“Вот какой цели я должен достигнуть во время моего правления etc”.
“1) Упрочить республику etc”.
“2) Сделать ее страшной для ее врагов”.
“Чтобы упрочить республику, нужно, чтобы законы были основаны на умеренности, порядке и справедливости”.
“Умеренность есть основа морали и первая добродетель человека; без нее человек не что иное, как лютый зверь. Без нее может существовать факция, но отнюдь не национальное правительство”.
“Порядок в доходах и расходах; последняя, (sic) может иметь место лишь при устойчивости организации административной, судебной и военной”.
…“Отсутствие порядка в финансах погубило монархию, подвергло опасности свободу, в течение 10 лет поглощало миллионы”.
“Правосудие есть истинное благодеяние равенства, как гражданская свобода – благодеяние, обусловливаемое политической свободой. Без него нет начала, регулирующего отношения между собой граждан; при отсутствии его образуются фракции”.
“Устойчивость, сила правительства одни могут гарантировать беспристрастность правосудия”.
“Республика может быть страшна своим врагам лишь в том случае, если она будет вносить мудрость и добросовестность в свои внешние отношения и будет обладать на суше и на море многочисленными, хорошо вооруженными армиями”…
“Для того, чтобы армии были грозными для врагов, охранительницами народной независимости, ими должны командовать способные офицеры. Только это может быть результатом устойчивости и порядка в управлении страной. Если каждую войну старые кадры заменят новыми, в них не может сохраниться прежний дух чести. Это будет уже скопище людей, а не армия”.
“Военная наука и искусство состоят из всех наук и всех искусств. Хорошие офицеры опять-таки являются одним из результатов политического равенства, при котором для повышения требуются по закону известные знания и дарования…”
“Во все века люди судили о счастье и благоденствии наций на основании их торговли и земледелия. Ни то, ни другое не могут развиваться среди политических волнений и без сильного правительства”.[863 - Roederer, III, 328.]
Редерер докончил фразы, облагородил стиль, подбавил красок, словом, улучшил форму, довольно щепетильно оберегая мысль, но, тем не менее, прибавил кое-что свое о будущих благодеяниях. Бонапарт, просмотрев редакцию, нашел, что его заставляют обещать слишком много: “У вас тут выходит, что я обещаю в ближайшем будущем сделать и то и другое, а между тем, здесь много такого, чего не сделаешь, пожалуй, и в 10 лет. Надо просто говорить: я должен сделать то-то, мой долг сделать и т. д. А в заключение сказать, что право каждого француза следить, буду ли я в течение 10 лет посвящать все усилия выполнению моих обязанностей”.[864 - Ibid., Ill, 327.] В конце концов заключение было формулировано так: “Французы, мы сказали вам, в чем заключаются наши обязанности. Ваше дело сказать нам, сумели ли мы их выполнить”.[865 - Ibid, III, 329.]
Бонапарт тотчас же составил свое собственное министерство, соединив в нем и уже испытанные, и новые элементы. В министерстве иностранных дел он не задумался оставить Талейрана, о котором в присутствии Камбасерэса отозвался так: “В нем много того, что нужно для переговоров: светскость, знание европейских дворов, лукавство – чтоб не сказать более, невозмутимое спокойствие в чертах лица, наконец, крупное имя… Я знаю, что в революции он проявил себя только с другой стороны; якобинец и дезертир в учредительном собрании, он будет крепко держаться нас; в том нам порука его личный интерес”.[866 - Cambaceres, Eclaircissements.] В морском министерстве оставили Форфэ, весьма известного исследователя моря, много писавшего о нас; он уже с конца брюмера занимал в министерстве временного консульства место Бурдона; это был человек с крупной репутацией, но не обнаруживший особых талантов. Бертье, конечно, сохранил за собою портфель военного министра, а Фуше остался министром полиции. В министерстве юстиции пришлось заменить другим Камбасерэса, назначенного вторым консулом; выбор пал на работящего и умеренного члена конвента – гражданина Абриаля.
В министерстве внутренних дел знаменитый Лаплас повел себя так, что оставить его оказалось невозможным. С первых же дней временные консулы убедились, что он слишком большой математик для того, чтобы правильно судить о политических делах. Лаплас ни одного вопроса не рассматривал под существующим углом зрения; он всюду искал хитроумных комбинаций, высказывал лишь проблематические идеи.[867 - “Commentaires”, IV, 47.] Бонапарт пересадил его в сенат, приложив все старания, чтобы не задеть его самолюбия, как о том свидетельствует следующее письмо:
“Бонапарт, консул республики, гражданину Лапласу, члену охранительного сената.
Услуги, которые вы призваны оказать Республике, гражданин, выполнением возлагаемых на вас высокой важности функций, уменьшают мое сожаление об уходе вашем из министерства, где вы своею деятельностью завоевали общие симпатии. Честь имею предупредить вас, что вашим преемником я назначил гражданина Люсьена Бонапарта. Предлагаю вам безотлагательно передать ему портфель”.[868 - 3 нивоза. Документ, врученный нам маркизом Кольбер.] Бонапарт решил наградить Люсьена. Этот беспокойный и пылкий юноша мог сделаться опасным, лучшим способом удержать его при себе было дать ему место. К тому же, Бонапарт ценил в нем ум и решимость, проявлявшиеся блестящими вспышками, не закрывая глаз на его огромные недостатки – недисциплинированность, неспособность к усидчивому труду, привычку к рассеянной жизни, пристрастие к дельцам и денежным аферам. Если уж дать ему министерство, то, пожалуй, всего лучше министерство внутренних дел, так как здесь видное место занимали почетные обязанности: ему придется поддерживать сношения с артистами, литераторами, учеными, придется много говорить, председательствовать, открывать общества, выставки, заседания – все это Люсьен умел делать блистательно. Что же касается активной работы, к тому же весьма уменьшившейся с образованием министерства полиции, Люсьену можно дать искусных сотрудников, которые, в случае надобности, могут и заменить его.
Люсьен с самого брюмера искал себе дороги и, как только перед ним открылся путь, устремился по нему. Если бы его посадили в трибунат, он, по всей вероятности, выдвинулся бы в качестве вождя либеральной парламентской оппозиции. Но он попал в исполнительный корпус и хочет сделать его как можно более сильным, чтобы возвеличить самого себя, расширить свою собственную роль и свое будущее. Сделать Бонапарта более, чем главой республиканского государства, чем-то вроде пожизненного властелина, принцем, и затем довершить его власть назначением ему заранее намеченного преемника, которым может быть, конечно, только наиболее стоящий на виду член его семьи, – вот какие мысли очень скоро зародились в уме Люсьена, толкая его все вперед и вперед. Впрочем, его взгляды менялись, по-видимому, одновременно с тем, как перемещались цели его честолюбия. Со свойственной ему гибкостью ума и быстротой соображения, он уже говорил себе, что в старом режиме было много такого, что следует сохранить, и что желать все перестроить по отвлеченному типу было бы чистейшей химерой и безумием. Эта истина тем более соблазняла его, что она казалась ему новой, и он каждый день мнил о себе, что открыл здравый смысл. Поэтому он более, “чем кто бы то ни было, проникся идеей консульства, великодушной идеей исправить и загладить ошибки прошлого; он пошел даже дальше и вскоре начал оказывать заметное предпочтение людям и вещам, носившим отпечаток былого. Этот самый Люсьен, который впоследствии, после ссоры с Наполеоном, называл себя единственным республиканцем в семье и которому потомство поверило на слово, вначале был реакционнейшим из министров Бонапарта. В кабинете министров он был правой, а Фушэ – левой. Состав кабинета был пополнен еще назначением Марэ статс-секретарем при консулах, без звания министра. Одновременно с этим Бонапарт формировал свой государственный совет.
Из всех политических деятелей страны он выбрал тех, в ком видел и созидательный инстинкт, и понимание того, как нужно строить на развалинах любовь к полезной, прикладной, практической работе, предпочтительно перед трескучими спорами. Он привлекал их, обещая им почет взамен упорного труда, прочное положение, почести, возможности приносить действительную пользу, давая им понять, что отныне государственный совет станет центром всех дел и через него пройдет ось правления. Булэ, Редерер, Ренье, Крете пожелали войти сюда, вместо того, чтобы стать сенаторами или трибунами; а с ними и Брюн, Реньо, Дежон; Лакюэ, Мармон, Петиэ, Гантом, Шампаньи, Дюфальга, Флериэ, Лескалье, Редон, Дефермон, Дюшатель, Девэн, Дюфрэн, Дюбуа (из Вогезов), Жолльэ, Берлье, Моро се-Мери, Эммери, Реаль, Бенезек, Шаптал, Фуркруа; все это были государственные советники первой формации и в то же время собственный штат Бонапарта, в противоположность приверженцам Сийэса. С этими людьми он намеревался приступить к делу государственного переустройства; он хотел также, чтобы Совет был его лабораторией и опытным полем; там, окруженный компетентными людьми и специалистами, допуская и вызывая споры, требуя возражений, он будет изучать, исследовать, глубже проникать во все области государственной жизни, испробует на опыте свои идеи.
При выборе государственных советников он не обращал внимания на их происхождение и прошлое. Я беру, говорил он, всех, у кого есть способности и охота идти со мной. Вот почему я составил свой государственный совет из тех, кого в учредительном собрании звали умеренными или фельянтинцами – как Дефермон, Редерер, Реньо; из роялистов, как Девэн и Дюррэн; и наконец, из якобинцев, как Брюн, Реаль и Берлье. Я люблю честных людей всех оттенков”.[869 - Thibaudeau, I, 115. “Бонапарту приписывают новое и, в годину революции, смелое слово: “Доступ к государственным должностям будет открыт для французов всех мнений, лишь бы они обладали знаниями, способностями и добродетелями”. Газета Le Diplamate, 23 фримера.] В испорченной атмосфере прежних собраний эти люди не могли применить с пользой своих способностей; поддаваясь влиянию чужих страстей и внешних бурь, они принимали участие в насилии и компромиссах. Перенесенные в другую среду, в более здоровую атмосферу, подчиненные известному уставу и при другом методе занятий, они стали превосходнейшими государственными работниками. Талант Бонапарта в том и проявился, что он, переменив систему, сохранил людей; со старым штатом служащих он создал новое правительство.
Вечером 1-го нивоза он уже собрал членов, государственного совета в Люксембурге, в своей собственной квартире и под своим председательством. Очень просто, без всякой помпы он открыл первое заседание и дал толчок работе; так народилось великое учреждение, которому суждено было пережить своего автора, долгое время, однако, сохраняя на себе его печать. Советники выработали себе устав, разбились на секции: гражданского и уголовного законодательства; финансовую, внутренних дел, военную, морскую, – и тотчас же ушли в работу, разбираясь в хаосе революционных законов и старых регламентов, изучая тексты, справляясь с прецедентами, редактируя “мнения”, классифицируя проекты, словом, созидая новое здание благоденствия нации.
В соседней комнате Сийэс с помощью Роже Дюко, Камбасерэса и Лебрена выбирал двадцать девять первых сенаторов, сенаторов-основателей, сенаторов-избирателей, которым предстояло, в свою очередь, немедленно же выбрать себе в помощь еще двадцать девять. Эта двойная операция заняла два дня. Сийэс произвел свой выбор в первую же ночь и продиктовал все имена, чтобы поставить Бонапарта лицом к лицу с свершившимся фактом.[870 - Grouvelle, “Notes manuscriptes”.] По-видимому, первый консул мог оказать влияние лишь на последующие выборы.
Наиболее выдающиеся члены законодательных комиссий, по крайней мере, достигшие установленного возраста, были оделены первыми; этот концентрированный экстракт старых собраний послужил основой сенату. Так были назначены Корне, Фарг, Бопюи, Лемерсье Ленуар-Ларош, Крезе-Латуш, Корнюде, Фрежвиль, Жакмино; к ним были присоединены Кузен, из совета старейшин; Дюбуа-Дюбэ, Гарро-Гулон. Сэр и Дизе, бывшие члены конвента; пять бывших членов учредительного собрания, Дайльи, Дестю де Траси, Ле Кутэ де Кантеле, Шуазель-Прален, Лавилль-Леру; экс-директор и министр внутренних дел Франсуа де Нефшато; много бывших министров и чиновников, в том числе Клеман де Рис, личный друг Сийэса; несколько крупных представителей официальной науки, Лаплас, Монж, Бертолле, Вольней, Добантон; представителями искусства и литературы должны были быть поэт Дюси и живописец Вьен (Vien). Но Дюси не принял предложенного ему места сенатора: вся его жизнь была примером благородной независимости, потому-то его современники и считали его чудаком. Бонапарт хотел, чтоб армия и флот также имели своих делегатов в числе революционных патрициев; по его желанию сенаторами были назначены Келлерман и Сррюрье, генералы Казабьянка, Гатри, Лепинасс, адмирал Бугэнвилль, Превилль-Лепелей и Морар. Таким образом, сенат в огромном большинстве состоял из лиц, весьма заинтересованных в упрочении результатов революции; тем не менее, он был проникнут довольно свободным духом и заключал в себе немало блестящих и славных имен, служивших ему украшением.
Президентом был избран Сийэс; под его руководством сенаторы в течение сорока восьми часов выбирали трибунов и депутатов. Их засыпали просьбами и ходатайствами; кандидатов в одном Париже явилось видимо-невидимо. Они осаждали Люксембург, наводняли приемные, заблаговременно представляя рекомендации и поручительства. В ход были пущены все пружины, не обошлось и без вмешательства женщин; г-жа де Сталь жила в постоянном беспокойстве, тревожившем ее отца, жившего на покое в Коппе. “По твоему письму от 10 фримера, дорогая моя Минеточка, я угадываю, что ты нервничаешь… Мне отрадно видеть, что многие спешат записаться в ряды новой милиции; у каждого свой вкус”.[871 - Письмо Неккера от 19 фримера. Архив города Коппе.] Серьезный Moniteur подшучивал над этим усердием: “С тех пор, как конституция создала множество мест с хорошими окладами, сколько народу заволновалось! Как много почти незнакомых лиц стараются намозолить вам глаза! Сколько гордых республиканцев VII года унижаются ради того, чтобы добраться до влиятельного человека, который может пристроить их!”.[872 - Thiers, I, 114–115.]
Они действительно очень унижались, усердно гнули спину, конечно, с тем, чтобы несколько вознаградить себя за это, когда места будут уже за ними. Но хотя теперь они рассыпались в изъявлениях сочувствия, обещали преданность, способную выдержать всякое испытание, они видоизменяли свои обязательства, смотря по тому, обращались ли они к Сийэсу или к Бонапарту, и с каждым из этих двух владык говорили тем языком, какой, по их мнению, должен был ему больше нравиться. Характерно поведение Бенжамена Констана. Последний просил Шабо-Латура представить его Бонапарту, с которым он раньше не был знаком лично, и выразил желание быть назначенным трибуном, свидетельствуя свою безграничную преданность великому вождю. “Вы сами чувствуете, что я ваш. Я не из тех идеологов, которые умеют только думать и воображают, что этого достаточно. Мне нужно что-нибудь положительное. Если вы меня назначите, вы можете рассчитывать на меня”. Чтобы попасть от Бонапарта к Сийэсу, нужно было только перейти через двор. У Сийэса сразу перемена декораций, совсем иная речь. Сийэсу Бенжамен заявляет: “Вы знаете, как я ненавижу силу; я не могу быть другом сабли. Мне нужны принципы, мысли, справедливость. И потому, если вы подадите за меня голос, вы можете рассчитывать на меня, так как я жестокий враг Бонапарта.[873 - “Souvenirs d'Aimе Martin”, напечатанные в “Intermеdiairе des chercheurrs et des curieux”, t. XXIX.] Честный Шабо-Латур не мог прийти в себя от изумления. На деле, Бенжамен бесстыдно солгал Бонапарту и сказал правду Сийэсу.
Бонапарт умышленно держался в стороне, не оказывая почти никакого влияния на выборы.[874 - Относительно этого все свидетельства сходятся. См. Roederer III. 339. Stanislav de Girardin, “Journal et souvenirs”, I, 187–188; Barante, I, 74. La Gazette de France, нивоз VIII года. С другой стороны, в донесении полиции Конде читаем: “Все выбраны Сийэсом. В списке, представленном генералом, из двадцати кандидатов прошли только два, и то с большим трудом”. 2 января 1800 г. Архивы Шантильи.] Изготовленные Сийэсом и его друзьями списки кандидатов были утверждены сенаторами простым поднятием руки, почти без обсуждения. В результате произошло перемещение: чуть не весь контингент прежнего парламента попал в члены новых собраний.
Из ста трибунов шестьдесят пять были членами советов пятисот и старейшин; из трехсот членов законодательного корпуса двести тридцать вышли оттуда же. Кандидаты были распределены между двумя учреждениями соответственно характерам и способностям: в трибунат посадили ораторов и риторов, воинствующих философов, литераторов, окунувшихся в политику, и политиков, занимавшихся литературой, людей острого и яркого ума; в законодательный корпус – остальных. Трибунат надо было сделать живым и деятельным учреждением, способным к оппозиции; поэтому в нем сосредоточили людей с талантами, с большой репутацией, с честолюбием и даже убежденных: Дону, философ Ларомигьер, Бенжамэн Констан, экономист Ж. Б. Сэй, Мари-Жозеф Шенье, остроумный поэт Андрие, педант Генгенэ, который при директории добился дипломатического поста только для того, чтобы людей насмешить, Фабр де л'Од, Шовелен, маркиз либерал, Шазаль, Байел, Деменье, Жан Дебри, Шассирон, Гупил-Префелю, Жар-Панвилье, Лалуа, Пеньер, – все люди, уже известные своими успехами на трибуне, все испытанные революционеры, противники христианства и ненавистники попов. В виде исключения было дано место Станиславу де Жирардену, который в фрюктидоре благородно стал на сторону угнетенных. Законодательный, корпус был заполнен бывшими старейшинами и бывшими членами совета пятисот, заседавшими и подававшими голоса в полной безвестности. К этим вчерашним депутатам прибавили несколько третьегодничных, выброшенных за борт на последних выборах. Впрочем, и здесь выделилось несколько известных имен, как, например, Грегуара, епископа-конституционалиста и храброго и прославленного Латур д'Оверня, “гренадерского капитана”. Лишние места были предоставлены нескольким именитым дельцам: крупным коммерсантам, парижским и провинциальным банкирам; но этот элемент, представлявший собою экономические интересы, как бы терялся в массе политических деятелей.
Бывших членов конвента всюду было много. Они, занимали второе место в консульстве, захватили в свои руки министерства полиции и юстиции, председательствование в сенате; первый президент трибуната, Дону, также был из их лагеря. Наряду с этими остатками конвента главный контингент новых собраний составляла сравнительно умеренная партия прежних советов, партия Сийэса, та самая, которая в VII году резко разошлась с якобинцами, но вначале поддерживала тиранию директории, т. е. ту же якобинскую тиранию, пониженную на одну ступень. Как в III году две трети конвента произвольно вошли в состав совета, так и теперь приблизительно половина состава совета заседала в консульских собраниях, по милости Сийэса и с согласия Бонапарта. Общество отметило эту необычайную жизнеспособность сначала с удивлением, потом с негодованием. Люди из общества Сийэса, искренно хотели попытать счастья с легальной республикой, но они воплощали в себе упорство и непопулярность своей партии. Достоинство Бонапарта перед ними заключалась именно в том, что он стоял выше партий и правил не в угоду им, а в интересах Франции. Он говорил Тибодо: “Управлять при помощи какой-нибудь партии – это значит рано или поздно стать в зависимость от нее: на этом меня не поймают: я национален.[875 - Thibaudeau, I, 115.]
II
Парижане продолжали подавать голоса за конституцию, проявляя больше покорности, чем энтузиазма. Один шутник переложил ее текст стихами, посвященными г-же Бонапарт. Иные утром расписывались в сочувствии, а вечером в салонах, собраниях, в кругу друзей и знакомых отзывались весьма бесцеремонно об этом лицемерном указе. Убежденные республиканцы видели в нем деспотизм; роялисты находили его слишком революционным. Некоторые либеральные консерваторы отнеслись к новой конституции очень скептически и даже негодовали: ведь она освещала и увековечивала существование класса прожорливых политиков. “Держу какое угодно пари, – писал Барант, – что все консерваторы, сенаторы, законодатели, трибуны и пр. находят новую конституцию превосходной; а нам, бедным, тем, кто их кормит и платит им жалованье за то, чтобы всю жизнь подчиняться им – нам дозволено в виде вознаграждения сердиться, порицать то, что уже сделано и что еще собираются сделать, и смеяться над всеми пристроившимися и чающими пристроиться.[876 - Письмо это написано бароном де-Барант; в нем говорится о том, как неодобрительно отнеслась к конституции различные круги парижского общества.]
Зато понравились и пленили их указы, изданные Бонапартом тотчас вслед за конституцией, указы, которые были, так сказать, оболочкой пилюли, преподнесенной французам. Великодушные указы, заглаживали прежние обиды, примиряли, разбивая, в то же время скрижали проскрипции.[877 - Проскрипция – (в древнем Риме) список лиц, объявленных вне закона] Почувствовав себя более сильным, более свободным, более господином своих решений, Бонапарт, первый консул, смело открывает эру национального блеска и примирения.
Представьте себе впечатления парижского буржуа, 7-го нивоза просматривающего Moniteur, со вчерашнего дня ставший официальным органом, перейдя от Сийэса к Бонапарту. В газете большого формата, на четырех страницах в 3 столбца каждая, еле уместились все консульские прокламации, предписания, постановления, и каждое слово в этих постановлениях облегчает чью-нибудь тяготу или возвеличивает принцип, утешает огорченных, осушает слезы или радует сердца, оставшиеся верными культу патриотической республики. На первой странице прокламация консулов, обращенная номинально к западным департаментам и на самом деле ко всей Франции. Это призыв к миру. За ним следуют постановления, обещающие полную амнистию инсургентам под условием, чтоб они немедленно разоружились и распустили свои полки. В ней есть суровые слова по адресу государей; революция же выставлена в ней достаточно высокой для того, чтобы сознаться в своих ошибках, достаточно справедливой для того, чтобы исправить их; а главное, сулящей в перспективе капитальное благодеяние, великий источник утешения и радости – религиозную свободу.
“Несправедливые законы издавались и исполнялись во Франции; акты произвола нарушали безопасность граждан и свободу совести; всюду неосмотрительное внесение в списки эмигрантов поражало граждан, ни когда не покидавших своего отечества, ни даже своего семейного очага; словом, были попраны великие основы общественного строя”.
“Именно для того, чтобы исправить эти ошибки и загладить несправедливости, было провозглашено и признано нацией правительство, опирающееся на священные устои – свободу, равенство, представительную систему. Постоянным желанием, а равно интересом и славой первых чинов государства будет залечить все раны Франции, порукой в том все уже принятые ими меры”.
“Так, прискорбный закон о принудительном займе и еще более пагубный закон о заложниках уже отменены; лица, отправленные в ссылку без суда, возвращены родине и своим семьям. Каждый день правления консулов знаменуется актами правосудия; так будет и впредь. Государственный совет трудится, не покладая рук, вырабатывая реформы плохих законов и более удачную комбинацию распределения государственных налогов”.
“Консулы заявляют также, что свобода вероисповеданий гарантирована конституцией,[878 - Случайная или умышленная ошибка, так как в конституции совсем не упоминалось о вероисповеданиях.] что никакой государственный чиновник не имеет права посягать на нее: ни один человек не смеет сказать другому человеку: ты должен исповедовать такую-то религию, ты можешь совершать свое богослужение только в такой-то день…” Закон 11-го прериаля III-го года, предоставляющий в пользование граждан Здания, посвященные религиозному культу, будет исполняться”.
“…Если бы, несмотря на все принятые правительством меры, еще нашлись бы люди, которые осмелились бы вызвать вновь гражданскую войну, первым властям Государства оставалось бы только выполнить прискорбный, но необходимый долг – силой заставить их покориться. Но нет, отныне все будут одушевлены одним только чувством – любовью к отечеству. Служители Бога мира будут первыми радетелями о примирении и согласии; пусть они идут в храмы, ныне снова открывшиеся для них, и вместе со своими согражданами принесут искупительную жертву за преступления гражданской войны и за пролитую в ней кровь”.
Эти открывающиеся храмы, эти слова: “ни один человек не может сказать другому, ты должен исповедовать такую-то веру, ты можешь молиться только в такой день”, – это уже религиозная свобода, по крайней мере, начало ее.
Чтобы прочувствовать все значение этих слов, достаточно вспомнить, каково было положение католицизма под гнетом директории и фрюктидорского режима: огромное большинство церквей не было возвращено католикам, несмотря на закон, изданный конвентом 11 прериаля III года; во многих коммунах церкви отпирали только в десятый день декады. Все священники обязаны были приносить вновь установленную присягу и наравне с прочими подлежали административной ссылке; в то же время, по милости варварского законодательства, большинство священников терпели гонения и преследования за непринесение прежней присяги.
И вот консулы объявляют, что закон о возвращении церквей будет исполнен. Больше того, заявляя, что никто не смеет воспретить гражданину совершать обряды своей религии в какой ему угодно день, они разрешают воскресное богослужение и обуздывают гонителей, требовавших неуклонного соблюдения декады.[879 - Законы об упразднении других церковных обрядов и строгом соблюдении десятого дня еще не были отменены, но на практике допускались поблажки. Так, в Руане судили судом исправительной полиции торговцев, закрывших свои лавки на первый день Рождества. Один из них, вместо защиты, привел слова Бонапарта: “Ни один человек не смеет сказать другому человеку: “Ты должен исповедовать такую-то религию и т. д.”. – Его оправдали.] Принципы, положенные ими в основу своей прокламации, санкционируются двумя постановлениями, напечатанными тут же, в конце, и в повелительной форме. Первое предоставляет гражданам свободу распоряжаться общественными зданиями, отведенными под храмы до 22 сентября 1793 г., т. е. до великого гонения, и после того не отчужденными. Второе гласит: “Консулы Республики, узнав, что некоторые администрации, искажая смысл законов о республиканском календаре, издали особые постановления, не позволяющие открывать здания, отведенные для богослужения, иначе, как в десятый день декады, постановили принимать подобные меры: 1. – Сказанные постановления отменить и уничтожить. 2. – Законы касательно свободы вероисповеданий исполнять неуклонно по духу и форме”.
Эти два постановления дополнялись третьим, не менее важным, отменявшим политическую присягу для священников. “Все государственные чиновники, священники, наставники и прочие лица законами, изданными до конституции, обязанные к принесению присяги, или иного рода декларации, отныне довольствуются следующим заявлением: Обещаю хранить верность конституции”. После освобождения религии была облегчена участь священников.
Вот первое, что дал Бонапарт народу, нетерпеливо требовавшему свободы алтарей. Разумеется, это еще не полная свобода, с гласным призывом к молитве, с внешними манифестациями. Это только свобода молиться внутри храмов, добросовестное применение режима, установленного термидорским конвентом. Священники освобождены только наполовину; они еще связаны обязательством, которое может оказаться тягостным, и относительно их Бонапарт не отказывается от жестоких полномочий, присвоенных директории. Тем не менее, правоверные католики отныне могут, заручившись консульским словом, заставить везде открыть себе церкви, собираться в них, молиться Богу, как им угодно и в какие им желательно дни, под руководством священников, переставших быть предметом систематических гонений. В этот день, 9-го нивоза VIII года, Бонапарт положил начало режиму терпимости, благодаря которому, за два года, почти всюду воздвигались снова национальные католические алтари, без ниспровержения других.
Но будем продолжать чтение Moniteur'a. На первой странице, внизу, в третьем столбце – мнение (avis) государственного совета, одобренное консулами и вошедшее в силу обязательного распоряжения. Это крупная мера, в смысле исправления прошлых ошибок. Законы 3 брюмера III года, 19 фрюктидора V года и 9 фримера VI года лишили пользования правами гражданства всех родственников эмигрантов и бывших дворян: они не могли ни принимать участия в выборах, ни быть избранными на какую бы то ни было должность, ни занимать ее по назначению; таким образом, чуть не половина нации была лишена гражданских прав; во Франции была создана каста партий, несчетное множество эмигрантов в пределах страны. Целый ряд законов, в итоге восстанавливавших сословные различия и освящавших привилегии разночинства, вычеркнут Бонапартом одним мнением, истолковывавшим смысл конституции. Государственный Совет признает, что конституция, не ставя никаких ограничений пользованию гражданскими правами, тем самым упразднила все распоряжения противоположного свойства. “Притом же сказанные законы были лишь случайными, обусловленными обстоятельствами, бедственными временами и слабостью тогдашнего правительства. Теперь подобные причины уже не могут быть признаны уважительными. Правительство, созданное конституцией VIII года, достаточно сильно для того, чтобы быть справедливым и держаться во всей их чистоте принципов равенства и свободы. Единственное различие, которым оно может руководствоваться при выборе людей, это различие в степени честности, даровитости и патриотизма”. Эти последние слова были взяты из Декларации Прав, таким образом, первое же проявление общественной деятельности государственного совета было практической данью верности одному из основных принципов 1789 года – принципу равенства всех перед законом.
На второй странице Moniteur'a читаем доклад, подписанный министром внутренних дел Люсьеном Бонапартом, и вслед за ним одобрительное постановление консулов. Речь, идет о том, чтобы увековечить военную славу Франции, примирив прошлое с настоящим, слив их воедино в одном общем памятнике – Отеле Инвалидов, превращенном в Храм Марса. И в самой концепции, и в способе изложения много напыщенности, эмоциональной выразительности, олимпийской надменности, но эта напыщенность меньше шокирует, если принять в расчет, что величие воинских подвигов той эпохи было достойно стиля прославления их.
“…Обширная эспланада, расстилающаяся между зданием и Сеной, будет усажена разного рода деревьями. Они укроют в своей тени могилы воинов, павших с оружием в руках”.
“Посредине этого Элизиума забьет фонтан из большой античной порфировой чаши; этот первый памятник украсят аллегорические атрибуты и бронзовый лев, привезенный из Венеции”.
“У входа в первый двор будут убраны трофеи дурного вкуса, венчающие два старинных пьедестала, и заменены величественными группами”.
“Коринфские кони, добытые в Венеции, будут поставлены в большом внутреннем дворе, впряжены в колесницу Победы и подняты на пьедестал, украшенный трофеями современного оружия”,
“…Церковь будет превращена в военную галерею. На стенах будут начертаны даты и краткая история главных побед французов в войне за свободу. Это будет военный календарь; над входом будет красоваться надпись: “Победа”. Между арками будут поставлены пьедесталы для статуй храбрых, прославленных и защищавших отечество во все времена. Там, подле статуй Тюренна и победителя при Нордлингене и Рокруа (в то время еще не считали возможным обойтись без перифразы, говоря о великом Кондэ), будут воздвигнуты статуи Гошу, Жуберу, Дюгоммье, Марсо и Дампьеру”. “В этом храме всегда будет совершаться торжественный прием отнятых у неприятеля знамен; этими знаменами и будет украшен свод. Художникам будет предложено расписать фресками на военные сюжеты часть стены, ныне закрытую органом; таким образом, будет сделана попытка натурализовать во Франции этот род живописи, которому отдавали предпочтение знаменитейшие мастера итальянской школы”.