса сервировки которого превосходили все, что случалось видеть наиболее красивого и художественного в этом роде. С королевой обходились с самым почтительным уважением; но в присутствии Коленкура она испытывала непреодолимое стеснение. При нем она едва решалась говорить с лицами, враждебными Франции. Она внимательно следила за собой и тщательно скрывала волновавшие ее чувства[35 - De Maistre, Correspondance, III, 200.].

Впрочем, бдительность и предосторожности нашего посланника были излишни, ибо посещение, несмотря на блестящий прием, не вызывало перемены, способной удовлетворить наших противников. Начать с того, что в светском обществе, которое, в силу приказания, толпилось около прусских высочайших особ, не проявляло к ним ни малейшего сочувствия. “Русские старого закала”, враждебные всему нерусскому, находили, что двор напрасно тратится для иностранного королевства; в глазах же других, хотя и недолюбливавших Францию, Пруссия, со времени несчастной войны 1807 г., не была популярна; наконец, тут был король, “чтобы сводить на нет сочувствие, которое внушала королева”.[36 - Коленкур Наполеону, 15 января 1809 г.] Неблагодарная внешность Фридриха-Вильгельма, его подражательные манеры, неудобопонятная речь, несчастные усилия придать себе несвойственный ему вид военного, – и притом непременно кавалериста, – устаревшая форма, в которую он облекался и в которой походил на ряженого, – словом, все в нем вызывало на нелестные, насмешливые замечания и улыбки, которые даже из приличия не считали нужным скрывать. “Все, писал Коленкур, смеются над фигурой короля, над его кивером, и, в особенности, над его усами. На первых балах это делалось так громко, что пруссаки не могли не заметить. Все в прусских лентах, но только тогда держат себя немного приличнее, когда император в четырех шагах”.[37 - On dit et nouvelles, Janvier 1809.] В присутствии королевы уважение и симпатии к прусскому дому возрождались, но не доходили до энтузиазма. Посвятив свою жизнь тому, чтобы “в своем лице поддерживать достоинство короля”,[38 - Неизданные документы.] быть обаянием и улыбкой монархии, она изо всех сил старалась загладить невыгодное впечатление, которое производил ее супруг. Но в это время, хотя все еще прекрасная и обаятельная, она не обладала уже той чарующей красотой, пред которой все преклоняется. Невзгоды и превратности жизни расстроили ее здоровье и заставили поблекнуть красоту. Тщетно старалась она бороться, тщетно прибегала ко всевозможным ухищрениям туалета, принуждала себя участвовать во всех собраниях, показывалась “одетая немного смело”,[39 - I. De Maistre, Correspondance, III, 208.] вся в бриллиантах, наряжаясь с такой роскошью, которая в ее положении давала повод к оскорбительным замечаниям; тщетно, превозмогая физические страдания и душевную тоску, оставалась верна тому постоянному стремлению нравиться, которое в прежние времена составляло ее непреодолимую прелесть. Теперь ее разбирали, делали между нею и русской императрицей сравнения, которые далеко не всегда были в ее пользу, и Коленкур, может быть, немного резко, излагает общее мнение так: “Королеву уже не находят красивой, хотя она делает невозможное, чтобы казаться таковой”[40 - On dit et nouvelles, janvier 1809.]

Правда, император Александр обращался с нею как “самый любезный и самый внимательный рыцарь”[41 - Коленкур Наполеону, 15 января 1809 г.]. Но легко было заметить, что его поклонение обусловливается ее положением; что оно оказывается скорее несчастной монархине, чем женщине, и что молодой государь не переживал уже былых впечатлений. Прибавим, что в это время сердце его было в ином месте. В Петербург приехала Нарышкина и не пропускала ни одного бала. Уверенная в своих чарах, она, по обыкновению, одевалась с умышленно горделивой простотой: почти без украшений, едва несколько драгоценностей; она не забывала только приколоть к своим чудным черным волосам несколько “незабудок” (ne m'oubliez pas). Нужен ли был Александру этот немой и трогательный призыв, чтобы понять ее и вернуться к ней? Пламенные взоры и компрометирующее внимание и без того всегда были направлены на ту, которая так скромно об этом просила. “Обожание, которого она искала, было так же явно, как и всегда. Рассказывают, что внимание осталось то же, а посещения даже участились”.[42 - On dit et nouvelles, janvier 1809.] В состязании, на которое рассчитывали ее враги, фаворитка нашла случай вернуть и упрочить свое влияние.

Но, может быть, Александр, несмотря на то, что теперь он менее, чем при обыкновенных условиях, способен был увлекаться очаровательной королевой, позволил бы отдалить себя от Наполеона и привлечь на сторону Пруссии ради побуждений менее интимного свойства? Нужно сказать, что, хотя празднества как будто и поглощали все время, однако и политика не была совсем забыта. Она тоже имела место в разговорах царя с королем; но Александр, вовсе не показывая желания вступать в новые против нас соглашения, заставлял своих гостей выслушивать только советы покориться своей судьбе. Он не отказывался выхлопотать у Наполеона смягчения их участи, не переставал просить пожалеть их и отнестись к ним справедливо, но при этом убеждал их временно покориться требованиям победителя. Он не препятствовал им надеяться на лучшие дни, но умолял не портить будущего бесполезным и преждевременным восстанием. По словам некоторых очевидцев, он, будто, пошел еще дальше. Коленкур писал: “Не знаю, верить ли мне одной заслуживающей доверия особе, которая уверяла меня, что сама слышала, как на обеде у императрицы-матери император – разговаривая за кофе с прусским королем – при ней сказал ему, что географическое положение Пруссии, равно как и разум, требуют, чтобы Пруссия, как и прежде, была прикреплена к системе Франции. Может быть, это было придумано для меня?”[43 - Коленкур Наполеону, 15 января 1809 г.]. Как бы ни был справедлив в этом случае скептицизм посланника, однако, достоверно, что Александр, осыпая отъезжающих короля и королеву “самыми утонченными знаками дружбы”,[44 - J. De Maistre, Correspondance, III, 190.] ничуть не поощрял их, – что бы ни случилось, – вмешиваться в волнения в Германии.[45 - Gf. Beer, Zehn Jahre oesterreichischer Politik, 350.] Так как Фридрих-Вильгельм покорно принял его советы, а угрожающий характер принятых Австрией мер всегда ускользал от него, то царь вообразил себе, что обеспечил мир на континенте, и успокоился на этом.

Послание из Вальядолида, призывающее его к дипломатическому содействию против Австрия и требующее угрожающей ноты, пришло в Петербург через несколько дней после отъезда прусских высочайших особ. Это было ударом грома на небе, на котором царь упорно не замечал ни одного облачка. Это требование и выраженное в нем стремление сделать союз деятельным и воинствующим, встревожили и смутили Александра. Он согласился говорить по этому вопросу с Коленкуром только после того, как приготовился к обсуждению и зрело обдумал свои мысли. Тогда он имел с посланником очень дружеское, но горячее и серьезное объяснение. “С тех пор, как я имею честь вести дела с императором Александром, писал Коленкур, никогда еще он не говорил так горячо”.[46 - Донесение от 22 февраля 1809 г.]

Ввиду фактов, на которые ему указывали, Александр признал полезным предостеречь Австрию и принял в принципе торжественную ноту. Но он не согласился санкционировать тот шаг, который Наполеон считал необходимым, т. е. уполномочить посольства покинуть Вену, если нота не приведет к желанному результату. Ему казалось, что эта мера – обычный предвестник враждебных действий – может оскорбить, привести в отчаяние двор, который, по его мнению, был скорее неблагоразумным, чем злонамеренным. По его мнению, главной причиной тревог Австрии был страх, навеянный на нее извне; затем недостаток внимания к ней, одиночество, в котором держали ее во время переговоров в Эрфурте. Чтобы успокоить ее враждебное настроение, Александр по-прежнему советовал употреблять мягкие средства, применяемые нежной рукой. Против болезни, принимавшей острый характер, он все еще верил в силу успокоительных средств.[47 - Коленкур писал в своем донесении: “Надежда кончить политические разногласия так же, как умиротворяют семейную ссору, обольщает филантропический ум императора до такой степени, что никакие доводы не изменят его мнения”.] Если он и соглашался употребить то оружие, которое выковал Наполеон то только при условии притупить его острие. Кроме того, он желал, чтобы предлагаемый шаг был сделан не представителями двух дворов в Вене, а лицами более именитыми, с признанным опытом и тактом. По его мнению, отчего бы не возложить это на графа Румянцева, присоединив к нему, чтобы говорить от имени Франции, Талейрана, умеренность которого внушала царю полное доверие. Румянцев и Талейран могли бы исполнить или в Вене, или, – обратившись к Меттерниху, – в Париже данное им специальное поручение.

Поставив предварительно такое условие, Александр приказал отправить в Париж проект ноты, составленной совместно с Коленкуром, тщательно взвесив и смягчив ее выражения. В нем оба двора в достаточно строгих выражениях осуждали поведение австрийцев, и требовали, чтобы они разоружились или, по крайней мере, дали объяснения. Они указывали им скорее на нравственную ответственность, которую налагало на Австрию нападение, чем старались внушить страх пред материальными его последствиями. В ноте подразумевались взаимные военные обязательства России и Франции, но не говорилось, в чем они заключаются; в ней не содержалось положительной, формальной угрозы, которая только и могла повлиять на Австрию и заставить ее отказаться от войны[48 - Проект ноты находится в национальных архивах AF, IV, 1698, отправка 22 февраля 1809 г., 2-е приложение.].

Одновременно с нотой Александр написал Румянцеву, дабы посвятить его в свои намерения. Его письмо было очень длинно, – “целый том”, как говорил он. Написанное всецело его рукой, и, по его обыкновению, карандашом, оно раскрывает его сокровенные мысли; разоблачает его сильнейшее желание избегнуть войны; его разногласие с Наполеоном относительно средств предупредить ее; его упорное непонимание истинных намерений Австрии – словом, его самые искренние убеждения и его заблуждения.

Император Наполеон говорит царь, заинтересован в том, чтобы знать положительным образом намерения венского двора. Он желает добиться от него категорического ответа, и, в случае, если ответ не будет удовлетворительным, хочет, чтобы наши миссии получили приказание покинуть Вену. Что касается меня, я думаю, что не подлежит спору, что знать истинные намерения Австрии существенно важно; но, так как цель, которой желательно достигнуть есть сохранение мира, то я считаю столь же существенно важным, чтобы поведение, которого мы будем держаться, соответствовало этой цели. Наилучше составленная, наиболее убедительная, самая успокоительная для Австрии нота, если она будет закончена угрозой отозвать миссии, может испортить, благодаря этому концу, все то хорошее, чего можно было бы ожидать от ее содержания. Достоверно, что поведение Австрии во многом обусловливается ее оскорбленным самолюбием. Разве, нанося новое оскорбление ее самолюбию, можно надеяться помешать ей сделать то, чего избегнуть для нас крайне важно? – Итак, мое мнение таково: нота должна быть тщательно обдумана, убедительна, но, в особенности, обильна успокоительными для венского двора уверениями… Если он окажется недовольным, это послужит доказательствами, что, направляемый Англией, он всеми силами стремится к разрыву. Но не будем предоставлять каким-то Анштету (это была фамилия поверенного в делах России в Вене) и Андреосси судить о том впечатлении, какое произведут на венский кабинет слова, с которыми мы к нему обратимся; предоставим это самим себе или людям, которые вполне пользуются нашим доверием и оправдают его, как, например, вы и князь Беневентский. В наших интересах устранить или, по крайней мере, отдалить, насколько возможно, разрыв между Францией и Австрией, ибо, надо сознаться, что мы попадем в довольно затруднительное положение. Если Австрия нападет, мы будем вынуждены, в силу наших обязательств, обнажить шпагу; если же это сделает Франция, то, хотя наше соглашение и не налагает на нас в этом случае никаких обязательств, наше положение будет ничуть не лучше, ибо разгром Австрии будет действительным несчастьем, которого мы не можем не почувствовать”[49 - Письмо от 17 февраля 1809 г. Archives de Saint-Petersbourg.].

Далее Александр сообщает Румянцеву о своих первых беседах с князем Шварценбергом, только что прибывшим в Петербург. Первый же деловой разговор с австрийским посланником не был успокоительного свойства. Сбрасывая до некоторой степени покров с намерений своего двора, Шварценберг дал понять, “что Австрия не может оставаться в том положении, в каком она находится в настоящее время, и что еще вопрос, не лучше ли попытать счастья в новой войне, чем остаться в таком неопределенном и мучительно-тягостном состоянии”. На это признание царь ответил, что Австрия должна “выбирать между разгромом избегнуть которого будет невозможно, и, может быть, воображаемыми опасностями”. Он высказал, что Наполеон непобедим; что добровольно сталкиваться с ним значит стремиться к гибели; что, помимо всего этого, Наполеон не хочет войны – в Петербурге это доподлинно известна. И Александр с увлечением заговорил о миролюбивых намерениях Наполеона, хотя далеко не был уверен в этом. Он обещал прийти на помощь Австрии, если на нее нападут, но не скрыл своих оборонительных обязательств с Францией и объявил, что сдержит их.

К несчастью – он не сообщил этого Румянцеву, но мы знаем это из депеш Шварценберга – даже давая нагоняй, он не скрыл, что питает глубокое участие, почти нежность, к судьбе Австрии и затаенную вражду к Наполеону. Он говорил, что не в его интересах обязывать наших врагов к вечной покорности; что он только просит их потерпеть, выждать случая, что нужно поберечь себя для будущего, сохранить себя в целости для лучших времен: “когда-нибудь придет час мщения”,[50 - Донесение Шварценберга от 15 февраля 1809 г., цитируемое Вееr'ом op. cit. стр. 349.] говорил он. Произнося эти важные и зловещие слова, высказывал ли Александр то, что он действительно думал? Не хотел ли он, как он нередко это делал, приноровить свою речь ко вкусу своего собеседника?[51 - “Часто случается, что император, ничего не имеет в виду в своих разговорах, и угощает, так сказать, тем блюдом, о котором думает, что оно нравится его собеседнику”. Mеmoires du prince Adam Czartoryski, t. II, 218 – 219.] Или же он считал это средством сделать Австрию, которую он до известной степени извинял и страстям которой потворствовал, более послушной. Достоверно то, что Шварценберг вынес из своих бесед с царем убеждение, что русский государь окажет французам в борьбе, на которую уже решились в Вене, только ничтожное, не имеющее никакой ценности, содействие. Он сообщил своему правительству о таком утешительном убеждении. По его мнению, не следует терять надежды даже на то, что, если счастье сразу же улыбнется оружию Австрии, Россия сблизится с нею и переменит фронт. Правда, Александр и не подозревал о толковании, которое было придано его словам; напротив, он думал, что произвел на Шварценберга впечатление самое обескураживающее, и льстил себя надеждой, что своими словами направил Австрию на путь мирных идей. “Он отправил своего курьера, – писал он Румянцеву о Шварценберге, – и я питаю надежду, конечно, не имея в этом математической уверенности, что со стороны Австрии предупредил разрыв с Францией. Остается теперь добиться того же самого со стороны Франции, и я надеюсь, что ваши усилия будут иметь успех”.[52 - Письмо от 10 февраля 1809 г. Archives de Saint-Pеtersbourg.] Таким образом, он вернулся к прежней мысли, которая имела некоторое основание в примерах прошлого, но, при данных условиях, безусловно – ложной, будто необходимо убедить Наполеона, – во всяком случае не менее, чем Австрию, – отказаться от войны. Он поручил Румянцеву, который вскоре должен был встретиться в Париже с грозным императором, заботу выполнить эту щекотливую задачу, т. е. советовать в Тюльери воздерживаться от войны, тогда как это нужно было предписать в Вене.

ГЛАВА II. РАЗРЫВ С АВСТРИЕЙ

Возвращение Наполеона в Париж. – Дурное расположение духа императора. – Опала Талейрана. – Тайные сношения Талейрана с императором Александром. – Наполеон думает, что война с Австрией неизбежна и будет в скором времени. Примет ли в ней участие Россия? – Представители России в Париже. – Посланник князь Куракин; его формализм, политическое ничтожество и забавные стороны. – Граф Николай Румянцев. – Свирепые выходки императора в беседах с Румянцевым. Некоторое успокоение. – Наполеон хватается за последнюю надежду остановить Австрию и взывает к дипломатическому содействию России. – Решительный шаг. – Непоправимые следствия испанской войны. – Роль Меттерниха. – Румянцев устраняется от дел и бежит со своего поста. – Австрия демонстративно сбрасывает покров со своих намерений напасть на нас. – Национальный характер войны. – Настойчивые обращения Наполеона к России. – Трудное положение Александра. – Игра в прятки. – Разговоры за столом и деловые беседы. – События в Турции и Швеции. – Вторжение австрийцев в Баварию. – Двойственность Александра. Что говорил он Коленкуру и Шварценбергу. – Он останавливается на решении разыграть с Австрией комедию войны.

I

23 января, по выстрелу пушки Дома Инвалидов, Париж внезапно узнал, что император в Тюльери. Он прибыл в восемь часов утра, раньше назначенного времени, захватив врасплох двор и столицу. Он, как фельдъегерь, промчался от Вальядолида до Бургоса, и на переезд на почтовых от Вальядолида до Парижа употребил только шесть дней. И в этот раз он возвратился победителем, обратив в бегство врагов и захватив трофеи. До него прибыли в Париж восемьдесят знамен, взятых у испанцев. Однако, на лице его не отражалось радости победителя; он был мрачен, озабочен, раздражителен, гневен. “Нетрудно рассердить его”,[53 - Письмо императору Александру, 26 января – 7 февраля 1809 г. Archives de Saint-Pеtersbourg.]– замечает Румянцев, явившийся вместе с другими к императору по его возвращении. Причиной тому было то, что ко всем поводам к неудовлетворению, которые явились у императора в последние дни его пребывания в Испании, прибавились совсем плохие вести из Вены. Он узнал о них тотчас же по приезде. В письме Андреосси, от 15 января, была следующая приписка: “В то время, когда я оканчивал депешу, до сведения моего дошло, что будет объявлена война; нападение назначено на начало марта”. Из этого донесения, которое подкреплялось сведениями, и из других источников было очевидно, что Австрия, уступая страстному желанию начать войну, предупредит применение тех мер, которыми думали ее сдержать.

Итак, Наполеону доносят, что в скором времени ему будет объявлена война – он принимает вызов заранее. Он говорит, что будет вести войну с бешеной энергией и доведет ее до конца. Но она ему ненавистна, ибо отвлекает его от Англии. Страшный гнев, которым он разражается против государства, вынуждающего его к войне на континенте, дает понятие об искренности его усилий предупредить войну. С этого времени Австрия делается главным предметом его ненависти. “Она изводит его”,[54 - Id., 23 – 24 января 1809 г. Arhives de Saint-Pеtersbourg.] – пишет Румянцев. Наполеон говорил, что Австрия – его вечный непримиримый враг; что она всегда на его пути; она становится между ним и Англией; ее-то нужно сломить и уничтожить прежде всего. Но гнев его не останавливается на одном внешнем враге. Среди близких к нему людей он чувствует, он инстинктивно ищет виновников создавшегося положения. Конечно, в затруднениях, которые на него обрушились, он прежде всего должен был бы винить самого себя, – вспомнить, что он сам бросил вызов всем законным династиям, нападая хотя и на недостойную династию, но зато и на самую покорную и самую безобидную. Но все-таки, нужно признать, что, кроме недовольства самим собою, он имел право быть недовольным и другими, ибо пользуясь его ошибками и всеобщим утомлением от беспрерывных войн, против него создалась оппозиция даже при собственном его дворе, среди его ближайших советников. Дух критики и осуждения поощрялся теми людьми, которых он возвысил и которые были ему всем обязаны. Ему небезызвестно было, что во время его отсутствия эти люди ради того, чтобы общими силами вести против него интригу, забыли свои личные счеты, что они заранее учитывали его падение, изыскивали основы иного правления и мечтали создать себе, помимо него, положение и будущность; что, наконец, это глухое движение, небезызвестное в Европе, поощряло венский двор не медлить с войной. Не зная, что один из французских сановников простер измену до того, что советовал австрийцам “не давать себя предупредить”,[55 - Слова Талейрана Меттерниху, Beer, Zehn Jahre oesterreichischer Politik, стр. 365.] Наполеон догадывался, что между внутренними крамольниками и сторонниками войны за границей существует несомненная связь. В особенности в том, что происходило за последние шесть месяцев, он смутно замечал руку, привычную управлять интригой, плести в ней нить с коварным искусством. Он безошибочно узнал эту руку – и гнев его обрушился на Талейрана.

Известна сцена, которую он сделал 28 января в Тюльери князю Беневентскому в присутствии Камбасереса и Декре. Непрерывно, в продолжение долгих часов, он осыпал Талейрана упреками и оскорблениями. В конце концов, несмотря на то, что он обращался с ним, как с государственным преступником, и заклеймил его этим именем, он ограничился тем, что лишил его обер-камергерского ключа. Он, как безумный, ругался, не имея в виду очень строгого наказания; ибо его правилом было щадить людей, которые оказывали ему содействие в начале его карьеры. Известно и то, что Талейран выдержал бурю с невозмутимым спокойствием, с почтительно покорным бесстрастием, склоняясь, но не падая ниц под карающей десницей. Такое поведение нашло при дворе много поклонников; но никто не был в таком восторге, как старик Румянцев. В России он присутствовал при трех переменах царствования; не раз был свидетелем как первого появления, так и заката блестящих фаворитов; был свидетелем достопамятных падений, и никогда не видал, чтобы немилость переносилась с таким горделивым достоинством.[56 - Румянцев императору Александру, 28 января – 9 февраля 1809 г. Archives de Saint-Pеtersbourg]

Устранение Талейрана от дел, как бы справедливо это ни было, не могло не повредить Наполеону в глазах России; там посмотрят на это, как на полный разрыв с идеями умеренности и благоразумия. Император Александр не отнесется безучастно к немилости, постигшей его эрфуртского советника. Вскоре лестные и милостивые слова, произнесенные свыше и переданные через члена русского посольства, дойдут до князя, утешат его в опале и вызовут на тайную переписку, которая окончательно сделает его агентом для сообщения сведений и наблюдений правительствам иностранных государств.[57 - Впоследствии Талейран сносился со императором Александром частью непосредственно, частью при содействии Нессельроде и Сперанского. Archives de Saint-Pеtersbourg et Recueil de la Sociеtе impеriale d'histoir de Russie, t. XXI.] Талейран воспользуется своими сношениями с Александром, чтобы усилить его недоверие к Наполеону и способствовать скорейшему отчуждению; он будет вредить Наполеону и непрерывно составлять против него заговоры вплоть до того момента, когда бедствия Франции снова выдвинут его на одно из первых мест, а крупные услуги, оказанные им стране, восстановят его в его правах и титулах, не оправдав его поступков.

На другой день после сцены в Тюльери был бал у королевы Голландской. Единственными иностранцами, которых император разрешил пригласить на бал, были граф Румянцев, престарелый князь Куракин, – новый посланник царя, – князь и княгиня Волконские – русская супружеская чета, проживавшая в Париже. Во время бала император отозвал в сторону Румянцева и Куракина, увел их в одну из зал, смежных с теми, в которых танцевали, и в продолжение трех часов горячо говорил им о положении дел.[58 - Mеmoires de Metternich, II, 266.] В следующие дни он несколько раз приглашал Румянцева к себе и завел привычку беседовать с ним каждое утро. Со времени своего возвращения он не терял ни одного случая, чтобы привлечь к себе Румянцева и отличить Куракина, от которого, он торжественно принял верительные грамоты; он беседовал с ними при всяком удобном случае, старался не только отличить их своим вниманием, но и точно определить, на что они способны. Никогда еще Россия не заботила его до такой степени, и главным желанием его было узнать, насколько может он на нее рассчитывать. Исключительно моральной поддержки, которой он просил до сих пор, теперь уже не было ему достаточно. Еще до получения проекта тождественной ноты он решил, что для того, чтобы иметь значение, эта мера явилась слишком поздно. Вопрос, который он ставил себе теперь, был следующий: примет ли Россия участие в войне, которой она не сумела помешать, сдержит ли свои обязательства и будет ли действовать заодно с нами? Чтобы увлечь ее за собой, Наполеон искал для сношений с царем полезного посредника – человека, который был бы способен возвыситься до понимания потребностей настоящего момента и вполне проникнуться ими; который бы мог сказать в Петербурге решающее влияние, восстановить ослабевшую силу союза и вызвать его на энергичную деятельность. Мог ли он надеяться найти нужного ему человека в том или другом из старцев, присланных ему Россией – в аккредитованном посланнике или в министре, который приехал в Париж только на короткое время?

Князь Александр Борисович Куракин, пройдя с подобающей пышностью путь высоких должностей и состоя в последнее время представителем России в Вене, приехал во Францию доканчивать свою слишком затянувшуюся карьеру. Назначая его своим посланником в Париж, Александр I не сделал более удачного выбора, чем при назначении графа Петра Толстого. Толстой питал к нам чувство непримиримой ненависти; это был наш враг, на которого по несчастной случайности была возложена миссия скрепить дружественное согласие. Куракин грешил скорее недостатком ума, чем доброй воли. Генерал Андреосси, который был его коллегою в Австрии и хорошо изучил его, предпослал ему во Францию такой портрет: “У князя Куракина нет принципов, за исключением принципа союза, от которого он еще не вполне отрекся, но, как мне кажется, немного охладел к нему. У него нет идей, за исключением идеи мира. Дальше этого он ничего не видит. Он страшно легковерен, ибо не дает себе труда размышлять; склонен прислушиваться к внушениям своих подчиненных и был здесь… обычным предметом шуток и мистификаций. Благодаря его непомерному тщеславию, предместье Сен-Жермен легко завладеет им. Впрочем, мне приятно воздать должное его личным качествам; они все превосходны. Но в настоящем случае я рассматриваю его как общественного деятеля, и только в этом отношении он должен остановить на себе внимание моего правительства”[59 - Андреосси Шампаньи, 14 ноября 1808 г.].

Куракин был послан в Париж скорее для представительства, чем для переговоров. Он был избран только потому, что отличался беспрекословным послушанием, и обладал громадным состоянием, позволявшим ему с пышностью занимать свой пост. Можно было думать, что, несмотря на вновь возникшие в нем предубеждения, он употребит все старания, чтобы действовать в духе Тильзита и быть приятным Наполеону. К несчастью, его неподвижность – не только телесная, но и умственная – его благодушная сонливость и полное отсутствие инициативы делали его безусловно не способным понимать государя, который был сама деятельность, само движение; не способным следить за его пылкой волей и служить ей.

Да к тому же присущие ему странности, которыми он приобрел себе европейскую известность, не позволяли ему занять при дворе и в свете подобающего его званию положения. С первого дня своего приезда в Париж, куда он привез огромный персонал служащих и где любил окружать себя с чисто азиатской роскошью приживальщиками и прислугой, он сделался предметом любопытства. Безобразие и необычайная толщина, которыми он отличался, выступали еще более от утрированно-роскошных костюмов. Александр Борисович был убежден, что о посланнике судят по платью, по блеску, которым он себя окружает, и что он сам должен быть живым воплощением роскоши. В силу такого убеждения, он и среди возродившегося общества оставался верен пышным и устарелым модам прошлого века – тяжелым одеждам из парчи. Он отделывал их кружевами, усугублял дороговизну обилием бриллиантов и драгоценных камней; усеивал бриллиантовыми звездами, всевозможными орденами, коллекцию которых он понабрал себе в различных столицах и с которыми не расставался ни на одну минуту дня[60 - “Согласно интимной хронике того временя, эти украшения сделались до такой степени необходимыми в обиходе князя, что он с утра носил на своем халате полный их комплект”. Baron Ernouf, Maret, duc de Bassano, p. 305.]. Он воображал, что в этом пышном наряде неотразим, а был только смешон. Его жеманная речь, благоговейное поклонение этикету, мания соблюдать церемониал, даже в самых обыденных делах, дополняли тип, который мог бы иметь успех на театральных подмостках, но не фигурировать с авторитетом на политической арене. Париж толпами стекался на его великолепные приемы и долго забавлялся его наружностью и манерами.

Общественное злословие уже изощрялось на его счет. Оно подметило в нем не только щепетильную страсть к этикету, но и отдававшее старым московским боярином самодурство, и причуды избалованного, обратившегося в детство старика, от которых больше всех страдали молодые люди его посольства, не лишавшие себя, однако, удовольствия позабавиться на его счет. Да к тому же и немощи его мешали ему как следует исполнять свои обязанности. У Куракина, больного подагрой, периодически страдающего от припадков этой аристократической болезни, больше всего заботящегося и говорящего своем драгоценном здоровье, осталось немного сил, да и тем суждено было окончательно погибнуть в вихре удовольствий Парижа. Кичась при всяком случае своим высоким положением, он не умел поддержать его достоинства. На него с удивлением смотрели, когда при исполнении своих обязанностей он являлся в сопровождении четырех своих побочных сыновей, которых он обратил в секретарей. Поспешность, с которой он по приезде в Париж постарался организовать у себя кутежи, – что он сделал даже раньше, чем стал принимать светское общество, – вечное пребывание в опере среди балетного персонала; забавная важность, с которой он исполнял в этой среде обязанности посредника и отечески старался мирить ссорившихся, вскоре доставили агентам, которых держала при нем императорская полиция, сюжеты для самых пикантных картинок. Можно судить о мнении, которое должен был составить себе император о человеке, которому надлежало обсуждать с ним самые высокие интересы и которого полицейские донесения представляли ему героем скабрезных или забавных приключений. Наполеон очень скоро и правильно оценил Куракина, и, видя пред собой блестящее ничтожество, решил, что не может рассчитывать на это подобие посланника[61 - Archives nationales Esprit public, F 7, 3719 et 3720. Vassiltchikoff, ies Razoumovski, IV, 384 – 424.].

Мог ли он возлагать более серьезные надежды на графа Румянцева? Этот государственный человек своим долговременным опытом в делах, гибкостью ума и широтой взглядов во многих отношениях оправдывал доверие, которое оказывал ему его государь. Его политические симпатии хорошо были известны. Он всегда думал, что Франция и Россия, по их топографическому положению, по параллельности интересов, были созданы друг для друга. В тильзитской системе он видел только применение на деле своих основных принципов. Он был творцом теории франко-русского союза, лелеял союз, как свое детище, и, видя, что он обеспечивает такие результаты, как присоединение княжеств, радовался его процветанию гордостью отца. В Наполеоне он признавал одну из самых необычайных личностей, какие только являлись в течение веков. Покорить и приручить эту силу и заставить ее служить русским интересам было бы самым заветным его желанием; но он приближался к этой силе осторожно, с некоторым страхом, боясь ее увлечений и бурных порывов. Быстрые шаги императорской политики сбивали его с толку, так как он сроднился с более медленным темпом, с более деликатными приемами старой дипломатии. Поэтому, не расходясь с Наполеоном, он боязливо, нерешительным шагом плелся за ним.

Его пребывание в Париже внушало ему скорее удивление перед императорским режимом, чем доверие. Изучая все с внимательным любопытством, посещая свет и салоны, где он заставил оценить свое любезное и слегка жеманное обхождение, он скоро уловил сильные и слабые стороны императорского управления. Пораженный величием, блеском, практичностью, какие представляла эта система, он нашел, что все пружины государства натянуты до того, что готовы лопнуть; от него не ускользнуло, что под этим великолепным и строгим режимом сама Франция чувствовала себя в тисках и начинала задыхаться. Однажды император спросил его: “Как вы находите мое управление французами? – Не шуточным, Ваше Величество, ответил он”.[62 - Mеmoires de M-me de Remuzat, III, 342.] Встревоженный наполеоновским деспотизмом, который с каждым днем все более становился всем в тягость, страшась стремления императора к всемирному владычеству, он считал полезным умерять, сдерживать императора и, в случае надобности, сопротивляться, но при всем том чувствовал необходимость, ради сохранения его благосклонности, быть с ним крайне осторожным и на многое закрывать глаза. Притом, он далеко не был равнодушен к обращению, которое встретил в Париже, – к почету, милостям, подаркам, которыми его осыпали. Польщенное самолюбие и удовлетворенное тщеславие брали в душе его верх над принятым решением быть осторожным и недоверчивым, хотя и не могли вполне устранить его предубеждений.

Во всех разговорах с Румянцевым, Наполеон оставался верным тому плану обольщения, которого он решил держаться по отношению к нему; он не встречал его иначе, как только любезными словами. Несмотря на это, под предупредительностью, которая относилась лично к нему, Румянцев скорее уловил едкое и горькое чувство к своему двору; он понял, что Наполеон считал до некоторой степени и Россию ответственной за причиняемые ему неприятности. Зачем, говорил император, Не поняли и не послушались его в Эрфурте! В то время все можно было бы исправить или даже предупредить. Говоря решительным тоном, угрожая, Россия могла бы легко остановить Австрию на наклонной плоскости, по которой та скользила. Александр не сумел оценить положения, и он сам, и Наполеон, виноват, что не настаивал решительнее на том, чтобы взгляды его были приняты. “Он сильно упрекал себя и Ваше Величество, писал Румянцев Александру, в том, что в Эрфурте не было принято решения потребовать разоружения Австрии”.[63 - Румянцев императору Александру, 12 – 24 января 1809 г. Archives de Saint-Pеtersbourg.] Однажды он сказал графу: “Наш союз дойдет до того, что сделается постыдным, сами вы ничего не хотите делать и не доверяете мне”[64 - Id., 30 января – 11 февраля 1809 г.].

В предстоящей кампании Наполеон, конечно, желал воспользоваться содействием России, но мало надеялся на это. Впрочем, по его словам, если его союзники не окажут ему помощи, он справится и один, и собственным мечом разрешит распрю. Он говорил, что неподготовленные к бою австрийские солдаты, дурно снаряженные, едва одетые, эти “совершенно голые солдаты”, или, вернее, вооруженные толпы, которых бросят на его дорогу, не страшны ему, что он повалит Австрию с одного удара и бросит ее к своим ногам. “Она хочет пощечины, я отхлещу ее по обеим щекам, и вы увидите, что она же будет благодарить меня и просить приказаний, что делать”.[65 - Румянцев императору Александру, 30 января—11 февраля 1809 г. Archives de Saint-Pеtersbourg.] Но, продолжал он, он не намерен более прощать ее и будет безжалостен. Он говорит, что изорвет Австрию в клочья, и приглашал Россию к дележу шкуры. На эти свирепые выходки Румянцев отвечал довольно удачно. Он не высказывал сразу, позволял себе делать возражения только в замаскированной форме, и на метафоры своего свирепого собеседника отвечал метафорами же. “Я изобью Австрию палкой, говорил Наполеон.

– Ваше Величество, не бейте ее слишком сильно, а то нам придется считаться с синяками”.[66 - Id.]

Несколько дней спустя император как будто смягчился. Характер его разговора был менее груб и более спокоен. Разгром и уничтожение Австрии не были уже единственной темой его разговоров. Довольный происшедшей переменой, Румянцев приписывал это своему влиянию и ставил себе в заслугу; труд, по его словам, был тяжелый, но результаты уже начали сказываться. “Смею сказать, – писал русский министр, – я притупил его гнев”[67 - Id.].

Нужно сказать, что министр приписал слишком большое значение нескольким обдуманно и умело сказанным фразам, тогда как истинная причина успокоения заключалась в том, что война стала казаться Наполеону менее вероятной. Прежде всего, в продолжение нескольких дней он был охвачен мимолетной надеждой достигнуть первоисточник всех затруднений и завязать серьезные переговоры с Лондоном. “Ему вообразилось, – писал Шампаньи Коленкуру, – что предоставляется возможность сделать новый шаг в пользу мира в самой Англии”.[68 - Шампаньи Коленкуру, 7 февраля 1809 г.] Впрочем, эта нить очень быстро выскользнула у него из рук, но зато новые известия из Вены исправили предшествующие, бывшие причиной преждевременной тревоги. В только что присланном донесении Андреосси сознался, что слишком поторопился возбудить тревогу. Теперь в том, что происходило перед его глазами, он видел только продолжение приготовлений, начатых десять месяцев тому назад; причем, эти приготовления шли прежним темпом[69 - Андреосси Шампаньи, 3 февраля 1809 г. Archives des affaires еtrang?res.].

Очевидно, Наполеон остановился на мысли, что война не вспыхнет ранее апреля или мая. Но, думал он, раз разрыв отложен, то, может быть, найдется средство и совсем устранить его. Может быть, не теряя времени, действуя более сплоченно, Франция и Россия успеют еще принудить Австрию к покорности, что избавит от необходимости сражаться с нею. Но средства, восхваляемые до сих пор, – как то советы и предостережения – не отвечали уже, по его мнению, потребностям положения. Наполеон не прочь отправить торжественную ноту, текст которой, наконец, дошел до него, но он видит в ней только недостаточную полумеру, в особенности же в тех выражениях, в каких она была составлена Александром. Он хочет большего: он хочет торжественного решительного шага, который представит, по крайней мере, ту выгоду, что рассеет всякое сомнение по поводу намерений Австрии и вынудит ее поднять вуаль. Главное, что требуется, – это получить от нее необходимые гарантии взамен тех, которые будут ей даны; – дать ей неоспоримое обеспечение ее безопасности, но зато предписать точные требования. Император сделал Румянцеву следующее предложение: пусть Александр I предложит Австрии гарантировать ей в договоре неприкосновенность ее владений от посягательства Франции; Наполеон заключит с ней договор подобного же рода против России. Взамен этого Австрии предложено будет разоружиться и прекратить военные приготовления. Она может сделать это с полной уверенностью в своей безопасности, ибо в обязательствах, написанных обоими императорами, в особенности же в обязательстве Александра, в искренности которого она не может сомневаться, она найдет неизменную охрану. Чтобы успокоить ее, Наполеон поговаривал даже об эвакуации конфедеративных владений, об отводе всех своих войск по левую сторону Рейна, впрочем, не желая делать из этого точного обязательства или вступать по этому вопросу с кем бы то ни было в соглашение[70 - Донесение Румянцева Александру, 30 января – 11 февраля 1809 г. Archives de Saint-Pеtersbourg.Письма Шампаньи к Коленкуру от 4, 14, 18 и 23 февраля 1809 г, Gf. les Oeuvres de Roederer, III, p. 537.].

Несмотря на эту оговорку, император никогда еще не заходил так далеко в своих попытках избегнуть столкновения, ибо, в сущности, он предлагал отказаться навсегда от нападения на Австрию под опасением иметь против себя своих собственных союзников и за спиной Австрии встретить Россию. Но его предложение не могло иметь успеха. Недостаток его состоял в том, что Наполеон считал возможным для Австрии такое унижение, на которое та не могла согласиться. Дело шло, ни более, ни менее, как о требовании, чтобы Австрия сложила оружие и отказалась от собственных средств заставить относиться к себе с уважением, чтобы она положилась на слово двух своих могущественных соседок и существовала только по их милости. Ее гордость, ее восстановленные военные силы не позволяли ей приступить к разоружению без взаимности; она не могла поставить себя в положение столь явной подчиненности и зависимости. Только в самой себе, в чрезмерном увеличении своих сил, в национальном движении, которое она разжигала с тех пор, как наше посягательство на Испанию пробудило ее опасения и возбудило ее страсти, допускала она и надеялась найти гарантии. Тщетно Наполеон борется с последствиями своей ошибки и силится избегнуть их; он всюду наталкивается на эти последствия, и ему уже не удается более устранить их с своего пути. Война, которую, он сам вызвал, бросает его в другую войну, которая ему в высшей степени нежелательна; роковой шаг, извративший всю его политику, вынуждая его бороться с затруднениями, для которых нет мирного и нормального решения, осуждает его повсюду, куда бы он ни обратил свои взоры желать и требовать невозможного.

Только при условии, что Россия сразу же проникнется нашей идеей и на ней построит свою речь, можно было рассчитывать, что предлагаемый шаг может дать какой-нибудь результат; что он может вызвать в Вене некоторое колебание, задержать ход событий, открыть путь к переговорам и привести к соглашению. Вполне основательно Наполеон хотел, чтобы первое слово было сказано Александром. До сих пор Австрия возлагала надежды на потворство русского государя, и, судя по неоднократным донесениям, не отказалась от них и теперь. Поэтому-то именно из Петербурга и должно было исходить по ее адресу строжайшее предостережение, т. е. требование, которое образумило бы ее и которое оставило бы ей для спокойного ее существования только один исход – покорность. Итак, желанием Наполеона было, чтобы Румянцев тотчас же принял французский проект, сообщил его в Петербург и горячо рекомендовал его там; чтобы он убедил царя взять на себя инициативу переговоров и поддержать их большой военной демонстрацией; чтобы сам Румянцев, оставаясь в Париже, действовал безотлагательно. Он хотел, чтобы Шампаньи и Румянцев обратились к Австрии с тождественными словами, решительными и суровыми. Так как присутствие графа в Париже в некотором роде сокращало расстояние между парижским и петербургским кабинетами, то и следовало, по мнению Наполеона, воспользоваться этим обстоятельством, чтобы придать, их деятельности исключительную энергию, установить между их поступками полную солидарность и одновременность, что при обычных условиях и при дальности расстояния между столицами было недостижимо.

На несчастье, Румянцев переживал в это время период бесконечных колебаний и жестокого душевного беспокойства, что делало его неспособным к последовательному и энергичному проявлению воли. Несмотря на то, что наши требования вытекали из настойчивого стремления к миру. Наполеон с каждым днем внушал ему все большее беспокойство. Он боялся, что завоеватель, толкая его занять угрожающее к Австрии положение, преследовал только одну цель: сделать Россию участницею преступного нападения. Иногда, после долгой беседы в Тюльери, он отгонял свои сомнения, хотел верить в императора даже тогда, когда не мог понять всех его намерений, проникнуть во все его расчеты, и говорил себе, что раз наполеоновская система имеет свои догматы, она вправе иметь и свои тайны. Минуту спустя, его снова охватывает сомнение. Из потока слов, которые вырывались у Наполеона, он вспоминал одну какую-нибудь фразу, одно какое-нибудь выражение, которые, как будто, оправдывали его беспокойство, и привязывался к ним с болезненным упрямством. В душевной тревоге он искал, кому бы открыться, с кем бы поговорить о своих мучительных волнениях. Чтобы выслушать его признания, всегда удивительно кстати подвертывался ему Меттерних. Хитрый немец притворялся, что ищет общества русского; он окружал его заботами, “душил своими ласками”.[71 - Шампаньи Наполеону, 4 января 1809 г. Archives nationales, AF, IV, 1676.] Во время их частых свиданий Румянцев усиленно советовал Меттерниху соблюдать осторожность, умолял, чтобы Австрия успокоилась, берегла себя, избегая всякого повода к нареканию. Но в то же время он не стеснялся высказываться и о том, что неприятно поражало его в Наполеоне и вызывало его беспокойство. Можно себе представить, как старался Меттерних поддерживать и развивать в нем эти полезные опасения. Он опровергал доводы Наполеона, утверждал, что Австрия ни в чем не повинна, красноречиво и искусно отстаивал это положение, и Румянцев расставался с ним, если и не убежденным в истине его слов, то, по меньшей мере, расстроенным и совсем сбитым с толку.[72 - Mеmoires de Metternich, II, 269 и 274]

Внимая то словам императора, то Меттерниха, старый министр никак не мог уяснить себе положения, не мог разобраться, кто хочет войны, кто готовится напасть. По этой причине он воздерживается от всего, что могло бы наложить обязательство на его правительство и, в особенности, скомпрометировать его лично. Сперва он оспаривает пользу, неотложность “решительного шага”. Благодаря этому он теряет несколько дней – тогда как каждый час дорог – и предоставляет Австрии двигаться далее по пути, на который она бросилась. Наконец, он передает в Петербург императорские предложения, но не прибавляет к ним никакого пояснения и ни слова не говорит в их пользу. Он уклоняется от всякой инициативы и отказывается от верной роли, которую Наполеон хотел бы заставить его сыграть. Чтобы избегнуть кризиса, который, благодаря откладываемому вмешательству, приближается более быстрыми шагами, он полагается на благодетельное время, рассчитывает на будущее, на авось, – это Провидение нерешительных. Русская политика, выразителем или, лучше сказать, творцом которой он, состоя при особе Наполеона и пользуясь широкими полномочиями, признан был, носится по волнам без определенного направления. По временам она, как будто, двигается по какому-то пути, затем останавливается, пятится назад, теряет время в бесплодных метаниях, и, в конце концов, все дело сводится к нулю. Наконец, Румянцев принял решение. Оно состояло в том, чтобы уехать из Парижа и возвратиться в Петербург с целью, как говорил он, работать там для сохранения мира между Францией и Австрией. Его отъезд или, вернее, бегство озадачило всех. Меттерних не скрыл от русского министра, что тот сходит со сцены в решительную минуту. Он указывал ему, “что критическое время – это те четыре недели, которые он проведет в долгом пути”.[73 - Mеmoires de Metternich, II, 273.]

Наполеон же, видя, что Румянцев хочет окончательно стушеваться, составил себе в высшей степени дурное мнение о его способностях и силе характера, и никогда не в силах был простить ему его бегства.

Тем не менее, он до последней минуты пытался убеждать и поучать его. Граф собирался уже выехать, когда явился Шампаньи и велел доложить о себе. “Я застал его, писал французский министр,[74 - Письмо Коленкуру, 14 февраля 1809 г.] за завтраком; лошади были уже заложены”. Целью этого визита было сообщить Румянцеву о новом проступке Австрии: об участии, принятом венским двором в деле заключения мира, который только что был подписан в Дарданеллах между Портой и Англией. Наши агенты в Константинополе приобрели доказательство усилий Австрии сблизить турок с нашими врагами и привлечь их в антифранцузскую лигу, и уловили там один из узлов готовой сформироваться коалиции. Взволнованный этими сведениями, Румянцев унес из Парижа кое-какое желание действовать, но оно не устояло против дорожных размышлений. Недалеко от русской границы он получил от своего государя письма, в которых он уполномочивался и, до известной степени, даже приглашался вернуться назад или направиться в Вену. Он не принял их во внимание, отправился дальше и в середине марта вернулся в Петербург.

Еще до его возвращения Александр, ознакомясь из его донесений с предположениями Наполеона, сделал его предметов беседы с Шварценбергом. Он развил идею о двусторонней гарантии, не придавая, однако, своим словам официального характера. Князь не мог не признать важности этого сообщения, но тотчас же усомнился в искренности Наполеона, и притом не скрыл, “что теперь, это слишком поздно”[75 - Донесение Коленкура от 6 марта 1809 г.].

Действительно, пока в Петербурге велись эти бесплодные беседы, в Вене все сильнее раздавалось бряцание оружия, наконец, оно покрыло голоса ведущих переговоров и возвестило об истинном характере австрийских намерений и о скором начале враждебных действий.

В своих первоначальных расчетах Австрия назначила время столь зрело обдуманного нападения на март; но затем она убедилась в невозможности быть готовой к этому времени и перенесла его на апрель.[76 - Beer, op. cit 367, 369.] В конце февраля она перешла от подготовительных мер к тем, которые непосредственно предшествуют началу кампании, т. е. к передвижению мобилизованных войск, уже давно снаряженных и обученных. С этого времени она перестала отстаивать мирный характер своих намерений, так как таковой вполне опровергался действиями, значение которых нельзя было ни скрыть, ни извратить. Меттерних получил приказание объявить в Париже, что его двор смотрит на военные предосторожности Франции, которые приказано ею принять на территории Конфедерации, только как на благовидный предлог, а потому и сам переводит свои войска на военное положение. Это заявление имело место 2 марта. С этого момента в австрийской монархии все приходит в движение. Триста тысяч действующей армии, резервов и ландвера, собранные в различных провинциях, шумно двигаются к границе. Это движение происходит в Вене на глазах наших агентов. С каждым курьером они доносят о проходе новых войск; они видят, как полки проходят через столицу “с песнями, под звуки флейт”, при восторженных кликах толпы. В народе, воодушевленном приготовлениями к войне, пробуждаются и кипят страсти; воинственная горячка охватывает все классы и проявляется обычными манифестациями.[77 - “В театрах, писал наш представитель от 23 марта, подхватываются все намеки на текущие события и в особенности те, которые относятся к независимости Германии; они сопровождаются бурными аплодисментами”.] Агитация из салонов переходит на улицу. Гордая венская аристократия идет в народ с тем, чтобы возбуждать его b и руководить движением. Дамы высшего света “берутся за ремесло вербовщиков милиции”; они воодушевляют нерешительных и посылают их сражаться. Молодая императрица в соборе Святого Стефана торжественно раздает батальонам ландвера знамена, ленты к которым она сама вышивала.[78 - Депеша поверенного в делах Додюна от 4 апреля 1809 г. Тот же агент писал 18 марта: “В 1805 г. войны желало правительство, но не армия и не народ. В 1809 г. ее желают и правительство, и армия, и народ”] Что же касается императора Франца, то он как бы бессознательно следует за общим движением. Иногда он как будто пугается своей собственной смелости и волнуется При виде мер, которые в принципе он сам одобрил. Увидя из окон Бурга, как двести орудий устанавливаются на лафеты, он удивляется, сердится, кричит что не давал приказаний; но им тотчас же овладевает его неизлечимое недоверие к Наполеону, и он твердит, “машинально занимаясь в своем кабинете: этот человек причиняет мне много хлопот; он положительно хочет разрушить мою монархию”.[79 - Депеша Андреосси от 18 февраля 1809 г.] Эта мысль, которую вбили ему в голову, рассеивает его сомнения, лишает его сознания чувства долга, заставляет забыть слово, данное на другой день после Аустерлица. Беря на себя инициативу враждебных действий, он искренно воображает, что предупреждает нападение, которого, в действительности, никогда не было в уме его противника; он послушно садится на коня и провожает до городских ворот отправляющиеся к границе войска. В конце марта армии были уже выстроены фронтом против Баварии, против великого герцогства Варшавского и против Фриуля – на трех пунктах, где должно произойти вторжение. Главное начальство над ними принял эрцгерцог Карл. Война еще не объявлена, а о ней уже возвещается в манифестах к немецкому народу. Наконец, несколько дней спустя, власти пограничного города Браунау задерживают курьера с депешами для нашего посольства, ломают печать с гербом Франции – этим нарушением международного права открывают ряд явно враждебных действий.

Австрия сбросила маску раньше, чем думал Наполеон. Удивляясь ее безумию, он все еще спрашивал себя, доведет ли она до конца свою дерзость, перейдет ли границы, сделается ли фактически зачинщиком, не является ли весь этот шум средством вызвать нападение с его стороны и этим путем спасти себя от обвинения в неблаговидном поступке. Как бы там ни было, он тотчас же принимает меры для борьбы. До сих пор, чтобы лишить австрийцев всякого сколько-нибудь основательного повода к тревоге, он не приказывал делать в Германии непосредственных приготовлений к войне. Корпуса рейнской армии были разбросаны на обширном пространстве; баварские, вюртембергские, саксонские контингенты были сформированы, но не соединены. У Наполеона в Германии есть войска, но нет армии. Впервые, с самого начала своих войн, он дал опередить себя противнику. Но его сверхъестественная энергия исправляет все и наверстывает пропущенное время. С быстротою молнии он приводит в движение все пружины. В несколько дней он комплектует и увеличивает состав войск, снабжает их продовольствием, отправляет в поход, устанавливает связь между корпусами – как французскими, так и союзными – посылает Даву на Бамберг, Удино на Аугсбург, Массена на Ульм. Близость этих пунктов дает возможность сосредоточить войска, как только ясно обозначится неприятельский план, и, вместе с тем, имеет в своем распоряжении достаточное количество войск, чтобы загородить эрцгерцогу дорогу в долину Рейна. В Италии император переводит армию принца Евгения на правый берег реки Эч, в Северной Германии на фланге Австрии собирает саксонцев и поляков, составляет из них 9-й корпус нашей армии и назначает их для прикрытия Дрездена и Варшавы. В то же время в тылу враждебной Австрии он обращается к союзной России и призывает ее к оружию. От Александра он просит уже не слов, а действий. Наступил момент, когда союзники Тильзита и Эрфурта должны составить общий план военных действий и по взаимному соглашению наметить движения своих войск. Наполеон употребляет ряд усилий, чтобы понудить Россию принять необходимые для оказания ему помощи меры. С тех пор министерские депеши к Коленкуру следуют одна за другой без перерыва: 5 марта, затем 11-го, 18-го, 22-го, 23-го, 24-го, 26-го, 29-го, Шампаньи указывает посланнику на настоятельную необходимость добиться мероприятий быстрых, серьезных, которые разнеслись бы повсюду. Император сам пишет царю, и более подробно – Коленкуру. Он поручает ему просить об обмене между союзными дворами взглядов, о средствах согласования их действий и желает, чтобы немедленно же был установлен план кампании.

Взвесив все, он полагает, что Россия, не обессиливая себя заметно ни в Финляндии, ни на Дунае, может помочь нам 80 000 человек. По его мнению, географическое положение России позволяет ей употребить их с величайшей пользой для общего дела. Русские владения – включая и негласно присоединенные княжества – обнимают полукругом восточную часть австрийской монархии; они внедряются в Галицию, Венгрию и Трансильванию. Действуя по концентрическим путям на разных пунктах своей границы, Россия может с первого же момента стеснить действия Австрии, может напасть на нее с тыла и, отвлекая на себя ее силы, парализовать ее движение к Рейну. Следовательно, необходимо, чтобы у царя была сильная армия в Польше, готовая по первому знаку занять Галицию. Было бы не менее полезно, чтобы русская армия на Дунае, слишком многочисленная для ее слабого противника, отделила самую западную ее часть и повернула против Австрии; чтобы, сделав оборот направо, она поставила ее фронтом в Трансильвании и держала готовою вторгнуться в эту провинцию. Равным образом, Россия может способствовать и защите французской Германии, если она продвинет один корпус до Дрездена и поставит его между поднявшейся Австрией и волнующейся Пруссией. Впрочем, говорит Наполеон, пусть Россия сама определит свое содействие в зависимости от ее средств и ее удобств. Он подчинит свои движения движениям союзника. Если Александр захочет двинуться на Дрезден с 40 000 человек – ему протянут руку в этом городе, если же он предпочтет собрать воедино свои силы и направить их прямо на Вену, – Наполеон предлагает ему свидание под стенами этой столицы[80 - Донесение Коленкура от 8 апреля 1809 г.]. Вся суть в том, что Россия уведомила нас, что она будет делать все, дабы наши и ее действия были согласованы; главным же образом, чтобы она приняла свои меры как можно скорее, открыто, во всеуслышание, чтобы она демонстративно обнажила шпагу, вывела войска из гарнизонов, поставила их на военное положение и повсюду показала свои армии. “Нельзя терять ни одной минуты, – пишет Наполеон Александру, – Вашему Величеству необходимо тотчас же выставить ваши войска на границах наших общих врагов. Я рассчитываю на союз с Вашим Величеством, но нужно действовать, и я полагаюсь на вас”.[81 - Письмо, опубликованное Татищевым в Nouvelle Revue, 1-er septembre 1891.] Любым способом царь может оказать благотворное и решающее влияние на события. Если и есть еще надежды, если я существует единственный и кратковременный шанс избежать войны, то они состоят в том, что Россия, выставляя войска и выражая свои французские симпатии, устрашит Австрию и остановит ее на краю пропасти. Если же война окажется неизбежной, действительное вмешательство России, склонясь с самого начала в нашу сторону, сократит кризис, который является следствием стольких других.

II

К настоятельным просьбам, которые опирались на по крайней мере двадцать раз повторенных обещаниях, Наполеон примешивал даже призыв к воинской чести и политической честности. Но имел ли император право ссылаться на эти высокие понятия после того как он сам, в продолжение предыдущего года увертками и двусмысленным поведением внедрил сомнение и подозрения в душу Александра? Теперь, когда нам потребовалась помощь России, царь не знает, оказать ли нам по первому же требованию свое содействие или отказать. Он поступает так, как свойственно бесхарактерным людям: чтобы избавиться от затруднения принять определенное решение, он откладывает его до последней возможности. Даже и теперь он отказывается признать неизбежность войны с Австрией – войны, с которой не мирятся ни его совесть, ни его политические принципы, и которую, если обстоятельства неизбежно вынудят его к ней, он будет вести против своего желания. Он вовсе не желает готовиться к ней; для него это тягостная гипотеза, от которой он предпочитает отвести свои взоры. Итак, он уклоняется от того, чтобы принять определенное решение, он всячески избегает его, и теперь, в свою очередь, пользуется политикой оттяжек. Недавно Наполеон заставил его долго ожидать положительной уступки за счет Турции. Он отсрочивал свой ответ России с месяца на месяц. Теперь Александр отплачивает ему той же монетой и, в свою очередь, начинает игру, в которой справедливо упрекал своего союзника; но, правда, пользуется при этом совсем другими приемами. Чтобы избавиться от преждевременного решения, Наполеон пользовался необычайными, поражающими ум и воображение средствами, в которых отражалась его собственная личность. Он рисовал в будущем ослепительные, чарующие картины, говорил о разделе Востока, о переделке целого мира. Александр, чтобы отдалить трудное для него решение, изощряется в искусстве мелких средств, в искусстве комплиментов и фраз. В этом искусстве он проявляет изобретательность и неподражаемое изящество, чуть не гениальность.

Его отношения к нашему посланнику за это время представляют большой интерес для наблюдателя. Никогда еще в Зимнем дворце не обращались с Коленкуром дружелюбнее, никогда не видели в нем столь желанного гостя за столом. Он обедает два-три раза на неделе у Его Величества, разделяя эту честь с маленьким интимным кружком, который составлял обычное и привилегированное общество царя. В присутствии гостей Александр пользуется всяким случаем для прославления Наполеона и Франции; он выставляет на вид свою преданность союзу, свое желание нерушимо сохранить его и исполнить по отношению к нему все обязанности. Но вся эта ни к чему не обязывающая любезность служит ему только средством подготовить и облегчить задачу, которая представится ему тотчас же после обеда в кабинете, где он будет находиться с глазу на глаз с Коленкуром и где ему придется кротко сопротивляться посланнику, требующему не призрачного, а вполне определенного согласования мероприятий против Австрии. Чем неопределеннее и двусмысленнее будут его деловые разговоры, тем более разговор за обедом приобретает отпечаток сердечности. Он сыплет многообещающими фразами, которые искусно обходит в беседе о делах; устраивает по адресу Франции целый ряд задушевных, лестных, в высокой степени дружественных демонстраций, но они назначаются только для того, чтобы прикрыть отрицательный характер его истинных намерений.

Началось с возвращения Румянцева, которое дало повод к характерной сцене. Когда вернувшийся из странствования министр в первый раз встретился с нашим посланником за царским столом, он должен был подробно рассказать о своем пребывании в Париже. Александру доставляло особое удовольствие заставлять его говорить о Франции и выдвигать в его рассказах на первый план то, что могло польстить самолюбию француза. Граф понял желание царя и в совершенстве сыграл свою роль. Слух о его восторженных отзывах о Наполеоне ходил по всему городу; как образчик приводили следующее его изречение: “Когда беседуешь с императором Наполеоном – чувствуешь себя настолько умным, насколько это ему заблагорассудится”.[82 - Газетный листок, вложенный в письмо Коленкура к императору от 22 марта 1809 г.] Во дворце у царя Румянцев расточал похвалы всем членам императорской семьи и правительству; он ничего не пропустил и никого не забыл. “Он все время говорил о Париже, говорил и в салоне перед обедом и за все время обеда. Он много рассказывал про Мальмезон, про императрицу, про ее милостивое обращение, про голландскую королеву, про ее доброту и любезность, про красоту принцессы Полины, про большое и изящное представительство двора. Затем он заговорил о министрах, причем особое внимание обращал на ум Фуше, на любезность и гениальность князя Беневентского и на удовольствие быть в его обществе. (Со времени события 28 января эти комплименты не достигали своей цели). Он был неистощим в похвалах и несколько раз повторял: “Всякому, кто хочет изучить “что бы то ни было и в каком бы то ни было направлении, следует ехать в Париж…” Император постоянно наводил разговор на Париж, а граф поддерживал его, как человек, который понял любезное намерение своего государя. Императрица вмешивалась в разговор несколько раз…”.[83 - Донесение Коленкура от 17 марта 1809 г.] “После обеда, – продолжает Коленкур в своем донесении, – император удостоил позвать меня в кабинет”. Здесь, как всегда, не изменяя раз принятому тону, он уверял его сперва в своей верности и преданности императору; затем, переходя к Австрии и уже менее уверенным тоном, выразил желание ничего не ускорять. Коленкур дал заметить, что положение вполне точно определяется поведением, усвоенным в последнее время в Вене. Хорошо осведомленный об обстоятельствах дела, он указал на факты, привел массу подробностей и в заключение из воинственного спектакля, дававшегося Австрией, сделал вывод о неотложной необходимости для франко-русского союза готовиться к войне и собирать свои силы. “Я говорил, писал он Наполеону, – о больших скоплениях войск в Богемии и на реке Инн, наконец, ибо всем, что происходит, с целью убедить Его Величество, что ввиду того, что война ожидается с минуты на минуту, наступило время решить, что делать; что Вашему Величеству необходимо знать теперь же, по какому направлению и в каком количестве будут действовать русские войска, затем, вступят ли они в Трансильванию и в Галицию тотчас же, как получатся известия об открытии враждебных действий. Я дал ему понять, что операции Вашего Величества и главное направление войск по необходимости будут зависеть от согласования действий и количества, равно как и от расположения сил, которые введет в дело Россия, что враждебность Австрии, установленная с давних пор, не оставляет места сомнению относительно ее намерений…”

“Я хочу еще верить, что мир возможен”. – Вот к чему в сущности свелся ответ Александра. И, против всякой очевидности, он долго говорил на эту тему, ссылаясь между прочим и на то, что венский кабинет не дал определенного ответа на предложение двойной гарантии и что это высокой важности предложение может изменить решения венского кабинета. Впрочем, говорил он, если нужно будет сражаться, император найдет его готовым; Россия не запоздает. Но, приступая теперь же к передвижению войск, можно повредить мирной цели, которую наметили себе государи и которой стремятся как в Париже, так и в Петербурге. Затем он заговорил о своих затруднениях. О трех войнах, которые должен одновременно вести – войну со Швецией, с Англией и с Турцией. В этом отношении недавние события доставляли ему доводы в неограниченном количестве. На Востоке переговоры с Турцией прервались на вопросе, который интересовал Францию еще более, чем Россию. Петербургский кабинет требовал, как предварительное условие мира, чтобы Порта отказалась от добрых отношений, недавно восстановленных ею с англичанами, и удалила из Константинополя их поверенного в делах. Турки отказались удовлетворить это требование. Конгресс в Яссах распался. По словам царя, кампанию на Дунае приходилось начинать сызнова и добиваться уступки княжеств силой. Против Швеции Россия должна продолжать военные действия с новой силой, и даже переправить на ту сторону Ботнического залива часть своей армии, так как стокгольмское правительство не обнаруживает ни малейшего желания мира. На Севере и на Юге Россия должна сражаться и быть наготове; оба ее крыла заняты, что не позволяет ей (снабдить центр в желаемом количестве войсками и занять теперь же по отношению к Германии угрожающее положение.

На эти доводы Коленкур, нисколько не задумываясь, ответил, что войны с Турцией и Швецией не требуют значительного развертывания сил; что на Дунае и в Финляндии Россия уже овладела теми областями, которые она желает удержать за собой; что ей требуется только сохранить свои позиции, и, оставив там внушительные силы, занять оборонительное положение, и, что, следовательно, она имеет в своем распоряжении достаточно войск, чтобы энергично действовать против Австрии. Александр сослался тогда на недостаток денежных средств, на прорехи в своей казне; на убытки, которые ему причиняет разрыв торговых сношений с Англией. Он окончил намеком на денежное содействие, которое он мог бы найти в случае надобности во Франции: дело шло о выпуске в Париже займа для России[84 - Донесение Коленкура от 17 марта 1809 г.].

Сцены, подобные приведенной, повторялись с промежутками в несколько дней, в течение нескольких недель. В не имеющем значения разговоре Александр дает всегда наилучшие уверения, но, как только делo доходит до чего-нибудь положительного, до практических мер, до организации русской диверсии, – его прекрасные намерения тают, от них не остается и следа, что нисколько не мешает ему на другой же день продолжать свои уверения.

Иногда, прежде чем приступить к обсуждению дела по существу, он варьирует способы, к которым прибегает с целью заранее расположить Коленкура в свою пользу. Вместо того, чтобы восхищаться Францией, он поносит Австрию. В угоду посланнику, он издевается над тоном и приемами венской дипломатии и ее педантичной важностью. Так, он рассказывает, что Шварценберг показал ему “длинную депешу” Стадиона, первого министра Австрии; “она составлена совсем в немецком духе; вопросы разбираются в ней настолько издалека, что я спросил его: не от потопа ли она?”[85 - Донесение Коленкура от 20 марта 1809 г.] Впрочем, продолжал он, все это только “пустой набор парадоксов”[86 - Id.], обнаруживающий замешательство кабинета, который выбивается из сил, чтобы отстоять дурное дело. Коленкур хватается за его признание, как за повод лишний раз указать на полную бесполезность приемов кротости и убеждения с двором, уличенным в недобросовестности, и хочет воспользоваться этим случаем, чтобы с большей настойчивостью просить о немедленном сосредоточении сил. Александр сейчас же переходит на беспочвенные и неясные фразы. Впрочем, он утверждает, что его войска только в двух или трех переходах от границы; он перечисляет дивизионы и полки, которые должны войти в состав армии, предназначаемой для Галиции, но уклоняется от всякого обязательства нанести удар в Трансильвании и в Германии.

<< 1 2 3 4 5 6 ... 45 >>
На страницу:
2 из 45

Другие электронные книги автора Альберт Вандаль