
Консуэло (LXI-CV)
– Что же вы думаете делать? – спросила она, пристально глядя на Консуэло. – У вас ведь нет состояния?
– Извините, сударыня, я достаточно богата – я довольствуюсь малым и люблю труд.
– Так вы намерены вернуться… к тому, что вы называете своим трудом?
– Как ни убита я горем, сударыня, но вынуждена это сделать. На это у меня есть серьезные причины, и совесть не позволяет мне колебаться.
– И вы не желаете иным путем поддерживать свое новое положение в обществе?
– Какое положение, сударыня?
– То, какое приличествует вдове Альберта.
– Я никогда не забуду, сударыня, что я вдова благородного Альберта, и поведение мое всегда будет достойно супруга, которого я потеряла.
– Однако графиня фон Рудольштадт снова появится на подмостках!
– Другой графини фон Рудольштадт, кроме вас, госпожа канонисса, нет и никогда не будет, если не считать, конечно, вашей племянницы, баронессы Амалии.
– Не в насмешку ли надо мной вы заговорили о ней, синьора? – воскликнула канонисса; имя Амалии подействовало на нее, словно внезапный ожог.
– Что означает этот вопрос, сударыня? – спросила Консуэло с удивлением, в искренности которого не могла усомниться Венцеслава. – Ради бога, скажите мне, почему я не вижу здесь молодой баронессы? Боже мой! Неужели она также скончалась?
– Нет, – с горечью сказала канонисса, – дай бог, чтобы это было так! Не будем больше говорить об Амалии, речь идет не о ней.
– Однако, сударыня, я принуждена напомнить вам то, о чем не подумала раньше, а именно – что она является единственной и законной наследницей поместий и титулов вашей семьи. Вот что должно успокоить вашу совесть в вопросе о порученных вам Альбертом драгоценностях, раз закон не разрешает вам распорядиться ими в свою пользу.
– Ничто не может отнять у вас право на вдовью часть и на титул, они предоставлены вам предсмертной волей Альберта.
– Ничто не может помешать мне и отказаться от этих прав, и я отказываюсь. Альберт прекрасно знал, что я не желаю быть ни богатой, ни графиней.
– Но общество не дает вам права от этого отказываться.
– Общество, сударыня! Вот о нем-то мне и хотелось поговорить с вами. Общество не поймет ни любви Альберта, ни снисходительности его семьи к такой бедной девушке, как я. Оно сочтет это посрамлением его памяти и пятном на вашей жизни. А для меня это было бы источником насмешек и, быть может, даже позора, так как, повторяю, общество не поймет того, что произошло здесь между нами. Стало быть, обществу никогда не следует этого знать, как не знают и ваши слуги, ибо мой учитель и господин доктор – единственные посторонние свидетели нашего тайного брака – еще не разгласили его и не разгласят. За молчание учителя я вам ручаюсь, а вы можете и должны заручиться молчанием доктора. Будьте же спокойны на этот счет, сударыня! От вас будет зависеть унести тайну с собой в могилу, и никогда по моей вине баронесса Амалия не заподозрит, что я имею честь быть ее кузиной. Забудьте же о последнем часе графа Альберта, – это мне надо помнить о нем, благословлять его и молчать. У вас и без того довольно причин для слез, зачем же прибавлять к ним горе и унижение, напоминать вам о существовании вдовы вашего племянника?
– Консуэло! Дочь моя! – воскликнула, рыдая, канонисса. – Оставайтесь с нами! У вас великая душа и великий ум! Не покидайте нас!..
– Этого хотело бы и мое всецело преданное вам сердце, – ответила Консуэло, с радостью принимая ее ласки, – но я не могу так поступить, ибо тогда наша тайна была бы открыта или заподозрена – это одно и то же, – а я знаю, что честь семьи вам дороже жизни. Позвольте же мне, вырвавшись сразу и без колебаний из ваших объятий, оказать вам единственную услугу, которая в моей власти!
Слезы, пролитые канониссой в конце этой сцены, облегчили страшную тяжесть, давившую ее. То были первые ее слезы после смерти племянника. Она приняла жертву Консуэло, и доверие, с каким старушка отнеслась к ее решению, доказало, что она наконец оценила благородство характера девушки. Венцеслава рассталась с ней, спеша сообщить обо всем капеллану и переговорить с Порпорой и Сюпервилем о необходимости хранить вечное молчание.
Заключение
Консуэло почувствовала себя свободной и посвятила весь день обходу замка, сада и окрестностей, чтобы еще раз увидеть места, напоминавшие ей о любви Альберта. В благоговейном порыве она добралась до самого Шрекенштейна и присела на камень в той страшной, пустынной местности, где так долго и мучительно страдал Альберт. Но вскоре мужество покинуло ее, воображение разыгралось, и ей почудилось, будто из-под скалы доносится глухой стон. Она даже не посмела признаться себе, что явственно слышит этот стон: Альберта и Зденко уже не было в живых, и такой обман слуха мог быть лишь чем-то болезненным, губительным. Консуэло поспешила стряхнуть с себя это наваждение и уйти оттуда.
Подходя в сумерки к замку, она встретила барона Фридриха, который уже стал крепче держаться на ногах и немного оживился во время страстно любимой им охоты. Сопровождавшие его егеря усердно загоняли дичь, стремясь вызвать в нем желание ее подстрелить. Он все еще целился верно, добычу же подбирал вздыхая.
«Вот он будет жить и утешится», – подумала молодая вдова.
Канонисса ужинала или делала вид, что ужинает, в спальне брата. Капеллан, вставший с постели, чтобы пойти в часовню помолиться у тела покойного, попробовал было сесть за стол, но у него был жар, и после первого же куска он почувствовал себя плохо. Это несколько раздосадовало доктора. Он был голоден и, вынужденный оставить горячий суп и вести капеллана в его комнату, не мог удержаться, чтобы не воскликнуть:
– Бывают же такие слабые, лишенные мужества люди! Здесь только двое мужчин – канонисса и синьора!
Вскоре он вернулся, решив не слишком беспокоиться из-за нездоровья бедного священника, и вместе с бароном воздал должное ужину. Порпора, страшно подавленный, хотя он и скрывал это, был не в состоянии открыть рот ни для разговоров, ни для еды. А Консуэло думала лишь о последнем ужине за этим самым столом, когда она сидела между Альбертом и Андзолето…
Затем вместе с учителем она занялась приготовлениями к отъезду. Лошади были заказаны на четыре часа утра. Порпора не хотел было ложиться, но сдался на просьбы и уговоры своей приемной дочери, боявшейся, как бы он не захворал. Для большей убедительности она сказала, что сама тоже ляжет спать.
Перед тем как разойтись по комнатам, они заглянули к графу Христиану. Он спокойно спал, и Сюпервиль, стремившийся как можно скорее покинуть эту печальную обитель, уверял, что у больного нет больше жара.
– Это правда, сударь? – потихоньку спросила его Консуэло, испуганная его торопливостью.
– Клянусь вам, – ответил доктор, – на этот раз он спасен. Однако должен вас предупредить, что долго он не протянет. В этом возрасте не чувствуют так остро горя в первую минуту, но несколько позже тоска и одиночество убивают. Это временная отсрочка. Итак, будьте настороже; ведь не серьезно же, в самом деле, отказались вы от своих прав?
– Вполне серьезно, уверяю вас, сударь, – ответила Консуэло. – И меня удивляет, что вы никак не можете поверить такой простой вещи.
– Разрешите мне, сударыня, сомневаться в этом до смерти вашего свекра. А пока вы сделали большую ошибку, отказавшись от драгоценностей и титула. Ну, ничего! У вас есть на это свои причины, в которые я не вхожу, но думаю, что такая уравновешенная особа, как вы, не может поступить легкомысленно. Я дал честное слово хранить семейную тайну и буду ждать, когда вы освободите меня от нее. В свое время и в своем месте мои показания будут вам полезны. Можете на них рассчитывать. Вы всегда найдете меня в Байрейте, если Богу угодно будет продлить мою жизнь, и в надежде на это, графиня, целую ваши ручки.
Сюпервиль простился с канониссой, уверил, что ручается за жизнь больного, написал последний рецепт, получил крупную сумму денег, показавшуюся ему, однако, ничтожной по сравнению с той, какую он надеялся вытянуть у Консуэло, служа ее интересам, и в десять часов вечера покинул замок, поразив и приведя в негодование Консуэло своим корыстолюбием.
Барон отправился спать, чувствуя себя гораздо лучше, чем накануне. Канонисса велела поставить для себя кровать подле Христиана. Две горничные остались дежурить в этой комнате, двое слуг – у капеллана и старый Ганс – у барона.
«К счастью, нищета и лишения не усугубляют их горя, – подумала Консуэло. – Но кто же будет подле Альберта в эту мрачную ночь под сводами часовни? Я – ведь это моя вторая и последняя брачная ночь!»
Она выждала, пока все стихло и опустело в замке, и, когда пробило полночь, засветила маленькую лампу и пошла в часовню.
В конце ведущей в нее галереи она наткнулась на двух слуг замка. Сначала ее появление очень их испугало, но затем они признались ей, почему они тут. Им велено было дежурить всю ночь у тела господина графа, но страх помешал им, и они предпочли дежурить и молиться у дверей.
– Какой страх? – спросила Консуэло; ее оскорбило, что такой великодушный хозяин уже не возбуждает в своих слугах иного чувства, кроме ужаса.
– Что поделаешь, синьора, – ответил один из слуг; им и в голову не приходило, что перед ними вдова графа Альберта, – у нашего молодого господина были непонятные знакомства и сношения с миром духов. Он разговаривал с умершими, находил скрытые вещи, не бывал никогда в церкви, ел вместе с цыганами… Словом, трудно сказать, что может случиться с тем, кто проведет нынешнюю ночь в часовне. Хоть убейте, а мы не остались бы там. Взгляните на Цинабра! Его не впускают в священное место, и он целый день пролежал у двери, не евши, не двигаясь и не воя. Он прекрасно понимает, что там его хозяин и что он мертв. Потому-то пес ни разу и не просился к нему. Но как только пробило полночь, тут он стал метаться, обнюхивать, скрестись в дверь и подвывать, словно чувствуя, что хозяин его там не один и не лежит покойно.
– Вы жалкие глупцы! – с негодованием ответила Консуэло. – Будь у вас сердце погорячее, ваши головы не были бы так слабы! – И она вошла в часовню, к великому изумлению и ужасу трусливых сторожей.
Днем Консуэло не хотела заходить к Альберту. Она знала, что он окружен всей пышностью католических обрядов, и боялась разгневать его душу, продолжавшую жить в ее душе, принимая хотя бы внешнее участие в церемониях, которые он всегда отвергал. Консуэло ждала этой минуты. Приготовившись к мрачной обстановке, какою должна была окружить покойного католическая церковь, она подошла к катафалку и стала глядеть на Альберта без страха. Она сочла бы, что оскорбляет дорогие, священные останки, проявляя чувство, которое было бы так тяжело умершим, если бы они могли узнать о нем. А кто может поручиться, что их душа, оторвавшись от тела, не видит нашего страха и не испытывает из-за этого горькой скорби? Бояться мертвых – это отвратительная слабость. Это самое обыденное и самое жестокое кощунство. Матери этой боязни не знают.
Альберт лежал на ложе из парчи, украшенном по четырем углам фамильными гербами. Голова его покоилась на подушке черного бархата, усеянного серебряными блестками. Из такого же бархата был сооружен балдахин. Тройной ряд свечей освещал его бледное лицо, спокойное, чистое, мужественное; казалось, будто он мирно спит. Последнего из Рудольштадтов, по обычаю их семьи, одели в древний костюм его предков. На голове была графская корона, сбоку – шпага, в ногах – щит с гербом, а на груди – распятие. Длинные волосы и черная борода довершали его сходство с древними рыцарями, чьи изваяния, распростертые на могилах его предков, покоились вокруг. Пол был усыпан цветами, и благовония медленно сгорали в позолоченных курильницах, стоявших по четырем углам его смертного ложа…
В течение трех часов Консуэло молилась за своего супруга, созерцая его величественное спокойствие. Смерть, придав его лицу некоторую строгость, мало изменила его, и Консуэло, любуясь его красотой, порою забывала, что он перестал жить. Ей чудилось даже, что она слышит его дыхание, а когда она отходила на минуту, чтобы подбросить благовоний в курильницы и поправить свечи, ей казалось, будто она слышит слабый шорох и видит легкое колебание занавесей и драпировок. Тотчас же она возвращалась к нему, но, глядя на холодные уста и застывшую грудь, отрешалась от мимолетных надежд.
Когда часы пробили три, Консуэло поднялась и поцеловала в губы своего супруга; это был ее первый и последний поцелуй любви.
– Прощай, Альберт! – проговорила она громко, охваченная религиозным экстазом. – Ты теперь, не имея более сомнений, читаешь в моем сердце. Нет больше туч между нами, и ты знаешь, как я люблю тебя. Ты знаешь, что если я и покидаю твои священные останки и предоставляю их заботам твоей семьи, которая завтра, поборов свою слабость, придет взглянуть на тебя, то это не значит, что я отказываюсь от вечной памяти о тебе и перестаю думать о твоей нерушимой любви. Ты знаешь, что не забывчивая вдова, а верная жена уходит из твоего дома и уносит тебя навеки в своей душе. Прощай, Альберт! Ты верно сказал: «Смерть проходит между нами и как бы разлучает нас, но лишь для того, чтобы соединить в вечности». Преданная вере, которую ты преподал мне, убежденная, что ты заслужил любовь и благодать твоего бога, я не плачу о тебе, и никогда в моих мыслях не явишься ты мне в ложном и нечестивом образе мертвеца. Нет смерти, Альберт! Ты был прав, сердце мое чувствует это, ибо теперь я люблю тебя больше, чем когда-либо.
Когда Консуэло произносила последние слова, занавеси позади балдахина вдруг заколебались, приоткрылись, и показалось бледное лицо Зденко. В первую минуту она испугалась, привыкнув смотреть на него как на своего смертельного врага. Но в глазах Зденко светилась кротость, и, протягивая ей поверх смертного ложа свою жесткую руку, которую она не колеблясь пожала, он, улыбаясь, сказал:
– Бедняжка моя! Давай помиримся над ложем его сна! Ты доброе божье создание, и Альберт доволен тобой. Поверь, он счастлив в эту минуту; он так хорошо спит, наш дорогой Альберт! Я простил его, ты видишь. Я снова пришел к нему, как только узнал, что он спит. Теперь я больше его не покину, уведу его завтра в пещеру, и там мы снова будем говорить с ним о Консуэло – Consuelo de mi alma! Иди отдохни, дочь моя! Альберт не один: Зденко тут, всегда тут. Ему ничего не нужно. Ему так хорошо со своим другом. Несчастье отвращено, зло уничтожено, смерть побеждена… Трижды счастливый день настал… «Обиженный да поклонится тебе!..»
Консуэло была больше не в силах выносить детскую радость несчастного безумца. Она нежно простилась с ним, и, когда она снова открыла дверь часовни, Цинабр бросился к своему старому другу, которого еще раньше учуял и призывал радостным лаем.
– Бедный Цинабр, иди сюда! Я спрячу тебя под кроватью твоего хозяина, – говорил Зденко, лаская пса с такой нежностью, словно он был его ребенком. – Иди, иди, мой Цинабр! Вот мы все трое и соединились! И не расстанемся больше!
Консуэло пошла будить Порпору. Потом на цыпочках вошла в комнату графа Христиана и стала между его кроватью и кроватью канониссы.
– Это вы, дочь моя? – спросил старик, не выказывая при этом никакого удивления. – Очень рад вас видеть. Не будите мою сестру, – она, слава богу, крепко спит. Идите отдохните и вы. Я совсем спокоен. Сын мой спасен; теперь поправлюсь и я.
Консуэло поцеловала его седые волосы, его морщинистые руки и скрыла от него слезы, которые могли, быть может, вывести его из заблуждения. Она не решилась поцеловать канониссу, заснувшую наконец впервые после месяца бессонных ночей.
«Бог положил предел их горю в самой чрезмерности его, – подумала Консуэло. – О! Если б эти несчастные могли подольше оставаться во власти благодетельной усталости!»
Полчаса спустя решетка подъемного моста замка Исполинов опустилась за Порпорой и Консуэло, чье сердце разрывалось на части оттого, что ей пришлось покинуть этих благородных стариков. И она даже не подумала, что грозный замок, где за столькими рвами и решетчатыми воротами было скрыто столько богатств и столько страданий, стал теперь достоянием графини фон Рудольштадт…
Конец «Консуэло»Примечание. Те из наших читателей, которые слишком устали, следя за бесконечными приключениями и опасностями, грозившими Консуэло, могут теперь отдохнуть. Те же, несомненно менее многочисленные, у которых еще осталось мужество, узнают из следующего романа о дальнейших странствованиях Консуэло и о том, что случилось с графом Альбертом после его смерти.
1842–1843Сноски
1
«Шаг на Парнас» (лат.).
2
Счастье (лат.).
3
Да здравствует свобода! (ит.)
4
Так итальянцы прозвали Иоганна Адольфа Гассе, по происхождению саксонца. (Примеч. авт.)
5
Монашеская латынь (ит.).
6
Ничегонеделание (ит.).
7
Ах, я несчастная! (ит.)
8
Сердце мое разрывается! (ит.)
9
Иди, сын мой, ты первый музыкант мира (ит.).
10
Дорогая! (ит.)
11
Дочь моя (ит.).
12
Это Юдифь? (ит.)
13
Задумчивый (ит.).
14
Пряха у креста (нем.).
15
«Аттилий Регул» (ит.) – В основу сюжета оперы положена история римского полководца Аттилия Регула (III в. до н. э.), попавшего в плен к карфагенянам. Оперы на текст Метастазио писали Гассе (1740, постановка 1750 г.) и Йомелли (постановка 1753 г.).
16
Римляночка (ит.).
17
Первый придворный поэт (ит.).
18
Любезнейшая подруга (ит.).
19
Дабы он мог сберечь свои очи (ит.).
20
Изъявление дружеских чувств гораздо ценнее золота (ит.).
21
Весна настала снова,Природа вся в цвету,И веет тихий ветерИ шелестит в лесу.Деревья зеленеют,И травка на лугу,Лишь я в печальном сердцеПокоя не найду (ит.).22
Нет, Береника, всего твоего сердца ты не открываешь… (ит.)
23
…А тебе мало того, что ты знаешь о моих приключениях? (ит.)
24
…А тебе мало того, что ты знаешь о стольких приключениях? (ит.)
25
Вам открыты тайны сердца,И вы знаете, о боги,Как чисты мои желаньяИ безвинно состраданье (ит.).26
Примадонна (ит.).
27
Однако поскольку для глаз, умеющих видеть, все имеет свою красоту, то и это театральное чистилище обладает красотой, поражающей воображение намного сильнее, чем пресловутые эффекты на сцене, освещенной и разукрашенной во время представления. Я часто спрашивал себя: в чем заключается эта красота и удастся ли мне описать ее, если я захочу передать эту тайну чужой душе? «Как? – скажут мне. – Разве могут вещи, лишенные красок, формы, порядка и ясности, говорить что-либо глазам и уму?» Только художник способен ответить на это: «Да, могут». И он вспомнит картину Рембрандта «Философ в раздумье»: огромная комната, погруженная во мрак, бесконечные витые лестницы, уходящие неизвестно куда, слабые проблески света, то вспыхивающие, то потухающие неизвестно почему на разных планах картины, одновременно и неясной и четкой, повсюду разлитый густой коричневый колорит, то более темного, то более светлого тона, волшебство светотени, игра лучей, падающих на самые незначительные предметы – на стул, на кувшин, на медную вазу. И вдруг все эти вещи, не заслуживающие внимания, а тем более изображения в живописи, становятся такими интересными, даже своеобразно красивыми, что вы не в силах оторвать от них взора. Они наполнились жизнью, они существуют, они достойны существования, ибо художник прикоснулся к ним своей волшебной палочкой, заронил в них искру солнечного луча, сумел протянуть между ними и собою тот прозрачный, таинственный покров – тот воздух, который мы видим и вдыхаем и в который как бы входим, погружаясь воображением в глубину нарисованного. И когда нам случается в жизни натолкнуться на подобную картину, хотя бы составленную из еще более ничтожных предметов – разбитых досок, изодранных лоскутьев, закопченных стен, – и если бледный свет осторожно бросает на них свои блики, если светотень придает им художественный эффект, таящийся в слиянии и гармонии всего существующего без всякого человеческого участия, – человек сам сумеет найти и постичь эту гармонию, восхититься и насладиться ею, словно великой победой, одержанной им самим.
Почти невозможно передать словами ту тайну, которую кисть великого мастера раскрывает перед нашими взорами. Созерцая интерьеры Рембрандта, Тенирса¹, Герарда Доу², самый заурядный зритель вспомнит какую-нибудь сцену из жизни, никогда, однако, не производившую на него поэтического впечатления. Для того чтобы воспринять поэтически эту реальность и мысленно превратить ее в картину Рембрандта, достаточно обладать тем чувством живописного, которое свойственно многим. Но чтобы словесным описанием воссоздать эту картину в чужом воображении, нужно обладать такою силой таланта, что, должен признаться, я поддаюсь в данном случае своей фантазии без всякой надежды на успех. Даже гению, одаренному подобной силой и притом говорящему стихами (попытка еще более удивительная), это не всегда удавалось. И все же не думаю, чтобы в наш век другой писатель-художник мог достичь хотя бы приблизительно таких же результатов. Перечитайте стихотворение под названием «Индийские колодцы»³ – вы воспримете его или как шедевр, или как буйство разыгравшегося воображения, в зависимости от того, связывают ли вас с поэтом духовные узы или нет Что касается меня, то при первом чтении оно меня возмутило. Беспорядочность и разгул фантазии в описании претили мне. Но потом, когда я закрыл книгу, в мозгу моем упорно держались картины тех колодцев, подземелий, лестниц и пропастей, по которым заставил меня пройти поэт. Я видел их наяву; я не в силах был вырваться оттуда, я был словно заживо погребен. Я был так подавлен, что мне страшно было перечитать эти стихи, я боялся обнаружить, что столь великий живописец и поэт – писатель не без недостатков. Между тем в моей памяти долго сохранялись последние восемь строк, которые во все времена и для всякого вкуса останутся творением глубоким, возвышенным и безупречным, независимо от того, как мы будем воспринимать их – сердцем, слухом или рассудком. (Примеч. авт.)
¹ Тенирс Давид Младший (1610–1690) – выдающийся фламандский живописец. Писал сцены из народной жизни, пейзажи, интерьеры.
² Доу Герард (1613–1675) – голландский живописец из школы Рембрандта. Его бытовые сцены и портреты отличаются тщательностью отделки, кропотливой разработкой деталей.
³ «Индийские колодцы» – начальные слова одного из стихотворений Гюго, вошедшего в сборник «Лучи и тени» (1840).
28
Спустившись в подвал во время грабежа одного чешского города в надежде первым обнаружить бочки с золотом, о существовании которых ему говорили, Тренк стремительно поднес огонь к одной из этих драгоценных бочек, но в ней оказался порох. Взрыв обрушил на него часть сводов, и его извлекли из-под обломков умирающим; тело его было покрыто страшными ожогами, а лицо – глубокими, страшными ранами. (Примеч. авт.)
29
Синьорины и синьоры, сейчас начинают! (ит.)
30
Синьора, сейчас начинают! (ит.)
31
Esclavonie (Slavonie) – Славония, esclave – раб (фр.).
32
Синьора, через пять минут начинают (ит.).
33
Ради исторической правды мы должны упомянуть о дерзких выходках Тренка, вызвавших такое бесчеловечное обращение с ним. С первого же дня своего прибытия в Вену он по приказу императрицы был подвергнут домашнему аресту. Но в тот же вечер он появился в опере и в антракте хотел сбросить в партер графа Госсау. (Примеч. авт.)
34
Проводник (ит.).
35
Дорожная казна. (Примеч. авт.)
36
Нашим молитвам внемли, Иоанн преподобный!Ты наш заступник святой, и к тебе мы взываем:Да не впадем мы во грех, на земле пребывая,К праведным нас сопричти после тихой кончины (лат.).37
Злой, ленивый император,Преступлений всех диктатор… и т. д. (лат.).