– Мне кажется, – возразил Юрий Иванович по-прежнему мягко, – все, сколько нас здесь ни есть, все люди различные, и вряд ли я встречу единомышленницу в Софье Васильевне. У нее свои взгляды и, может быть, тоже слишком крайние.
– Я не вникаю в ее «взгляды», – небрежно сказал Александр. – Мне, в сущности, решительно все равно, что сегодня вторник, когда я наверно знаю, что завтра будет среда. Разница только одна – во вторниках и средах есть что-то непобедимое, несомненное, возвращающееся – а во «взглядах» Софи все фальшиво и, главное, случайно.
– Вы жестоки, – произнес Карышев, который, в сущности, был доволен. – А вы заметили, как изменилось настроение Софьи Васильевны? Ужасно стала раздражительна… Неровность ее характера я приписываю усиленным сценическим занятиям.
Карышев в эту минуту подумал: «А ведь возможно, что она в меня еще влюблена. Я веду себя так, что она поневоле должна быть со мной враждебна. Искрения ли эта враждебность?»
Точно в ответ на его мысли Нелли из своего темного угла произнесла кратко, но беспощадно:
– Она влюблена. Александр пожал плечами.
– Какой вздор, Нелли! Что вам приходит в голову? А если и думаете… то кому дело?
– Почему и не говорить об этом? Мне очень интересно. Дама высоких взглядов, тонкая, изящная, будущая артистка, красноречиво говорящая о какой-то там высшей любви, влюблена… в Серженьку Бологовского! Внутренний союз душ? Не правда ли?
Карышев усмехнулся.
– Княжна, вы молоды! Психология требует жизненной опытности. Софья Васильевна в этого… в этого милого толстяка? Да ведь это ребенок! Остроумно придумано… но в жизни так не бывает.
– Бывает, – с непонятным холодно-злым упорством повторила Нелли. – Это всякому видно, кто присматривается. Софи влюблена в Серженьку.
В комнате совершенно стемнело, говорившие не слышали шороха, и Карышев вздрогнул, услыхав с порога певучий и звонко-веселый голос Софьи.
– Что это вы спорите, господа, – обо мне? Я не подслушивала, Нелли, но слышала, что ты сказала. Ведь это презабавно!
И она рассмеялась почти естественно. Горничная внесла лампу и поставила ее на стол. Когда она вышла, Софья тем же тоном продолжала, усаживаясь в кресло подле стола с какой-то работой:
– Так я влюблена в Серженьку, Нелли, так, кажется, ты сказала?
Нелли нисколько не смутилась и дерзко взглянула на Софью.
– Я сказала, что мне это кажется, – возразила она. – А правда ли это, вам, конечно, лучше знать.
– О! Не хочу скрывать, что люблю вечной, внезапной и неизменной любовью Серженьку Бологовского. Это мой идеал. Красив, – разве нет? Умен, в деле хозяйственном чуть не гениален… От искусства далек, да ведь это дело наживное… Подучить можно…
Софья смеялась. Карышев тоже стал улыбаться, но Нелли и Александр были очень серьезны.
В стекле балконной двери показалось темное пятно.
– Войдите! – крикнула Софья.
Это был сам Серженька Бологовский.
– Ah, le monsieur en question![15 - Ах, легок на помине! (фр.)] – воскликнула Софья. – Да идите же! Что вы стоите на пороге?
– Нет, нет, – смущенно отозвался Серженька. – Дождь шел, у меня сапоги грязные. Я пришел спросить Андрея Петровича, в котором часу завтра ему угодно лошадей?
– Разве Андрей Петрович уезжает? – удивленно спросила Софья. – Я не знала. Но все равно войдите, не беда, что грязны. Сядьте, а мы сейчас пошлем к Андрею Петровичу.
Серженька вошел, держа в руках фуражку и стесняясь грязных сапог. В комнате он был еще громаднее. Полная, белая шея выходила вся из низкого воротника тужурки, на коротко остриженной голове, казавшейся маленькой перед телом, уже светлела будущая, ранняя лысина, и эта лысина так же не шла к его свежему, молодому, почти детскому лицу, как ко всей его фигуре, красивой на солнце, где-нибудь около риги или у речки, – не шли городские вестоны, узкие галстухи, кадетская словца и пошловатые приятели-офицерики.
– Знаете, – заговорила Софья, не дав ему раскрыть рта, – тут возник вопрос, влюблена я в вас или нет? Я решила его утвердительно. А вы? Вы как думаете? Влюблена?
Серженька покраснел и нахмурился. Ему это было неприятно. Он не любил таких шуток в обществе. Последние две недели как-то выходило, что он – не то, что ухаживал, а бывал чаще с Софьей Васильевной, чем прежде. Если шли гулять, она брала его руку. Ехали на лодке, он садился против нее. Ничего «такого» ему, впрочем, и в голову не приходило. Она была гораздо старше его, не очень уже красива – ему не нравилась вовсе – да и не думал он искренно ни о каких женщинах. А что касается веселья, то ему тысячу раз было веселее с молоденькими соседними барышнями. С Софьей же он себя чувствовал неловко, неуютно, она говорила ему о сцене, о своем призвании, о ролях, об искусстве вообще, а если начинала говорить о деревне и мужиках, то выходило, что они совсем не понимают друг друга и что Софья обо всем этом думает совершенно так, как соседи-помещики, с которыми Серженька был в неладах и называл «красным гнездом». И языком Софья говорила каким-то непривычным. А ее театральный, хотя очень приятный, грудной голос прямо пугал его.
Но все-таки она была настоящая дама, хорошо одевалась, будущая актриса, племянница и друг профессора Шатилова (его Серженька, не зная, очень уважал), и потому внимание ее и разговоры слегка льстили Серженькиному самолюбию. Он признавался с трогательным добродушием, что все кругом считают его «лодырем» и большим «идиотом», но что на это ему, при его деле, в сущности, «наплевать».
Но теперь шутки Томилиной ему показались неприятными. И стало как-то беспокойно. Он повернулся на стуле и ничего не сказал.
– Что ж вы молчите? – настаивала Софья, улыбаясь. – Влюблена, да?
– Я… я, право, не знаю, что вам сказать, – произнес Серженька мучительно. – В общем… ведь это балаган… Что ж? А вот как же насчет Андрея Петровича?
– Ага, отвиливаете, не хотите сказать, что думаете! Ну успокойтесь, бедняжка, не влюблена. Скорее Нелли в вас влюблена, недаром же она, уличая меня, побледнела, как скатерть. Что, Нелли, не правда?
– Все возможно, – произнесла Нелли холодно. – Вы идете к себе, Александр?
– Да, я ужасно нездоров.
– Не уходите! – вскрикнула вдруг Софья. – Я в ударе и буду вам читать. Сергею Павловичу будет скучно, но что за беда?
Александр остался. Пришел и Андрей Петрович, и даже Лизавета Петровна. В комнату внесли еще две лампы. Софья, возбужденная, почти красивая, отошла к стене. Лампы освещали ее тонкую фигуру, плоскую и гибкую, в светло-сером платье. На узком лице с острым подбородком лежало нежное и глубокое оживление. Невольно Карышев вспомнил, какой много лет назад видел ее в первый раз на балу у губернатора, когда еще сам был гимназистом. Она все-таки удивительно изящна, эта женщина. И она ему, Карышеву, принадлежала, любила его… Почему непременно думать, что она теперь не любит? Ведь это же неестественно. Любит… И стоит ему сказать слово, сделать к ней движение… кто знает? Может быть, вернется старое, и будет даже лучше… Так, как она теперь, в этом платье, с гибкой фигурой и трагическим лицом (в лице у нее всегда было что-то трагическое) – она ему опять положительно нравится… Но нет. Это было мгновение слабости. Как бы она ему теперь ни нравилась, он не изменит решенному. Честность прежде всего. А ведь не жениться же на ней… У Карышева другие планы, он обязан перед собою поступить так, как он наметил ранее, и ничто не столкнет его с этого пути…
– Вы знаете, – заговорила Софья, – любовные стихи – не мой жанр… Я их и не читаю почти… Я люблю сильное, идейное…
– Без предисловий, – проворчал Александр. – Читайте свое идейное. Жаль, что не знаете монолога из леди Макбет. Если не перепустите трагизма, то выйдет хорошо.
Но Софья начала стихотворение Некрасова «Парадный подъезд». Читала она так, как учила его раньше, читала по-актерски, чуть не с жестами, отступая назад, сильно понижая и повышая голос. Она помнила, что на каком-то вечере читала его с проникновенным чувством, безумно волнуясь, живя в каждом слове… Тогда в зале был Чаплин, и она знала, что он ее слушает. Но в этот раз, хотя она прочла, вспоминая прежние интонации и повторяя их, в душе было холодно и мертво, и стихи точно завяли перед ней. Она кончила торопясь и взялась за менее боевое стихотворение Минаева – «Луна», которое удалось ей больше, хотя она видела, что Александр морщится от некрасивых рифм. Голос ее выкупал приподнятость тона, и только сильно портил впечатление неизящный, слишком величественный для гражданских идейных стихов жест, когда она высоко закидывала голову. Прочтя еще несколько стихотворений «с направлением», она их знала много, прочтя хорошо, хотя и с легкой фальшью, она вдруг остановилась и провела рукой по лицу, как бы припоминая.
– Я прочту один монолог… Не длинный… – сказала она тихо.
Прошла минута молчания.
Первые звуки ее голоса изумили даже Александра.
Это был знаменитый монолог Федры. Жалоба и величие, несчастная, плачущая женщина – и царица. И трагизм, который был фальшив раньше, сделался вдруг нужным, красивым, необходимым. Томилина так читала, как будто в ней были и постыдная любовь, и злоба, и горе. Даже слегка смешной жест величественности был тут у места. Она сама чувствовала, что читает, как никогда не читала и не будет читать; голос стал тише и глубже, лицо побледнело и было теперь прекрасно.
Александр хотел вскрикнуть: «Да вы в самом деле трагическая актриса, Софи!» – но вдруг что-то случилось, оборвалось, потухло, точно сухое дерево догорело… она скомкала, сжала конец, не имея сил его договорить. И сама поняв, что кончено, она оборвала почти на полуфразе.
– Довольно! – произнесла она, подходя к столу. И прибавила с насильственным смехом: – пороху не хватило! Ну да хорошенького понемножку!
– Нет, славно, славно! – сказала добрая Лизавета Петровна. – Успехи большие, Сонечка!
– Звуки были очень хорошие, Софи, – молвил и Андрей Петрович. – У вас удивительный голос!
– Арфа серафима! – сказал, улыбаясь, Александр. – А жаль, что момент прошел. Я бы обнял вас и благословил на трагическое амплуа…
– А кто эта Федра? – спросил Серженька, которого чтение заинтересовало и внушило к Софье большее уважение. – В кого это она влюблена?