Солдаты строжайшим образом выполняли приказ никого не впускать и не выпускать, не делая исключения даже для лиц, желавших говорить с их генералом. Приходили депутаты, офицеры; ответ всем был один и тот же: “Вход воспрещается”. – Но ведь мы депутаты. – “Вход воспрещается”. – Дайте, по крайней мере, расписаться у привратника. – “Вход воспрещается”. – Могу я видеть генерала Моро? – “Вход воспрещается”. Моро не смел сойти с места и был несколько сконфужен навязанной ему ролью; сторожа своих пленных, он сам был пленником своих людей.
Бонапарт распределил остальные войска, до тех пор сконцентрированные в Тюльери, по стратегическим пунктам Парижа, обеспечивавшим оборону главных позиций: дворца и его окрестностей, Елисейских полей и дорог, ведущих в Сен-Клу.[635 - Дневной приказ, III, 67, расклеенный в Париже.] Дислокация войск заняла не больше часа. Во главе различных военных групп Бонапарт поставил над дежурными командирами, своих людей, по большей части генералов с славными именами, волновавшими народное воображение. Лефевра он оставил при себе, как “старшего своего заместителя”. Андреосси исполнял обязанности начальника генерального штаба, имея помощниками Каффарелли и Дусе. Панну поручено было заведовать Тюльерийским дворцом. Беррюйе – дворцом инвалидов. Мюрат со своей кавалерией был послан охранять дворец Бурбонов, Mapмон поставлен во главе артиллерии, Моран остался плац-командиром. Макдональд был послан в Версаль для надзора за находившимися там якобинцами. Серюрье с большим отрядом пехоты занял пост на Пуэн-дю-Жур, откуда наутро ему велено было отправиться в Сен-Клу и отдаться в распоряжение тамошнего начальника войск, в качестве его помощника; таким образом, его отряд, соединившись с другими войсками, в железных тисках зажмет советы, в то время, как Париж останется под охраной избранной группы знаменитых вождей, “совмещающих в себе одних больше славы, чем нужно для того, чтобы воодушевить несколько армий и заставить дрожать Европу”.
Обо всем этом парижане были извещены расклеенным по городу приказом, вышедшим из-под станков национальной типографии, так как все общественные учреждения, признав новую власть, функционировали правильно.[636 - Перед глазами у нас летучий экземпляр с пометкой: Национальная Типография.] Адрес старейшин, двойная прокламация Бонапарта к народу и армии, прокламация министра полиции и другая – центральной администрации – были вывешены на стенах как официальные документы. Главное почтовое управление разослало по провинции экстренных гонцов с узаконенными должным порядком указами, не переставая в то же время удовлетворять общественные потребности – мальпосты выехали из города в семь часов, почти без опоздания. Над Лувром и на других высоких объектах был пущен в ход воздушный телеграф, “длинные руки его беспрестанно реяли в воздухе”, возвещая новость всем четырем странам света. Во всех округах муниципалитеты были упразднены, правительственные комиссары, надежные агенты, захватили бразды правления в свои руки и присвоили себе муниципальные функции.[637 - Изданным впоследствии законом были признаны действительные гражданские акты вообще и, в частности, браки, заключенные в течение этих дней окружными комиссарами. Запись совещаний временного консульства, Aulard, p. 42.] Они каждый час переговаривались телеграммами с центральным комиссаром Реалем. Адъютанты велели бить тревогу, созвали национальную гвардию, усилили посты, словом, развернули картину буржуазного милитаризма; но эти предосторожности оставались чисто предупредительными мерами, так как нигде не проявлялось и тени активного сопротивления.
В Тюльери все ворота заперли, приставив сильную стражу; смотреть было больше не на что, и любопытные удалились. Прилегающие ко дворцу аллеи и сад понемногу пустели; толпа отхлынула, рассеявшись внутри города. Париж, казалось, принял свой обычный вид; многие граждане возвращались к своей работе, к своим делам. На бирже, открытой с утра, переворот отразился благоприятно; необычайная вещь – государственные фонды повысились в момент кризиса, даже раньше, чем стал известен результат; консолидированная треть поднялась с 11 фр. 37 до 12 фр. 88. Состоятельные люди продолжали оказывать поддержку. “Не прошло и трех часов, как в государственное казначейство внесено было два миллиона и два других обещаны на завтра”. Эти цифры, приведенные в газетах, несомненно, преувеличены, но министр Годен, которому предстояло на другой день принять портфель министра финансов, подтверждает в своих мемуарах самый факт аванса. Впрочем, надо принять в расчет, что совет старейшин, прежде чем разойтись, включил в программу завтрашнего заседания обсуждение вопроса о “делегациях”, крайне важного для капиталистов, как бы намереваясь одновременно провести государственную реформу и удовлетворить финансистов.
Масса населения казалась не столько взволнованной, сколько примиренной и “покорной”. Газеты на другой день говорили: “У нас еще не бывало такой спокойной революции”. В предместьях ни тени волнения; мнимое появление Сантерра было фальшивой тревогой. Профессиональные смутьяны вдруг все куда-то попрятались. У открытых снова застав военные посты удвоенной силы следили за всеми входящими и выходящими, позволяя себе подчас недоверчивое отношение, сарказм и шуточки над представителями павшего правительства. Если женщина выезжала из города в карете, она могла быть только “любовницей Барраса”, спешившей убраться подобру-поздорову. Ее пропускали, только удостоверив ее личность.[638 - Корнэ говорит: “Я утверждаю, что все это делалось как-то весело”. “Notice”, 18.]
Через одну из застав въехала в почтовой карете прибывшая из Коппе г-жа де Сталь, дивясь, что она попала в Париж в день революции. Во всех слышанных ею разговорах между почтальонами и прохожими повторялось одно и то же имя: Бонапарт. И она поддалась коллективному увлечению, чувствуя как растет ее энтузиазм к тому, кто выписывал ее произведения в Египте и перенес ее славу на берега Нила, к тому, кого она звала своим “героем”, и кто, без сомнения, даст место и литературному гению в среде будущего правительства.
V
Бонапарт весь день пробыл в Тюльери, превращенном в главную квартиру, военную и гражданскую, и лишь поздно вечером, вернулся ночевать домой на улицу Шантерен. В Тюльери продолжали дефилировать союзники, всякий народ: депутаты, члены Института, убежденные и полуубежденные, и те, кто уже не боялся окончательно связать себя, и те, кто явился засвидетельствовать преданность, откладывая, однако, дальнейшие доказательства до исхода следующего дня. Явились люди заведомо враждебные или, по крайней мере, очень сомнительные. Во время смотра явился Журдан; ему посоветовали сидеть смирно. Ожеро, забыв свои недавние грязные и грубые нападки на Бонапарта, хотел во что бы то ни стало увидеть своего прежнего начальника и, кинувшись ему на шею, расцеловать в обе щеки. С грубыми ужимками, стараясь быть ласковым и милым, он упрекал генерала за то, что тот не доверился ему. “Как, генерал, разве Вы не надеетесь больше на Вашего маленького Ожеро”. Он неуклюже ластился к нарождающейся власти, еще не оторвавшись от якобинства.
Чем больше унижались эти люди, тем больше успокаивались вожди движения, тем больше прояснялись их лица; это была передышка после первых острых волнений. Оптимисты припоминали забавные инциденты дня, острили, каламбурили по поводу наивности Гойе. Им не приходило в голову, чтобы успех мог остановиться на полдороги, чтобы дело, так превосходно начатое, могло споткнуться о какое-нибудь жалкое препятствие. Они как будто не знали, что судьба таких насильственных переворотов, как бы они ни отвечали общественным стремлениям и настроению умов, всегда висит на волоске.
Нужно было, однако, распределить следующий день и выработать программу действий, пока весьма неопределенную. Для всякого, кто умел предвидеть и соображать, было очевидно, что настоящая опасность ждет в Сен-Клу, и что там придется пережить самый трудный момент кризиса.
Пока все совершалось под эгидой конституции, под прикрытием законности, допускавшей бессознательные и сознательные заблуждения, и заговорщикам, выставлявшим себя лишь исполнителями декрета, изданного полномочной частью законодательного корпуса, не приходилось прибегать к чересчур рискованным, компрометирующим мерам. Завтра предстоит день уже не конституционный, придется задеть за живое, сбросить маску, обнажить цель, показать, что дело идет не только о повторении 30-го прериаля и об изгнании нескольких директоров, но и о нарушении и ломке основного договора, чего многие еще не предвидели. Против этого конечно, восстанут многие, может быть даже большинство в совете пятисот, которому в первый момент зажали рот, равно как и меньшинство старейшин, не присутствовавших на первых дебатах. Придется, без сомнения, бороться с отвагой и яростью якобинцев, преодолевать сомнения других партий, оказывать давление на колеблющихся и, быть может, ввиду несомненного конфликта с законом, подвергнуть опасному испытанию преданность войск. Все эти положения необходимо было предвидеть и знать, как выйти из них.
В течение дня, в инспекторской зале, Бонапарт и его главные помощники не раз беседовали об этом, но совещания то и дело прерывались приходами и уходами, отдачей приказаний, общим смятением. Вечером они в последний раз собрались на совет, и с тем, чтобы договориться до конца. Бонапарт, Сийэс, Дюко, разумеется, присутствовали; пригласили они и влиятельнейших своих друзей из обоих собраний; Лемерсье, Ренье, Корнюде, Фарга, Люсьена, Булэ, Эмиля Годен, Шазаля, Кабаниса и некоторых других.
Этот многолюдный комитет, составленный из политиков чистой воды или мыслителей, теряющихся, когда приходилось действовать, представлял собой, в уменьшенном виде, образчик парламентского бессилия.[639 - Выдержки о ссоре, происшедшей вечером в Тюльери: заимствуем из ненапечатанного рассказа Камбасерэса. Cornet: “В этом собрании много говорили, но не сговорились и не пришли ни к каким заключениям”, “Notice”, 12.] Твердо установлен был лишь один пункт – необходимость устранения директории, и, более неопределенно, другой – замена ее временным консульством, которое, по соглашению с несколькими избранными и отборными законодателями, займется переливкой в новую форму государственных учреждений. Но следовало обставить дело так, чтобы казалось, будто консульство получило свои полномочия от национальных представителей, чтобы оно было создано постановлением собраний, которые затем должны были стушеваться, отложив свои заседания на неопределенное время; в этом-то и было затруднение. В какую форму облечь все это? Как воспользоваться собраниями и в то же время отделаться от них, как ввести в программу дебатов вопрос о пересмотре конституции и заставить вотировать его в принципе? Кто возьмется внести такое предложение? Кто его поддержит? Какую роль дать старейшинам и какую оставить для совета пятисот? Как убедить оба собрания, после того, как они произведут на свет новую власть, принести в жертву самих себя и вернуться в ничтожество? Присутствие войск, конечно, облегчит достижение желаемого результата, но достаточно ли будет для этого простой военной демонстрации и нравственного авторитета штыков? Не придется ли прибегать к вооруженной силе, к грубому насилию, средству рискованному, и, во всяком случае, нежелательному?
Бонапарт присутствовал при совещаниях, не принимая в них большого участия; более политичный и хитрый, чем все его товарищи, он чувствовал, однако, что не его дело придумывать средства, как обойти законодательные собрания, измышлять махинации для решительного завтрашнего дня. Это дело людей бывалых, практиков политического ремесла, старых парламентских пройдох, в распоряжение, которых он временно предоставил свою шпагу и свою популярность; им надлежит изобрести фокус превращения директории во временное консульство. И он с досадой констатировал у этих людей неспособность прийти к определенному заключению.
Действительно, Сийэс, погруженный в свои размышления, высказывал лишь отвлеченные идеи. Дюко обошелся без речей; депутаты никак не могли сойтись во мнениях, им мешало честолюбие, личные вожделения; каждому хотелось выкроить себе роль поважнее в завтрашнем дне, чтобы обеспечить за собою львиную долю власти в будущем. Люсьен уверял, что он подчинит себе совет пятисот и заставит его вотировать все, что угодно – пусть только ему предоставят полную свободу действий. Он больше, чем кто бы то ни было, стоял за парламентский способ решения вопроса; для него важно было, чтобы Бонапарт-воин не слишком доминировал над Бонапартом-гражданином. И здесь опять-таки “Люсьен действовал в интересах брата, думая, что трудится для самого себя”. Один Шазаль ясно и точно формулировал свой план, но ему не удалось убедить остальных принять этот план как окончательную программу дня.[640 - Commentaires, IV, 25. “Факт подтверждается и записками Грувелля. См. Люcьен, у Lescure, II, 129.] Камбасерэс, присутствовавший при некоторых моментах совещания, дивился, видя в вождях так мало согласия и такую неопределенность желаний. Спор затянулся далеко за полночь, но из всей этой болтовни не вышло никакого толку; в конце концов судьба второго дня была предоставлена на волю случая, личных вдохновений, обстоятельств, благодатного рока, данного импульса, а главное – потока народной воли, который, казалось, должен был все унести с собой.
Это была крупная неосторожность, ибо в политике нельзя рассчитывать, что факт свершится, потому только, что он кажется неизбежным. Между тем, как Бонапарт напрасно полагался на политиков, в надежде, что они добьются успеха парламентскими приемами, те, со своей стороны, делали такую же ошибку, доверяясь единственно престижу военного вождя, его личному обаянию, его влиянию на войска, достаточному для того, чтобы сдержать и усмирить несогласных, этот двойной промах едва не погубил обоих.
Сийэс, выйдя на минуту из отвлеченностей, предлагал, однако, средство упростить и сократить второй день, арестовав немедленно главных якобинских вожаков, и тем обезглавить оппозицию. Это была все та же вечная система: произвести чистку собраний, чтобы лучше поработить их. Бонапарт отказался наотрез.
Было бы ребячеством объяснять этот отказ щепетильностью по отношению к конституции или чрезмерным уважением к личной свободе. Истинная причина разногласия крылась здесь в том, что Сийэс держался революционных традиций. Бонапарт же все хотел сделать по-новому, находя, что в интересах его славы, честолюбия, величавой оригинальности и прочности его будущего правительства необходимо, чтобы его день отличался от всех предыдущих и не повторял прежних гонений. Сийэс не допускал, чтобы революцию можно было довести до конца, не прибегая к революционным приемам. Бонапарт был слишком уверен в себе, в своем могуществе, в своей неотразимости, чтобы позволить себе обойтись без гнусных мер, чтобы присоединить к своей силе красивую декорацию – роскошь великодушия. Все слишком крутые меры, казалось ему, должны были исказить картину им организованного переворота и шли вразрез с его собственным взглядом на свое возвышение; главной его задачей было всегда добиться власти не только без кровопролития, но и без борьбы, без насилия, чтобы авторитеты и партии всюду сами сошли со сцены, чтобы фракции добровольно стушевались или были искусно приведены к необходимости подчиниться единодушному желанию масс. Вот почему он старался до конца оставаться в соприкосновении с этими факциями и не разрывать окончательно ни с одной, якобинцы несколько тревожили его, но он хранил надежду, если не покорить их, то, по крайней мере, нейтрализовать, и продолжал исподтишка вести с ними переговоры.
Якобинцы совета пятисот, более двухсот депутатов, провели весь день и часть ночи, разыскивая друг друга, собираясь для лихорадочных совещаний. Собирались у своей же братии или в ресторанах, за обедом. Горячились, проклинали, давали торжественные клятвы, разыгрывая из себя Брутов, которым несносна всякая тирания. Тем не менее у них замечались различные оттенки мнений, и они делились на несколько категорий. Военная группа якобинцев – Журдан и Ожеро с товарищами, примкнувшие к партии из недовольства и обманутого честолюбия, заключили с Бонапартом нечто вроде перемирия. Они оставляли за собой право нарушить это перемирие или превратить его в окончательный мир, смотря по тому, какой оборот примет дело. Это не мешало им участвовать в общих собраниях, где они сталкивались с более ярыми, более передовыми якобинцами, и порой давать собраниям благоразумные советы.
В эти диссидентские сборища вкрался некий политический бродяга, шнырявший по всем партиям, корсиканец Салисетти, бывший военный комиссар итальянской армии, вдвойне и даже втройне шпион, впрочем, привлекательной наружности и с мягкими вкрадчивыми манерами.
Бонапарт велел передать им буквально следующее: “Не бойтесь ничего, будьте спокойны и республика будет спасена.[641 - Эти типичные слова, действительно, были им сказаны. В этом Бонапарт сам сознавался в беседе с военным комиссаром, Жюльеном, который явился к нему для форменного интервью несколько времени спустя и потом опубликовал свой разговор с Бонапартом в брошюре, озаглавленной: “Entretion politique sur la situation actuelle de la France et sur les plans du nouveau gournement”.] Послезавтра вы будете довольны, – мы пообедаем вместе и объяснимся начистоту”. Цель его была добиться лаской того, чего Сийэс хотел достигнуть силой, помешать якобинским вожакам явиться завтра в Сен-Клу, убедив их, что лично они рискуют, отправляясь туда, республика же, права народа, священные принципы, наоборот, не подвергаются никакой опасности. Он пошел даже дальше, намекнув им, что Сийэс предлагал против них крайние меры, он же категорически отверг этот способ. Он выставлял себя, таким образом, защитником народного представительства, поднимая свой престиж за счет своего союзника.
Эта несколько предательская откровенность отчасти достигла цели. Журдан, Ожеро и ближайшие их друзья сговорились между собой не ездить в Сен-Клу, но с утра сидеть у себя дома, оставаясь “пассивными зрителями событий”, что не помешает им впоследствии неожиданно выступить на сцену, если дела Бонапарта примут дурной оборот, и выудить власть из мутной воды. Гражданские якобинцы, Брио, Тало, Дегстрем, Арена, Гранмэзон, Дельбрель, Бигонне, Диньефф, Блэн, Сулье, наоборот, оставались непреклонными. Они сгорали желанием начать враждебные действия, но на кого опереться, раз народ отсутствует? Было очевидно, что решить участь республики еще раз придется армии, и пылкие трибуны чувствовали необходимость противопоставить Бонапарту другой сильный меч – генерала, который бы также имел влияние и власть над войсками; естественно, они вспомнили о Бернадоте, человеке с выгодной внешностью, звучной речью, голосом “бывшего сержанта-инструктора” – их, прежнем военном министре.
Бернадот в тот день утром завтракал у Жозефа Бонапарта, днем показался в Тюльери, потом решил, что не худо будет сойтись с Моро и попытаться эксплуатировать его колебания; вечер он провел в обществе якобинцев и расстался с ними, только назначив у себя на завтра в пять часов утра рандеву вождей. Недовольный и обиженный, он агитировал внизу, кружил около событий, ища лазейки, чтобы самому пролезть вперед и урвать кусок добычи. В революции, которая должны была перевернуть всю Францию, он видел только неудачу для своего честолюбия и личную себе обиду, как же ему было не завидовать Бонапарту, игравшему ту самую роль, которой добивался и не добился он, Бернадот. Эту роль казалось трудным вырвать из рук человека, так властно присвоившего ее себе, но Бернадот не отчаивался войти в долю с этим человеком, навязать себя в товарищи Бонапарту, отказавшись занять второе место после него, и войти в состав его свиты. Он весь сказался в плане, предложенном им якобинцам. Его программа была такова: пятистам, собравшись в Сен-Клу, незачем тратить время на обсуждение законности принятых мер. Лучше всего, если они, с первой же минуты, в параллель с декретом старейшин, особым указом назначат генерала Бернадота помощником Бонапарта в командовании войсками на равных правах, для того, чтобы оба они совместно блюли безопасность французского народа, советов и государства. Бернадот будет держаться наготове. Получив указ, он немедленно облечется в мундир и, сев на коня помчится на зов. По дороге в Сен-Клу он примет начальство над войсками, разбросанными на пути, и предстанет перед Бонапартом с такой свитой, что тот принужден будет фактически согласиться на раздел; таким образом, будет создан военный думвират, – рядом с генералом старейшин – генерал пятисот, обеспечивающий передовой партии все желательные ей гарантии. Итак, Бернадот питал необычайную надежду – подняться с помощью парламентского декрета на одну высоту с Бонапартом, устранить его. Если обстоятельства сложатся благоприятно, остаться одному хозяином положения и распоряжаться им согласно своим политическим симпатиям, а главное своему честолюбию.[642 - План Бернадота совершенно тождественно излагает Баррас, IV, 87–88. Touchard-lafosse, 244–248. Sarrazin высказывается в том же смысле, 133–135.]
Якобинцы выслушали план Бернадота и приняли его к сведению. Не видно, однако, чтобы большинство депутатов усвоило себе его идею, или само ринулось в битву с готовым, выработанным планом. Тем не менее, они решились бороться, а так как они были добрые бойцы, смелые и упорные, весьма способные силой овладеть собранием, полные решимости, не то что жалкие люксембургские узники – предоставленная им возможность явиться в Сен-Клу создавала крупную опасность, недостаточно принятую в расчет Бонапартом.
В то же время он сделал и другую ошибку. Слишком полагаясь на свое счастье и не допуская мысли, чтобы фортуна могла изменить ему, он не боялся в беседе с приходившими к нему, но еще не составившими себе окончательного мнения людьми раскрывать свои планы будущего и свой принцип управления. “Довольно факций: я не хочу их и не потерплю ни одной, – властно заявлял он, как будто его устами уже говорила народная воля, нетерпеливо рвавшаяся на свободу, жаждавшая покончить с агитаторами всякого рода, жаждавшая безмолвия, порядка и покоя. Втайне еще щадя факции, он вслух высказывал намерение покончить с ними, слить их с народной массой. Он нашел формулу и повторял ее без конца: “Я не принадлежу ни к какой другой котерии, я принадлежу к великой котерии французского народа”.
Воинственный тон его речей, еще больше подчеркивавший их смысл, произносимые им иногда слова: “Я хочу”, “я приказываю”, резали ухо слушавшим его и заставляли их призадуматься. В этом тощем генерале с огненными глазами, с повадкой императора, казалось им, кипит рвущаяся наружу тирания, а так как они хотели дать защитника республике, не навязывая ей господина, хотели сохранить конституционные гарантии и равновесие властей, так как сами они были по большей части людьми известной партии и секты, некоторые из них с полным доверием примкнувшие к его начинанию, уже готовы были отстать; у них рождались сомнения, походившие на угрызения. Вокруг Бонапарта, у многих старейшин, из которых должна была завтра состоять его гражданская фаланга, в этом недавно сформированном и еще плохо дисциплинированном войске, замечались колебание и тревожные симптомы.[643 - О старейшинах Корнэ говорит, стр. 12: “В это мгновение три четверти тех, кто помог совершиться утреннему событию, рады были бы отступить”. Fauriel, “Les derniers jours du Consulat” (отметка на полях).] Они, казалось, готовы были повернуть назад, в тот самый час, когда вдали раздалась первые раскаты грома оппозиции. Странная непоследовательность – Бонапарт все еще не соглашался на крутые меры и в то же время позволял угадывать свое властолюбие; вместо того, чтобы разом запугать и пригнуть к земле противную партию, он вызывал недоверие у колеблющихся; его темперамент вредил его политике.
Опасность эта не ускользнула от некоторых из главных вожаков, или наиболее посвященных, и смутила их сердца. Вечером, на дому у влиятельных заговорщиков, в министерствах, в администрациях уже проскальзывали сомнения относительно конечного исхода. И если бы заглянуть в эти души, убедился бы, что их преданность уже не так надежна, и измена недалека. Бонапарт, между тем, вернувшись домой, говорил Бурьенну: “Ну, сегодня было не так уж плохо; посмотрим, что будет завтра”. Ложась спать, он положил возле себя заряженные пистолеты. Войска всюду держались настороже. Ланн охранял огромную арену борьбы, Тюльери.[644 - О занятии Тюльери см. подробности в “Mеmoires historiques sur le 18 brumaire”, 21.] Cолдаты, набившись в залу старейшин и другие парламентские помещения, спали вооруженные, не снимая сапог. Париж оставался спокойным. В театрах публика, видимо, все еще находилась под бодрящим впечатлением происшедшего утром. “Во Французском театре, где давно уже перестали слушать песни циничного характера, чрезвычайно много аплодировали прощальной песне”.[645 - Полицейские донесения у Aulard, “Etudes et lecons sur la Rеvolution fran?aise”, 2-eme serie, 224.]
Между тем погода испортилась; дождь лил ливмя, разгоняя народные сборища, пронизывая сыростью Париж, придавая похоронный вид улицам. Этот день, вначале согретый золотыми лучами, полный дивных надежд и увлекательных зрелищ, под конец, казалось, готов был перейти в ноябрьскую ночь, длинную и унылую.[646 - Gazette de France от 19-го. В Bien Informе, номер от 2-го фримера, приведены метеорологические наблюдения за время от 18-го брюмера до 1-го фримера.]
ГЛАВА IX. БРЮМЕР – ВТОРОЙ ДЕНЬ
Движение к Сен-Клу. – Камбасерэс и Шазаль; второй coups d'еtat, оставленный про запас. – Бенжамен Констан. – Отъезд Бонапарта. – Дорога. – Набег на Сен-Клу. – Топография местности. – Помещение не умели приспособить вовремя; – последствия. – Оппозиция в совете пятисот; депутаты присягают конституции. – Нетерпение Бонапарта; флегматичность Сийэса. – Совещания старейшин урывками. – Дело не подвигается. – Бонапарт является в совет старейшин, чтобы дать им толчок; никакого впечатления. – Какие соображения побудили его войти в залу пятисот. – Его появление; взрыв. – Страшная суматоха. – Оскорбление действием. – Физическая слабость Бонапарта. – Якобинцы требуют объявления его вне закона. – Обструкция. – Бонапарт садится на коня. – Объезд пехоты и кавалерии. – Вид раны. – Беспорядочное и яростное метание во все стороны. – Приближение ночи. – Неизбежность объявления вне закона. – Люсьен изгнан из залы. – Он говорит речь гренадерам. – Давление со стороны других войск. – Рубикон перейден. – Гренадеры в зале. – Словцо Мюрата. – Штыки. – Собрание рассеялось в полной мгле и тумане. – Преклонение старейшин. – Оценка роли Люсьена – Обед у Талейрана. – Сумятица в Париже. – Вербовщики депутатов; попытка создать кое-что из обломков. – Ночные заседания. – Речи Люсьена, Булэ и Кабаниса; гражданские инициаторы переворота отнюдь не поклонники цезаризма. – Национальная республика. – Временное консульство. – Исключение депутатов-якобинцев. – Присяга; контрабандная публика. – Сен-Клу пустеет; возвращение в Париж. – Брюмер, республика и революция.
I
К утру 19-го брюмера погода прояснилась, хотя в воздухе было свежо, и земля хранила следы дождя.[647 - Судя по вышеупомянутому метеорологическому бюллетеню, 19-го дождя не было.] По улицам шли войска, направляясь в Сен-Клу, драгуны и стрелки эскадронами, в походной форме, “со скатанными шинелями”, во главе генерал Лефевр со своим штабом. Гренадеры национального представительства также покинули свою казарму на улице Капуцинов. По-видимому, эта часть всегда внушала некоторое недоверие; по рассказу одного депутата, между ними сделан был строгий выбор; малонадежных оставили и заперли в казарме; факт тот, что из целого батальона в тысячу двести с лишком человек взяли пятьсот-шестьсот, не больше. Отель, Пасси, Ле Пуэн-дю-Жур были заняты пехотными отрядами; генерала Серюрье послали вперед принять начальство над войсками в Сен-Клу и подготовить все необходимое; по пути расставлены были запасные отряды и посты для охраны дороги; в помощь Серюрье назначен Леклер.
Весь Париж с любопытством и волнением обращал взоры на Сен-Клу. В утренних газетах искали сведений, подробностей, предсказаний. Газеты вышли все; органы “доброй партии” проповедовали спокойствие, гарантируя личную безопасность. Они изображали движение направленным против якобинцев и опасности, грозившей с их стороны; заинтересованных материально успокаивали посулами восстановления прав, отмены жестоких мер и грабительских законов. Якобинский Journal des hommes ограничился изложением фактов под рубрикой: Революция. “Друг – законов” (L'ami des Lois). Пульсье, недавно подвергнутый цензурной каре по приказу директории и вынужденный переменить свое название, ликовал и ругался больше, чем когда-либо. Он накинулся на Барраса, Гойе и Мулена с потоками яростной грубой брани; это было недостойное битье лежачего – низкое, ибо все казалось возможным, кроме восстановления директории! Сметливый журналист, редактор “Espi?gle”, чтобы увеличить розничную продажу своего эфемерного листка, дал ему заманчивый подзаголовок: Телеграф Сен-Клу.
Посвященные обнаруживали большое оживление, не чуждое тревоги; они странствовали по городу пешком и в экипажах, навещая друг друга, чтобы сговориться о последних подробностях. Бенжамен Констан не отставал от Сийэса и уже начинал критиковать – ему не нравился тон воззвания Бонапарта к войскам. Камбасерэс чуть свет приехал к Шазалю узнать, привело ли к чему-нибудь вечернее совещание в Тюльери, сговорились ли между собой депутаты. Шазаль принужден был сознаться, что совещание не дало результатов – он сам внес выработанный им проект, но не сумел заставить собрание принять его – и не скрыл своих опасений. “Ничего не решено, – говорил он, – уж и не знаю, чем это кончится”.
Камбасерэс, не ожидая ничего доброго от так плохо подготовленной битвы, принял свои предосторожности. Самое важное было – ни в каком случае не допустить, чтобы Париж снова достался в руки якобинцам и гнусным их бандам. Не теряя времени, Камбасерэс разыскал двоих из военачальников, оставленных в Париже, и, по соглашению с ними, организовал как бы дополнительный coup d'еtat, запасной триумвират, в замену триумвирату Бонапарта, Сийэса и Роже Дюко, на случай, если тот, поставив крупную ставку в Сен-Клу, будет разбит и рассеян бурей. Существование Бонапарта всегда было сплошной борьбой против трагических превратностей войны и политики, и наиболее разумных его сторонников почти не покидала мысль о необходимости иметь в запасе, на случай катастрофы, готовое правительство, которое могло бы неожиданно выступить из-за кулис на авансцену. По временам бывали и попытки осуществить эту мысль. Историки отмечают такую попытку в 1809 г., после кровавой неудачи в испанской войне, и еще раньше в 1800 г., во время сражения при Маренго. По мере того, как освещается изнанка наполеоновской истории, источник этой предусмотрительности отодвигается все дальше и дальше, и мы видим начало ее уже 19-го брюмера.
Фуше оставался в Париже; ему поручено было следить за населением и сдерживать его. Это было ему по вкусу; он занял полезный пост, не слишком себя компрометируя. Он распоряжался круто, с своей стороны, вошел в соглашение с военными властями, концентрировал все имевшиеся в его распоряжении средства, требовал от полиции неусыпного надзора за порядком. “Кто вздумает бунтовать, – говорил он, – того в реку!” Подчинив себе таким образом Париж и распоряжаясь в нем, как хозяин, он создал себе прочное положение – на всякий случай.
Он не все предвидел. В Сен-Клу, в качестве представителя полиции, был послан его секретарь, генерал Тюро. Журналист по профессии, с бойким пером, и чиновник в промежутках, Тюро был человек неглупый, но интриган. По-видимому, его миссия в Сен-Клу пробудила в нем честолюбие; она открывала ему доступ к высшим должностям в государстве, давала возможность отличиться, лично оказать услугу Бонапарту, выдвинуться за счет своего шефа и министра, оставшегося на заднем плане, и – почему бы и нет? – вытеснить его по возвращении, чтобы самому занять его место. Он тоже замышлял свой маленький coup d'еtat в министерстве полиции. Но это была неудачная мысль. Не такой человек был Фуше, чтобы позволить выставить себя подобным образом. Впоследствии, проведав об интриге, он посчитался с Тюро, и тот дорого поплатился, лишившись места за то, что метил слишком высоко. Это положило начало вражде между ними, долго еще находившей отголосок в печати.
У Бонапарта “армия генералов” была уже на ногах. Он лаконически отдавал приказания, советы, инструкции; корпусным командирам запрещено было без особого приказа покидать отведенные им позиции, – что бы им ни сообщили. Покончив с военными, он обратился к гражданским своим гостям – к Камбасерэсу, приехавшему поделиться с ним своими опасениями, к Ле Кутэ, которому он предложил портфель министра финансов в будущем правительстве. Тщетные дебаты предыдущей ночи, по-видимому, просветили его насчет парламентариев и внушили отвращение к ним. “В этих советах мало людей. Видел я их и слушал вчера целый день, – какое убожество, какие мелкие гаденькие интересы!” Под влиянием полученных накануне уроков в нем, очевидно, уже складывалось намерение как можно скорее изменить окраску дня, пустив в ход вооруженную силу. Но он не признавался в этом. “Неужели и вы думаете, что нам без боя не обойтись?” Однако Ланну, просившему позволения сопровождать его, он ответил. – “Нет, генерал, вы ранены, а нам придется долго не сходить с коня… Нет, мой друг, останьтесь здесь”.
“Бертье, вы едете со мной; вы тоже, толстый папаша (хлопнув по животу толстого генерала Гарданна). Но что с вами, Бертье? Вы нездоровы?” – Бертье: “У меня гвоздь в сапоге; я наколол себе ногу; пришлось положить припарку”. – Бонапарт: – “Так оставайтесь”. – Бертье: “Ну уж нет! Если бы даже мне пришлось едва тащиться и терпеть адские муки, я вас не покину”.
Перед отъездом “генералу” пришли сказать, что Жозефина желает еще раз видеть его и говорить с ним. Это, по-видимому, было ему приятно. “В добрый час! Я приду, но сегодня бабам нечего путаться – не женское дело”. Когда он вернулся, Ле Кутэ предложил ему ночевать у него в Отейле, поблизости к Сен-Клу; генерал не отклонил приглашения, но сказал: “Только чтобы не было баб; дело слишком серьезное. Едем!”
Он поехал в карете со своими адъютантами, в сопровождении кавалерийского отряда. Парижское население приветствовало его. Проезжая через Отейль, он проехал мимо дома, где бились для него благородные и нежные сердца, где г-жи Гельвециус и Кондорсе, в кругу друзей, просидели безвыходно весь день, в ожидании вестей. Десятилетний мальчик Амбруаз Фирмен Дидо влез на скамью у входа, чтобы лучше рассмотреть его, и впоследствии вспоминал, что ему довелось в этот тревожный день увидеть генерала Бонапарта.
За ним следовал его штаб, гражданский и военный. Адъютант Лавалетт и Бурьенн ехали в экипаже. На площади Согласия, проезжая мимо места казней, Бурьенн сказал своему спутнику: “Мы будем ночевать сегодня в Люксембурге, или сложим головы здесь”. Сийэс не мирился с такой альтернативой и приберег себе третий исход: в Сен-Клу, в укромном месте, у него припасены были лошади и экипаж, на случай бегства; этому экипажу суждено было стать одним из знаменитых аксессуаров драмы. Из наиболее скомпрометированных депутатов некоторые сознательно жертвовали жизнью. Вильетар взял с собой самое дорогое, что у него было: двоих детей, сына и племянника, вверенного его попечению; он спрятал их в дальнем уголке парка, в кустах, и велел ждать до вечера. “Если не вернусь, бегите, спасайтесь; это будет значить, что меня нет в живых”.
По дороге из Парижа в Сен-Клу, в то время проходившей через Булонский лес, ехало и шло множество всякого люда. Всевозможные экипажи, почтовые рыдваны, огромные неуклюжие ящики на колесах, и более легкие экипажи, с почтальонами и жокеями, собственные и извозчичьи кабриолеты – весь военный и политический мир дефилировал на этой дороге. Мелькали фигуры законодателей и чиновников, офицеров в полной парадной форме; возле них статисты, фигуранты и просто любопытные; все разновидности актеров и зрителей: убежденные, пылкие, робкие, скептики, разочарованные; те, кому предстояло дать сражение, те, кто будет кружить около в надежде что-нибудь заполучить, и те, кто просто хотел посмотреть.
Влиятельные люди везли с собой своих друзей и приверженцев. Сийэс и неразлучный с ним Рожэ Дюко ехали в одном экипаже с Лагардом, секретарем директории. Люсьен вез с собой своего верного Сапэ (Sapey), Талейран – своего бывшего “викария” Деренода и обоих Редереров, отца и сына. Жозеф Бонапарт счел долгом сопровождать своего брата. Бенжамен Констан и другие политики, оставшиеся в стороне, примкнули к главному ядру партии; поэт Арно фигурировал в качестве волонтера и вольтижера, перебегая от одного к другому, производя разведки, передавая новости или приказы. Были здесь и многие парижане, явившиеся в качестве любителей, завсегдатаев всех интересных зрелищ, привлеченные неожиданностями обещанного на сегодня представления и новизной революции в деревне. Событиям придавала особенный интерес крупная и загадочная фигура Бонапарта: что такое в сущности этот молодой человек с властным взглядом и тоном? Великий честолюбец или патриот высшего разряда? Чего он хочет; узурпировать тиранию, или насаждать свободу? Вот о чем судили и рядили, пререкались, пророчествовали, философствовали, приводя примеры из истории и цитаты из классиков. Шевалье де Сатюр. старый барин и начитанный человек, говорил в это утро: “Сегодня вечером он будет ниже Кромвеля или выше Эпаминонда”. Женское любопытство не отрекалось от своих прав, и г-жа де Сталь, не выходя из дому, устроилась так, чтобы каждый час иметь сведения о перипетиях дня. Организовались новые способы доставки писем, нарочные, гонцы; большая часть газет прислали сотрудников, собиравших или выдумывавших новости, редактировавших парламентские отчеты. Художник Сабле, друг Леклера, ехал наблюдать живописные сцены, чтобы занести их в свой альбом.
В Сен-Клу весь этот люд метался, суетился, копошился; каждый в ожидании открытия занавеса, прежде чем занять свое место на спектакле, спешил подкрепиться, запастись силами. Повсюду завтракали. Гостиницы, кабачки, которых масса в дачных местах, брались с бою. Для рестораторов среди мертвого сезона наступил нежданный праздник. В сатирической пьесе, написанной на тему брюмерских событий, “Сен-Клусский флюгер” (La Gurouette de Saint-Cloud), выведен главным лицом именно такой трактирщик, меняющий убеждения соответственно тому, откуда подул ветер. Завтракали и в комнате дворцового швейцара.[648 - Одна газета уверяет, что многие якобинские депутаты, готовясь к битве, подкрепляли себя обильными возлияниями. В особенности нализался Дестрем; он вошел в залу очень развязно, в ухарски сдвинутом на бок токе, нахально поглядывая по сторонам и говоря, как Дантон: “Смотрите, у меня еще голова на плечах”. – “Это не лучшее из того, что ты имеешь”,—ответил ему его приятель M. (“Ami des lois”, 27 брюмера).] В деревушке, еще сохранившей свой сельский вид, на поднимавшихся в гору узеньких улицах, среди увядшей зелени, было необычайно людно и шумно; распряженные экипажи, говор почтальонов и кучеров, импровизированные трапезы – общая картина колоссального загородного пикника; только войска неподалеку наводили на более серьезные мысли.
Друзья старались держаться вместе, отдельными группами. Колло заблаговременно нанял в Сен-Клу на этот день целый дом, по приказанию Бонапарта. Этим воспользовался Талейран, не игравший в этот день никакой официальной роли; он на целый день водворился в нанятом домике, откуда, устроив себе там обсерваторию, он мог посылать советы и следить за событиями. Вокруг него собралось целое общество: Редерер с сыном, Деренод, Колло, Дюкенуа, адвокат Моро де Сен-Мери и знаменитый Монрон, жантильом в индустрии и великий делец, признанный любовник странной креолки, г-жи Амелэн (Hamelin), остроумный и забавный рассказчик, поражавший своей развязностью. “Я его люблю, – говорил про него Талейран, – за то, что он не бесконечно щепетилен”. – “А я, возразил Монрон, – люблю Талейрана за то, что в нем совсем нет щепетильности”. Монрон принес с собой большой запас веселья и хорошего настроения. Колло, как человек солидный, на всякий случай положил в карман пятьсот луидоров, которые могли пригодиться. Любопытно было послушать, что говорилось в этой компании. Моро де Сен-Мери “взвешивал события со всей добросовестностью нотариуса из комической оперы”. Деренод афишировал свои принципы и умилялся над судьбой оскорбленной конституции. Вначале над ним подтрунивали; потом его сетования надоели; его заставили замолчать.
Дворец невдалеке быстро наполнялся. Революция обобрала его, но не опустошила: позолота, картины остались нетронутыми; там и сям, среди массивных орнаментов, блистало солнце Людовика XIV с своим надменным девизом. Во времена директории в этом дворце давались общественные балы; тогда иллюминовали сады и танцевали в оранжерее. Но тяжелые времена и непостоянство моды все унесли с собою. Теперь в пустой дворец, холодный, как все нежилые помещения, съезжались все государственные власти, чтобы разбить там свой походный лагерь. Депутатов все прибывало, а деваться им было некуда. Масса обойщиков и декораторов работали, не покладая рук, над убранством залы заседаний, инспекторской залы и другой – для генерального штаба. Во двореце на постах были расставлены гренадеры законодательного корпуса; они же несли службу ординарцев, но большинство их были выстроены двумя шпалерами на парадном дворе, а позади их несколько взводов армейских гренадеров. По дворцу сновали офицеры, но среди мундиров виднелись всякого рода костюмы, так как нужно было до конца соблюсти формы и, уважая публичность заседаний, допустить известное количество зрителей. Уверяют, будто вожаки набрали подложных людей из народа, чтобы иметь свою публику; с другой стороны, несомненно, что у якобинцев были среди публики свои люди. Местные обыватели и приезжие из окрестностей и из Парижа толпились у решетки, охраняемой часовыми, в надежде что-нибудь увидеть, создавая вокруг дворца атмосферу напряженного любопытства, говора и шума толпы.
Ниже, на переднем дворе, на идущей в гору подъездной аллее и в окрестностях замка собирались войска всех родов оружия. Там разбивали палатки, составляли козлы из ружей, располагались бивуаком отдыхающие солдаты, не препятствовали разглядывать тебя любопытным и охотно вступали в разговоры с буржуа. Они, по-видимому, были очень вооружены против режима, столько месяцев заставлявшего их терпеть лишения. Иные, ворча, предъявляли доказательства своей бедности – лопнувшие сапоги, заплаты на мундирах, прибавляя: а вдобавок еще и жалованье задерживают, хлеба мало дают, табаку ни понюшки. Целая рота курила одну и ту же единственную трубку, переходившую из уст в уста; она так и называлась – ротная трубка. Эти обнищавшие солдаты винили во всех своих невзгодах адвокатов и парламентских говорунов, по-военному срывая свой гнев на собраниях: “Пора вышвырнуть за борт (f…dehors) этих ораторов; они себе болтают языком, а мы, по их милости” полгода сидим без жалованья и без сапог; не нужно нам столько правителей”. – “Ах! будь здесь хозяином Бонапарт!”… Эти слова повторялись чаще всего. Зато один гвардейский офицер говорил депутату: “Будьте спокойны и положитесь на нас”.
В общем, войск было не так много: не считай гвардейского батальона, восемь-десять рот пехоты, по большей части 79-го полка; один эскадрон корсиканского полка Себастиани; один эскадрон 8-го драгунского полка; один эскадрон конных стрелков, один-два взвода артиллерии, – словом, как бы образчики всех войск, входящих в состав Парижской дивизии. Попозже подъехали человек 80 – 100 конных гренадеров директории, вытянулись в ряд высокие мохнатые шапки. Драгуны, с несколькими ротами пехоты, разместились на переднем дворе, вблизи замка; остальные войска стали эшелонами в направлении моста и реки для охраны апрошей.
Вот за мостом показалась карета, окруженная драгунами и конными гренадерами; она сворачивает влево, подымается по подъездной аллее, вот въехала во двор, остановилась; из нее выходит несколько офицеров – Бонапарт и его адъютанты: он, живой, ловкий, с несколько лихорадочной быстротой движений; его спутники с наружностью, не внушающей особенного почтения, – толстяк Гарденн, прихрамывающий Бертье. Их встречают криками: “Да здравствует Бонапарт!”, к которым примешиваются крики: “Да здравствует конституция!” Кричат депутаты и кое-кто из публики. На пути Бонапарта все войска салютуют ему; молодые солдаты с любопытством вглядываются в него и в памяти их запечатлеваются некоторые подробности: “Он был в небольшой шляпе и при небольшой шпаге”.