– Видите, Иосиф, – сказала Консуэло своему товарищу, – не была ли я права, когда говорила, что мы одни с вами богаты в этом мире? Мы не платим налогов за свои голоса и работаем лишь тогда, когда нам вздумается.
Настало время ложиться спать. Консуэло была до того утомлена, что заснула на скамейке у входа. Иосиф воспользовался этой минутой и попросил хозяйку предоставить им кровати.
– Кровати, мой милый? – воскликнула она улыбаясь. – Хорошо, если мы сможем дать вам хоть одну, а вы уж как-нибудь устройтесь на ней вдвоем.
Этот ответ заставил бедного Иосифа покраснеть. Он взглянул на Консуэло, но, увидев, что она ничего не слыхала, преодолел свое смущение.
– Мой товарищ очень устал, и если вы сможете уступить ему хоть какую-нибудь кровать, мы за нее заплатим, сколько вы пожелаете. Мне же довольно угла в риге или в коровнике.
– Ну, если этому мальчику нездоровится, то мы по доброте своей дадим ему кровать в общей комнате – три наших дочки улягутся на одной. Только скажите вашему товарищу, чтобы он вел себя смирно и прилично, а то мой муж и зять спят в той же комнате и быстро сумеют его образумить.
– Я отвечаю за скромность и порядочность моего товарища, только надо узнать, не предпочтет ли он спать на сене, нежели в комнате, где так много народу.
Бедному Иосифу поневоле пришлось разбудить синьора Бертони, чтобы сообщить ему о предложении хозяйки. Против его ожидания Консуэло вовсе не испугалась. Она нашла, что раз девушки спят в одной комнате с отцом и зятем, то ей будет там безопаснее, чем где-либо в другом месте, и, пожелав Иосифу покойной ночи, она проскользнула за четыре коричневые шерстяные занавески, скрывавшие указанную ей кровать, а там, едва успев раздеться, заснула крепчайшим сном.
LXVIII
Проспав несколько часов в тяжелом оцепенении, Консуэло проснулась от какого-то непрерывного шума. С одной стороны старуха бабушка, чья кровать почти касалась ее кровати, надрывалась от пронзительного, раздирающего грудь кашля; с другой – молодая женщина кормила грудью ребенка и убаюкивала его пением; храп мужчин напоминал звериное рычание; маленький мальчик плакал, ссорясь со своими тремя братьями, лежавшими на одной с ним постели; женщины поднялись, чтобы утихомирить их, и своими уговорами и угрозами наделали еще больше шума. Это беспрерывное движение, детские крики, грязь, вонь, удушливый воздух, наполненный густыми, смрадными испарениями, стали до того противны Консуэло, что терпеть дольше она была не в силах. Одевшись потихоньку, она воспользовалась минутой, когда все угомонились, выскользнула из дома и принялась отыскивать уголок, где могла бы поспать до утра: ей казалось, что она лучше заснет на свежем воздухе. Всю прошлую ночь она шагала по дорогам и потому не заметила холода; к тому же теперь она была в подавленном состоянии, сменившем то возбуждение, в котором убегала из замка, да и самый климат этого горного края был гораздо суровее, чем в окрестностях замка Исполинов. Консуэло почувствовала озноб и ужасное недомогание. Со страхом стала она думать о том, что если с самого начала ей так плохо, то, пожалуй, она не сможет вынести предстоящих ей пеших переходов и бессонных ночей. Хоть она и упрекала себя в том, что стала «принцессой», привыкнув к беззаботной жизни в замке, но в этот миг за час хорошего сна она готова была бы отдать остаток жизни.
Не смея вернуться в дом из боязни разбудить и потревожить хозяев, она принялась разыскивать вход в какой-нибудь сарай, наткнулась на полуоткрытую дверь коровника и ощупью пробралась в него. Там царила глубочайшая тишина. Считая помещение пустым, Консуэло растянулась в яслях, полных соломы, теплота и здоровый запах которой показались ей восхитительными.
Она начинала уже засыпать, как вдруг почувствовала на лбу чье-то горячее, влажное дыхание, потом оно исчезло, затем послышалось громкое сопение и какое-то сдавленное ворчание. Когда прошел первый испуг, Консуэло разглядела в предрассветных сумерках длинную фигуру с двумя огромными рогами над головой – то была красавица корова, которая, просунув морду в ясли и удивленно обнюхав девушку, со страхом отшатнулась. Консуэло забилась подальше в угол, чтобы не мешать животному, и преспокойно заснула. Ухо ее скоро привыкло ко всем звукам коровника: к лязгу цепей, задевающих о кольца, к мычанию коров, к трению рогов о перекладины ясель. Она не проснулась даже, когда работницы пришли выгонять коров во двор, чтобы на открытом воздухе подоить их. Коровник опустел. В углу, куда забилась Консуэло, было так темно, что ее не заметили, и солнце уже встало, когда она открыла глаза. Утопая в соломе, Консуэло еще несколько минут наслаждалась блаженным покоем и радовалась, чувствуя себя отдохнувшей и окрепшей, готовой снова легко и беззаботно пуститься в путь.
Первое, что она увидела, выскочив из яслей, чтобы разыскать Иосифа, был он сам, сидящий на краю ясель напротив.
– Вы причинили мне немало беспокойства, милый синьор Бертони, – сказал он. – Когда девушки сообщили мне, что вас нет в комнате и они не знают, куда вы девались, я принялся повсюду вас искать и, только вернувшись в отчаянии сюда, где провел ночь, я, к своему великому удивлению, увидел вас. Я выбрался отсюда в предрассветной мгле и не воображал, что найду вас тут, прямо напротив себя, в куче соломы, под носом у этих животных, которые могли вас поранить. Право, синьора, вы слишком отважны и совсем не думаете об опасностях, которым себя подвергаете.
– Какие опасности, милый мой Беппо? – с улыбкой спросила Консуэло, протягивая ему руку. – Эти славные коровы не такие уж свирепые животные, и я причинила им больше страха, чем они могли бы причинить мне вреда.
– Но, синьора, – понизив голос, возразил Иосиф, – вы среди ночи забираетесь в первое попавшееся помещение. Другие люди, кроме меня, могли быть в этом коровнике – какой-нибудь грубый батрак или бродяга, менее почтительный, чем ваш верный и преданный Беппо. Что, если бы вместо тех яслей, где вы спали, вы попали в соседние и в них вместо меня разбудили бы какого-нибудь солдата или мужлана!
Консуэло покраснела при мысли, что спала так близко от Иосифа и совершенно наедине с ним в потемках, но это смущение только усилило ее доверие и дружбу к славному юноше.
– Видите, Иосиф, – промолвила она, – небо не покидает меня и в моем безрассудстве, раз оно привело меня к вам. Это оно вчера утром послало мне встречу с вами у источника, когда вы предложили мне свой хлеб, свое доверие и свою дружбу. Оно же этой ночью отдало под вашу братскую защиту мой беспечный сон.
Тут она со смехом рассказала ему, как скверно провела ночь в общей комнате с шумной семьей фермера и как хорошо и покойно чувствовала себя среди коров.
– Значит, правда, – заметил Иосиф, – что у скота и жилье лучше и нравы мягче, чем у человека, который за ним ухаживает.
– Так думала и я, засыпая в яслях. Эти животные не возбудили во мне ни страха, ни отвращения, и я упрекала себя за то, что привыкла к роскоши и теперь общество мне подобных и соприкосновение с нуждой стали для меня невыносимы. Почему это, Иосиф? Тот, кто рожден в нищете, не должен бы, встретившись с ней снова, чувствовать то презрительное отвращение, которому я поддалась. Ведь сердце мое не развратилось в атмосфере богатства, откуда же эта изнеженность, которая понудила меня сегодня ночью сбежать от зловония и жары, суетни и гомона этого жалкого человеческого выводка?
– Да потому, что опрятность, чистый воздух и порядок в доме – законная и настоятельная потребность всех избранных натур, – ответил Иосиф. – Кто рожден артистом, тому свойственно чувство прекрасного, доброго и неприязнь ко всему грубому, безобразному. А нищета безобразна. Я тоже крестьянин, и родители произвели меня на свет под соломенной крышей, но они были врожденные артисты. В нашем скромном домике царили чистота и порядок. Правда, наша бедность приближалась к довольству, тогда как крайняя нужда, быть может, заглушает все, даже самое стремление к чему-то лучшему.
– Несчастные люди! – проговорила Консуэло. – Будь я богата, сейчас бы выстроила им дом, а если бы была королевой, то избавила бы их от всех налогов, всех монахов и всех евреев, которые их разоряют.
– Будь вы богаты, вы и не подумали бы об этом, а родясь королевой, не захотели бы этого. Так уж устроен мир.
– Значит, мир устроен очень плохо.
– К несчастью, да! И без музыки, уносящей душу в мир совершенства, человеку, сознающему скудость земной юдоли, пришлось бы убить себя.
– Убить себя легко, но это пойдет на пользу только самоубийце. Нет, Иосиф, нужно и богатому оставаться человечным.
– А так как это, по-видимому, невозможно, то следовало бы, по крайней мере, всем беднякам стать артистами.
– Совсем неплохая мысль, Иосиф! Если бы все несчастные понимали и любили искусство настолько, что смогли бы опоэтизировать страдания и украсить нищету, тогда сами собой исчезли бы грязь, отчаяние, самоуничижение, и богачи не позволяли бы себе так попирать ногами и презирать бедняков. Ведь к артистам всегда чувствуют некоторое уважение.
– Ах! Вы впервые заставляете меня над этим задуматься! – воскликнул Гайдн. – Стало быть, искусство может иметь очень серьезные, очень важные для человечества цели?..
– А вы думали до сих пор, что оно является только развлечением?
– Нет, я думал, что это болезнь, страсть, гроза, бушующая в сердце, пламя, загорающееся в нас и переходящее от нас к другим… Если вы знаете, что такое искусство, скажите мне…
– Скажу тогда, когда это мне самой станет ясно. Но можете не сомневаться, Иосиф: искусство – это нечто великое. А теперь идем. И смотрите не забудьте скрипку: она ваше единственное достояние, друг Беппо, источник вашего будущего богатства.
Они начали с того, что запаслись провизией для скромного завтрака, решив насладиться им на травке в каком-нибудь романтическом уголке. Но когда Иосиф вытащил кошелек, чтобы расплатиться, хозяйка улыбнулась и сдержанно, однако решительно отказалась от денег. Как ни уговаривала ее Консуэло, та была непреклонна и даже следила, как бы ее юные гости не сунули потихоньку детям какой-нибудь монетки.
– Не забывайте, – сказала она наконец с некоторым высокомерием Иосифу, продолжавшему настаивать, – что мой муж дворянского рода и, поверьте, несчастье не унизило его до того, чтобы брать деньги за оказанное гостеприимство.
– Такая гордость кажется мне несколько преувеличенной, – заметил Иосиф своей спутнице, когда они вышли на дорогу, – у этих людей, пожалуй, больше спеси, чем доброты.
– А я вижу в них одну доброту, – ответила Консуэло, – и мне очень грустно и стыдно при мысли, что я, видите ли, не смогла примириться с неудобствами дома, где не побоялись обременить и унизить себя присутствием такого бродяги, как я. Ах ты, проклятая разборчивость! Дурацкая изнеженность баловней жизни! Ты недуг, ибо даешь здоровье одним в ущерб другим!
– Вы слишком большая артистка, чтобы так близко принимать к сердцу все земное, – проговорил Иосиф. – Мне кажется, что артист должен относиться хладнокровнее и безразличнее ко всему, что не имеет отношения к его искусству. В трактире в Клатау, где я услышал о вас и о замке Исполинов, говорили, что граф Альберт Рудольштадт, при всех своих странностях, большой философ. Вы почувствовали, синьора, что нельзя одновременно быть артистом и философом – вот почему вы и обратились в бегство. Не принимайте же так близко к сердцу человеческие страдания, и давайте вернемся к нашим вчерашним занятиям.
– Охотно, Беппо, но, прежде чем начать, знайте, что граф Альберт хотя и философ, но еще более великий артист, чем мы с вами.
– Правда? Значит, у него есть все, чтобы быть любимым? – вздохнув, проговорил Иосиф.
– Все, на мой взгляд, кроме бедности и низкого происхождения, – ответила Консуэло.
Незаметно для себя, подкупленная вниманием Иосифа, побуждаемая его наивными вопросами, которые он задавал дрожащим голосом, она увлеклась и с удовольствием долго рассказывала ему о своем женихе. Каждый ответ ее неминуемо требовал объяснения, и так, переходя от одной подробности к другой, она постепенно поведала ему о всех особенностях чувства, внушенного ей Альбертом. Быть может, такая полная откровенность с юношей, с которым она познакомилась лишь накануне, была бы неуместна при всяких других условиях, и только столь странное стечение обстоятельств могло вызвать подобное доверие. Как бы то ни было, Консуэло поддалась непреодолимой потребности припомнить все достоинства своего жениха и поверить их дружескому сердцу. И, рассказывая, она с такой же радостью, с какой пробуют свои силы после тяжелой болезни, почувствовала, что любит Альберта больше, чем думала, когда обещала ему приложить все старания, чтобы любить только его одного. По мере того как она удалялась от Альберта, Консуэло могла без страха давать волю своему воображению, и теперь, когда ее уже не пугала необходимость принять слишком скоро бесповоротное решение, все, что было в характере Альберта прекрасного, благородного, достойного, представало перед ней в более ярком свете. Гордость Консуэло не страдала больше при мысли о том, что ее могут обвинить в честолюбии. Раз она бежала, тем самым как бы отказываясь от земных благ, связанных с этим браком, она могла, не стесняясь и не краснея, отдаться чувству, владеющему ее душой. Имя Андзолето ни разу не сорвалось с ее языка, и она с радостью заметила, что ей даже в голову не пришло упомянуть о нем, когда она рассказывала Иосифу о своем пребывании в Чехии.
Излияния эти, быть может, неуместные и безрассудные, оказались чрезвычайно полезными. Иосиф понял, насколько Консуэло в сердце своем серьезно предана другому, и смутные надежды, невольно зародившиеся в нем, рассеялись как сны, – юноша постарался заглушить в себе даже самое воспоминание о них. После одного или двух часов молчания, наступившего вслед за оживленной беседой, Иосиф твердо решил не видеть впредь в Консуэло ни очаровательной сирены, ни опасного, загадочного товарища, а только великую артистку и благородную женщину, чья дружба и советы могли самым благотворным образом повлиять на всю его жизнь.
Желая ответить откровенностью на откровенность, а также стремясь создать двойную преграду собственным пылким чувствам, он открыл ей свою душу и рассказал, что также не свободен и даже, можно сказать, считается женихом. Роман Гайдна был не столь поэтичен, как роман Консуэло, но тому, кто знает его завершение, известно, что он был не менее чист и не менее благороден. Юноша питал дружеские чувства к дочери своего великодушного хозяина, парикмахера Келлера, и тот, видя их невинную взаимную привязанность, сказал ему однажды:
– Иосиф, я доверяю тебе. Ты, кажется, любишь мою дочь, и она, вижу, неравнодушна к тебе. Если ты так же честен, как трудолюбив и признателен, то, став на ноги, будешь моим зятем.
Преисполненный горячей благодарности, Иосиф дал слово, поклялся хранить верность и, хотя нисколько не был влюблен в свою невесту, считал себя связанным на всю жизнь.
Рассказывал он об этом с грустью, которую был не в силах победить, сравнивая свое истинное положение с упоительными мечтами, от которых ему приходилось отказаться. Консуэло же увидела в этой грусти признак глубокой, непреодолимой любви его к дочери Келлера. Гайдн не посмел разубеждать Консуэло, а ее уважение, ее уверенность в порядочности и чистоте Беппо только выросли благодаря его признанию.
Итак, их путешествие не было омрачено ни одной из тех опасных вспышек, каких можно ожидать, когда юноша и девушка, милые, умные и питающие друг к другу симпатию, отправляются в двухнедельное странствование в условиях полной свободы. Хотя Иосиф и не любил дочери Келлера, он не стал разубеждать Консуэло, которая принимала его верность данному слову за верность любящего сердца, и хотя подчас в груди его и бушевала буря, он так хорошо умел с нею справляться, что целомудренная его спутница, покоясь в чаще леса на ложе из вереска, в то время как он охранял ее сон, точно верный пес, или шагая с ним рядом по пустынной местности, вдали от человеческого взора, неоднократно ночуя с ним то в риге, то в пещере, ни разу не заподозрила ни его внутренней борьбы, ни величия его победы над собой. Когда в старости Гайдн прочел первые книги «Исповеди» Жан-Жака Руссо, он улыбнулся сквозь слезы, вспомнив свое путешествие с Консуэло по Богемскому лесу, где спутниками их были робкая любовь и благоговейное целомудрие.
Но однажды добродетель юного музыканта все же подверглась тяжкому испытанию. Когда погода была хорошей, дорога легкой и луна ярко светила, они шли ночью, избирая этот наилучший и самый надежный способ пешего путешествия, избавлявший их от риска набрести на неудачный ночлег; а днем они делали привал в каком-нибудь тихом, укромном местечке, где и проводили время, высыпаясь, обедая, болтая и занимаясь музыкой. Как только с наступлением вечера начинало тянуть холодком, они, поужинав и собрав вещи, пускались в путь и шли до рассвета. Таким образом они избегали утомительной ходьбы в жару, любопытных взоров, грязи постоялых дворов и траты денег. Но когда дождь, зачастивший в возвышенной части Богемского леса, где берет свое начало Влтава, вынуждал их искать прибежища, они укрывались где могли – то в хижине крестьянина, то в сарае какой-нибудь усадьбы. Они старательно избегали харчевен, хотя легче могли бы найти там приют, опасаясь неприятных встреч, грубых намеков и скандалов.
И вот однажды вечером, укрываясь от грозы, они зашли в хижину к пастуху, все гостеприимство которого проявилось в том, что он, зевая и указывая на овчарню, сказал им: