Хлопнула дверь на лестнице. Насторожились. Раймонда закивала: да, мол, с пятого. Никита сунул ей руку, а когда она что-то скоро-скоро и горячо ему шептала, догадался: опять чтоб к ней, если с черноватым приедет.
* * *
Так и вышло, так и пошло: черноватый к даме с пятого, Никита к Раймонде. Угощала кофеем, а то, коли загостится черноватый, она и котлетку Никите изжарит, у них это скоро.
Конечно, по-прежнему не выходило между ними разговору: да и на что его? Нужно будет – поймется. Вот начала Раймонда о машине, своя ли у него, и что своя выгоднее, только сразу надо капитал затратить, – Никита все понял. И про «кассу» понял: Раймонда тоже туда деньги носит. Хотел было, сказать, что у самого деньги там имеются, да не успел, притом же чего о них, деньги это особые, денег этих, пока что, и вовсе как бы нет. Вот, кончится все, тогда…
И уж очень Раймонда частила, просто веретено, и с понятного на непонятное прыгала. Сейчас про машину и про кассу – а сейчас шепчет что-то, словно шуршит, и глаз с него не сводит.
Шуршала этак раз, шуршала, сама вся красная, Никита подумал: «Что ж!», да и облапил ее. Охнула, – крепко, должно быть, не рассчитал, – но ничего. Разомлела, голову рыжеватую на плечо ему кладет и глаза закрывает.
Однако чуть до дела – фу ты! угрем извилась, морду царапает, – вывернулась, отскочила. Глаза круглые, и ну причитать. Как горохом засыпала. Ругается – пусть бы, а эдак царапаться, вертеться, – нет, шалишь!
– Да пропади ты пропадом, зверюка рыжая! – рассердился Никита. – Кофеев твоих не видали? Креслов этих? Нужна ты мне очень. Ноги моей больше не увидишь, в глотку тебе начхать!
Фуражку со стола – к машине. Куда тут: на пороге поймала, не пускает, ревет, – небось, поняла! Мемкает чего-то, мемкает, и ту-ту-ту, и мараж, мараж…
А дверь вверху уж хлопает. Эта же все за рукав, ясное дело – прощенья просит, кается.
– Ишь, кошка блудливая, – сказал Никита, смилостивившись. – Ладно уж. Там видно будет. Но да если, да ты, опять царапаться… Пошла теперь, черноватый лезет.
* * *
В пятницу, на следующий раз, вышло и того хуже.
Ссадив черноватого, Никита сразу в швейцарскую не пошел, а сделал еще потихоньку большой круг по соседним улицам. Пусть чувствует. Когда же, не торопясь, вернулся и толкнул Раймондину стеклянную дверь, увидал там, на кресле, рядом с Раймондой, худящую старуху в черной шляпке и с длинным желтым зубом.
Привыкнув, по шоферскому положению, к вежливости, Никита раскланялся (лишний раз кивнуть не отвалится голова, а клиент это любит от шофера). Поклонился, кстати, и старухе, но подумал: «Что еще за ведьма тут взялась?». Раймонда хлопотала, угощала, трещала. Никите указывала на тетку, будто он понимал, тетке на Никиту. Вскоре затрещала и тетка.
Надоело Никите. Видит, толку не будет, – ах ты, змеюка хитрая! и встал, с досадой, прощаться.
Опять Раймонда за ним, да мемеме, да мраж, мраж… Но Никита уж слушать не стал, – провались ты совсем! – сразу в машину, да на край улицы и отъехал. Как барин выйдет – оттуда подаст.
К вечеру совсем раскипелось сердце у Никиты. Ясное дело, к подлянке этой, кикиморе рыжей, он больше ни ногой. Ме-ме, да ту-ту, ни к чему это валанданье. Они думают, никто ихнюю фальшь не понимает. Люди, тоже! Мокреть болотная, и всего. А глядишь, ковры себе порастлала, занавески кисейные, в печку воды напустила, греется. Пожалуйте, а сама сейчас к морде. Не на таковского наехала. Санс интерди!
Так он беспокоился и куражился, невесть будто с чего; не догадывался: хоть и заявил он Раймонде, что в кофеях ее не нуждается, мягкая-то жизнь уж глаза ему разбаловала. Недаром нет-нет и представится: хорошо бы, с работы, вечером, вот в этакую комнатку приехать, не в нору под крышей, где он ютится. Приехать, пожевать чего в тепле, да и на боковую…
Представлялось, правда, смутно, а представлялось…
Но сегодня в голове все Раймонда эта, и досада на нее кипит. Как справился, пошел даже в знакомый трактирчик, где свои собираются. Давно туда не заглядывал. А что ж, посидеть, да выпить, может, оно и разобьет мысли.
Свои, конечно, были, только отдельно, в углу, в карты играли. Никита устроился за столиком, заказал графинчик обыкновенной, закуску приличную. И уже не одну рюмку выглушил, когда явился Михеич, Ермоленко по прозванию. Увидал Никиту, подсел. Приятелями, все-таки, были.
Ермоленко тоже ездил, но машина у него плохая, а сам лядащий, – незадачливый. И с чего бы, смышленый такой, по-здешнему научился как сорока стрекотать. Одно: душу имел уж очень добрую, сейчас все готов отдать. Или советом помочь. Любил и выпить, когда приятели угощали. Они не отказывали, хоть и считали его, за доброту, вроде блаженненького.
– Хорошее дело, – сказал Ермоленко, увидав на Никитином столе угощенье. – Спроси-ка еще, да рыбки солененькой, с рыбкой оно приятней. Давно не видать тебя, я даже соскучился. Погулять вздумал?
– Да так, – пробурчал Никита.
Он был уж на взводе и замрачнел. Но Ермоленко хоть кого разговорит. К тому же Никита, сам о том не помышляя, для разговору-то, может, и потянулся в трактиришко, и вина спросил. Долго ли, коротко ли, и уж завел Никита, заплел что-то о «Раймонде», о черноватом, о кассе, о мягкой жизни, о тетке… И как ему «эта» морду царапала, да ревела… Вдруг хватал кулаком по столу, ругался, – ни с того будто ни с сего. Кто бы со стороны ни послушал это Никитово плетенье, – только рукой бы махнул, да прочь пошел. Но Ермоленко, видно, понимал, слушал с интересом, головой сочувственно покачивал.
– Так. Ну а што она, говоришь, потом-то мемекала?
– Да неш она по-настоящему? Бес их лысый разберет, чего они турчат. Ту-ту, да мраж, мраж. Погань эдакая…
– Буде тебе. Погоди маленько. Ты мне скажи, как нумеро-то ейный?
– Нумеро уит, – сказал Никита, уже сдавшим голосом, и зашмыгал носом. – Уит, рю Турвель, сезием. Эдакая гадина, и ведьму посадила!
– Обожди, говорю, ругаться. И мрьяж тебе, значит, высказывала? Ну, дело это, как я смекаю, выследить надо. Сам говоришь, баба она вроде как видная. И с капитальцем. А в тебя, конечно, втюрившись. Моя догадка такая, что женить она тебя хочет.
Никита давно отрезвел и глаза выпучил.
– Же-енить? Да что она, сука… Небось, я венчанный. Ты меня, смотри, Михеич, не дури.
– Я же и не дурю, а ты возьми в толк, разве у них по-настоящему? участок сходят, – и здравствуйте, готово дело. Тут все, брат, фальшь, не взаправду, сам понимаешь. Венцы, кто венчан, да этого не касаются, при тебе и остаются. А пока что – может, счастье это тебе привалило. Живи, пока что, в свое удовольствие: здесь, если баба втюрившись, уж она тебе предоставит, да.
Никита все глядел на Ермоленку, и лоб нахмурил, с усилием, видно, соображая.
– Вот только бумажка, – продолжал Михеич, – в бумажке, в карте, у тебя прописано? Коль прописано… Да постой. Ты где венчан-то, помнишь?
– В нашей, у Введенья, в Пролазе-селе, – ответил тотчас Никита, – как отчитал.
– А в год в какой?
Тут Никита затруднился.
– Да вот… Как война эта первая зачалась… уж Ванюшка по избе ползал. Вот, значит…
– Тээк. Ну, коль и прописано, – пустое выходит дело, в минуту можно обернуть. Я тебя, дуралей, обдумаю. Мне вчуже жаль; такую штуку вдруг, по дурости, мимо носа пропустишь. Сейчас ты пить брось, дай уж я за тебя допью. Спать иди, а завтра вечерком загляни сюда. Я тебя обдумаю. Спасибо скажешь. Поцелуемся, пока что, на радостных ожиданиях. Вот так, вот и хорошо, да.
* * *
Никита о жизни своей в Пролазах, о хозяйстве, о Любке с Ванюшкой, не то чтобы думал, вспоминал ее, нет: он попросту носил ее в себе непрестанно: она ведь жизнь эта, одна и есть настоящая. Другое, что потом вокруг завертелось, мимо него мелькать стало, все оно так: пока. А настоящее затаилось, ждет, пока что не кончилось. Вот, кончится, – тогда…
Не додумывал, да и нужды не было. Само показывало, что – тогда.
Значит, пока что терпеть. Терпение же Бог Никите послал большое, не обидел.
А тут – Михеич-приятель позаботился, добрая душа: и обдумал его, и устроил. С Раймондой столковался: все как раз по его догадке вышло. Потом ходили с Никитой куда-то в карте запись менять. Порядочно было хлопот, а переменили. Потом они трое, да тетка Раймондина, да дяди, да еще с ними какие-то всякие, пошли в участок, в мэрию ихнюю, а оттуда завтракать в гостиницу. И стал Никита жить в швейцарской комнате с Раймондой, спать с ней на широкой кровати за занавесью.
Раймонда не обманула: купили они Никите машину собственную, хорошую. Выручки больше, конечно. Своих денег Никита не тронул; и что привезет – сразу отделит: это я в кассу. Раймонда – ничего. Сама была порядливая; свои доходы тоже имела. Да и Никиту слушалась. Попробовала бы она! Случилось раз, – не по его будто вышло, – поднялся он, сжал кулаки, она так и осела; с той поры чуть что – она с лаской, ну и угомонит.
Опять мелькают дни, вертятся, – глядь, и дитя запищало в Никитиной швейцарской. Как-то полюбопытствовал, присмотрелся: «дите». Будто в люльке, да не в люльке, в береге ихней лежит. Нет, не настоящее «дите».
Говорят, будто и крестить его носили, и крестины справляли, – Никита на работе был. Да какие крестины! Ребенку вон не имя нарекли, а три целых, и все, по Никитову разумению, не людские: Жизель-Тереза-Вероника. А Раймонда и тетки еще четвертым его называли, прямо по-бараньему: бэ-бэ. Но Никита подумал: «Не настоящее дите, так что!» – и уж не заботился.
На крестины не попал – и то ладно. Не любил он, когда соберутся они вместе, дядья, да золовки, да тетки Раймондины, угощаются, трещат. Очень не любил; томило его. А Раймонда любила. Не часто, а в какой-то день пригласит, хлопочет, радуется; и его зовет непременно сидеть, нельзя же, мол, родные, праздник. А Никита знал, что и праздники ихние не настоящие. Свои, большие, – Рождество ли, Введение, Троицу, либо Пасху, – Никита твердо помнил. На бумажке записывал, когда какой. Эти же снимутся вдруг: Паск, Паск! а Пасхи и нет, зря празднуют; да и празднуют не по-людски. В настоящий праздник Никита пока что хоть в церковь, в свою, приодевшись, сходит, службу отстоит. А им горя мало, им буден – день.