
Консуэло (LXI-CV)
Бедный маэстро изливал свою желчь в этих язвительных шутках, но был глубоко опечален. Он терял надежду на постановку законченной им новой оперы, тем более что либретто к ней было написано не Метастазио, а монополия придворной поэзии принадлежала именно последнему. Порпора, видно, догадывался, что Консуэло не проявила достаточной ловкости, не сумела заслужить милости императрицы, и не мог удержаться, чтобы не высказать ей по этому поводу свое неудовольствие. В довершение несчастья, венецианский посланник, заметив однажды, как восторгается и гордится Порпора быстрым развитием и успехами, достигнутыми под его руководством Иосифом Гайдном, имел неосторожность открыть маэстро всю правду относительно юноши и показать ему первые изящные опыты его музыкального сочинительства, начинавшие ходить по рукам и обратившие уже на себя внимание любителей. Маэстро закричал, что его обманули, и пришел в неистовую ярость. К счастью, он не заподозрил участия Консуэло в этой хитрости, а господин Корнер, видя, какую он вызвал бурю, поспешил искусной ложью пресечь всякое подозрение на этот счет. Но он не мог помешать изгнанию Иосифа на несколько дней из комнаты учителя, и понадобилось все влияние Корнера, обусловленное его покровительством и оказанными услугами, чтобы маэстро смилостивился над юношей. Однако Порпора долго не мог забыть обмана и, говорят, находил удовольствие в том, что заставлял Иосифа оплачивать уроки унизительной лакейской службой, более тщательной и продолжительной, чем было нужно, ибо теперь в распоряжении маэстро имелись посольские лакеи. Гайдн, однако, не падал духом и, кроткий, терпеливый и преданный, постоянно побуждаемый и поощряемый доброй Консуэло, всегда прилежный и внимательный на уроках, в конце концов обезоружил своего сурового учителя и получил от него все, что хотел и мог воспринять.
Но гений Гайдна заставлял его мечтать об иных, еще не изведанных путях, и будущий создатель симфонической музыки поверял Консуэло свои мысли об инструментальных ансамблях гигантских размеров. Эти гигантские ансамбли, кажущиеся нам теперь такими естественными, несложными и скромными, сто лет тому назад могли почитаться утопией безумца или началом новой эры, возвещенной гением. Иосиф еще сомневался в себе и не без страха потихоньку открывал Консуэло мучившие его честолюбивые замыслы. Сначала они немного пугали Консуэло. До сих пор инструментовка играла в музыке второстепенную роль и, обособляясь от человеческого голоса, обходилась самыми простыми приемами. Однако у ее юного собрата было столько спокойствия, столько настойчивой мягкости, во всем его поведении, во всех убеждениях чувствовалась такая подлинная скромность, такое беспристрастное, добросовестное искание истины, что он не мог показаться Консуэло слишком самонадеянным, она поверила в его правоту и решила поддерживать его начинания. Именно в ту пору Гайдн написал серенаду для трех инструментов и решил сыграть ее вместе с двумя друзьями под окнами любителей музыки, желая привлечь внимание к своим сочинениям. Начал он с Порпоры, который, не зная ни имени автора, ни исполнителей, подошел к окну, с удовольствием слушал и громко аплодировал. На этот раз посланник, посвященный в тайну и также слушавший серенаду, оказался осторожнее и не выдал молодого композитора. Порпора не желал, чтобы лица, бравшие у него уроки пения, отвлекались чем-либо иным.
Приблизительно в это же время Порпора получил письмо от своего бывшего ученика, великолепного контральтиста Уберти, прозванного Порпорино и состоявшего на службе у Фридриха Великого. Этот знаменитый певец не был, как другие ученики маэстро, настолько ослеплен собственными успехами, чтобы забыть, чем он обязан своему учителю. Порпорино никогда не стремился изменить то, что приобрел у него – умение петь свободно и чисто, без фиоритур, придерживаясь разумных традиций, – и это неизменно удавалось ему. Особенно хорошо получалось у него адажио. Порпора питал к нему слабость, которую с трудом скрывал перед фанатическими поклонниками Фаринелли и Кафариэлло. Маэстро соглашался, что искусство, блеск и гибкость исполнения великих виртуозов производят больший эффект и вызывают больший восторг у публики, обожающей всяческие изощрения. Но потихоньку он говорил, что его Порпорино никогда не согласится потворствовать дурным вкусам, и хотя поет всегда в одной и той же манере, его никогда не надоест слушать. И, видимо, в Пруссии пение Порпорино в самом деле не надоело, ибо он блистал там в течение всей своей артистической карьеры и умер в преклонных годах, прожив в этой стране более сорока лет.
В своем письме Уберти сообщал, что музыку Порпоры очень ценят в Берлине и что если бы учитель пожелал приехать к нему, он уверен, что добьется постановки его новых опер. Он горячо убеждал Порпору покинуть Вену, где артисты были жертвами вечных интриг со стороны разных партий; в то же время он просил «завербовать» для прусского двора выдающуюся певицу, которая смогла бы вместе с ним петь в операх маэстро. Порпорино с большой похвалой отзывался о просвещенном вкусе своего короля и о почетном покровительстве, какое тот оказывает музыкантам. «Если этот план вам улыбается, – писал он в конце письма, – скорее отвечайте, каковы ваши условия. Ручаюсь, что через три месяца я добьюсь для вас положения, которое обеспечит вам наконец спокойное существование. Что касается славы, дорогой учитель, то достаточно будет вам написать, а нам спеть написанное вами, чтобы вас оценили, и я надеюсь, что слух об этом дойдет до самого Дрездена».
Последняя фраза заставила Порпору навострить уши, как старого боевого коня: то был намек на успех Гассе и его певцов при саксонском дворе. Мысль сравняться славой со своим соперником на севере Германии настолько улыбалась маэстро, к тому же в данную минуту он был в такой обиде на Вену, венцев и их двор, что без всяких колебаний ответил Порпорино, поручая ему хлопотать за него в Берлине. Он сообщил ему свои требования, стараясь быть как можно скромнее, дабы не потерпеть неудачи. О Порпорине он отозвался с самой большой похвалой, говоря, что она не только по имени, но и по образованию, и по таланту, и по сердцу может считаться истинной сестрой Порпорино, и просил устроить ей ангажемент на наилучших условиях. Все было сделано без ведома Консуэло – она узнала о новом решении маэстро, когда письмо уже было отправлено.
Бедная девушка страшно испугалась самого слова «Пруссия», а имя великого Фридриха привело ее в содрогание. Со времени приключения с дезертиром Консуэло представляла себе этого прославленного монарха не иначе как в образе людоеда и вампира. Порпора очень бранил ее за то, что она проявила слишком мало радости, узнав о возможности нового ангажемента, а так как Консуэло не могла рассказать ему о злоключениях Карла и о выходках господина Мейера, то, опустив голову, предоставила учителю журить ее.
Однако, поразмыслив, она нашла, что новый проект даже облегчает ее положение: это была отсрочка для ее возвращения на сцену, так как дело могло еще провалиться, да и Порпорино просил, по крайней мере, три месяца на устройство его. До тех пор она могла мечтать о любви графа Альберта и найти в себе твердую решимость ответить на нее, могла честно и искренно выполнить взятое на себя обязательство – обдумать тщательно и без принуждения, может ли она связать свою судьбу с ним или чувствует, что не в силах пойти на это.
Консуэло хотела, прежде чем сообщать что-либо владельцам замка Исполинов, дождаться ответа графа Христиана на свое первое письмо. Но ответа все не было, и Консуэло начала уже думать, что старый Рудольштадт взял назад свое согласие на этот неравный брак и сумел уговорить Альберта отказаться от него, как вдруг Келлер передал ей украдкой короткое письмецо такого содержания:
«Вы обещали мне писать и сделали это косвенно, сообщив моему отцу о трудностях своего теперешнего положения. Вижу, что над вами тяготеет иго, от которого я счел бы преступным избавить вас. Вижу, что мой добрый отец страшится для меня последствий вашего подчинения Порпоре. Но я, Консуэло, я ничего не страшусь, раз вы написали моему отцу, с каким сожалением и страхом покоряетесь воле своего учителя. Для меня это достаточное доказательство того, что вам не легко произнести приговор, который обрек бы меня на вечное отчаяние. Нет! Вы не измените своему слову, вы попытаетесь полюбить меня! Не все ли мне равно, где вы и чем заняты, какое положение создадут вам в обществе слава или предрассудки, как долго и какие препятствия будут держать вас вдали от меня, если в сердце моем живет надежда и вы позволяете мне надеяться! Правда, я очень страдаю, но я в состоянии страдать еще больше и не падать духом, пока вы не погасите во мне искры надежды.
Я жду, я умею ждать! Не бойтесь напугать меня, замедлив с ответом. Не пишите мне под влиянием опасения или жалости – я не хочу никакого снисхождения. Взвесьте мою судьбу в своем сердце, испытайте мою душу в своей душе, а когда настанет время, когда вы будете уверены в себе, – будь то в келье монахини, или на подмостках театра, – велите мне никогда больше не беспокоить вас или явиться к вам… и, в зависимости от вашей воли, я буду у ваших ног или замолчу навсегда.
Альберт».
– О мой благородный Альберт! – воскликнула Консуэло, целуя письмо. – Я чувствую, что люблю тебя! Да и невозможно было бы не любить! Я хочу сейчас же, без колебаний, сказать тебе это. Своим обещанием я вознагражу постоянство и самоотверженность твоей любви.
Она тут же начала писать, но, услышав голос Порпоры, поспешно спрятала на груди и письмо Альберта, и начатый ответ. В течение всего дня она не смогла выбрать ни одной свободной минуты, ни одного укромного местечка. Казалось, хитрый старик догадался о ее желании остаться одной и задался целью помешать ей. Когда наступила ночь, Консуэло, немного успокоившись, поняла, что такое важное решение требовало более продолжительной проверки ее собственных чувств. Не следовало подавать Альберту надежды, которая могла и не осуществиться. Сотню раз перечла она письмо молодого графа и увидала, что он равно боится как горестного отказа, так и слишком поспешного обещания. Консуэло решила обдумать ответ в течение нескольких дней. Казалось, сам Альберт этого требовал.
Жизнь, которую она вела в это время в посольстве, протекала спокойно и размеренно. Чтобы не давать повода злобным наветам, Корнер был настолько деликатен, что никогда не заходил в отведенное ей помещение и никогда не приглашал ее к себе, даже вместе с Порпорой. Встречался он с нею только у госпожи Вильгельмины, где Консуэло охотно пела в интимном кругу и где посланник мог говорить с нею, не компрометируя ее. Иосиф также был принят в салоне Вильгельмины в качестве музыканта. Кафариэлло бывал там часто, граф Годиц – иногда, а аббат Метастазио – изредка. Все трое очень сожалели о постигшей Консуэло неудаче, но ни один не имел ни мужества, ни настойчивости, чтобы заступиться за нее. Порпора возмущался и с трудом скрывал это. Консуэло старалась смягчить его и убеждала относиться терпимо к людям со всеми их недостатками и слабостями. Она побуждала его работать, и благодаря ей в душе маэстро время от времени мерцали проблески надежды и вдохновения. Она поддерживала в нем раздражение лишь против светского общества, ибо тогда он не возил ее туда петь. Радуясь, что о ней забыли великие мира сего, вызывавшие в ней ужас и отвращение, она серьезно занималась, предавалась сладким мечтам, продолжала дружбу с добрым Гайдном, чья привязанность приобрела теперь спокойный и безмятежный характер, и ухаживала за своим старым учителем, каждый день говоря себе, что если природа не создала ее для жизни тихой и уравновешенной, то еще меньше – для волнений, порождаемых тщеславием, и для деятельности, основанной на честолюбии. Правда, она мечтала раньше и теперь продолжала помимо воли мечтать о жизни более кипучей, о радостях любви более пылких, о более широких и живых умственных интересах. Но мир искусства, рисовавшийся ее воображению столь чистым, прекрасным и благородным, предстал перед ее взором в таком страшном обличье, что она предпочла ему существование безвестное и замкнутое, теплые дружеские привязанности и одиночество, заполненное трудом.
Консуэло не приходилось вновь обдумывать предложение Рудольштадтов. Их великодушие, нерушимая, возвышенная любовь сына, снисходительная нежность отца не вызывали у нее сомнений. Ей не нужно было вопрошать ни свой ум, ни свою совесть – они говорили в пользу Альберта. На этот раз без всяких усилий она восторжествовала над воспоминаниями об Андзолето. Победа над любовью дает силы для победы над всеми другими страстями, и Консуэло не боялась больше соблазна, отныне ей не опасны были никакие чары. И все же страсть к Альберту не разгоралась в ее душе с достаточным пылом. Она снова и снова вопрошала свое сердце, в глубине которого в таинственном спокойствии жило ожидание совершенной любви. Сидя у окна, простодушная девушка часто смотрела на проходивших мимо молодых людей – дерзких студентов, благородных вельмож, меланхолических артистов, горделивых дворян – и всех подвергала наивному и по-детски серьезному разбору. «Посмотрим, – говорила она себе, – насколько своенравно и легкомысленно мое сердце. Способна ли я влюбиться вдруг, безумно и безудержно, с первого взгляда, как многие из моих школьных подруг, хваставшие своими увлечениями или каявшиеся в моем присутствии? Неужели правда, что любовь – волшебная молния, поражающая нас, грубо отрывающая от законных привязанностей и нарушающая наше мирное неведение? Способен ли взгляд хоть одного из мужчин, иногда поднимающих глаза к моему окну, взволновать и очаровать меня? Вот этот высокий человек с горделивой походкой, неужели он благороднее и красивее Альберта? А тот, другой, с пышной шевелюрой, в изящном костюме, разве заслоняет он образ моего жениха? Наконец, хотела ли бы я оказаться на месте вон той разодетой дамы, едущей в собственной карете вместе с надменным господином, который держит ее веер и подает ей перчатки? Разве все это заставляет меня дрожать, краснеть, трепетать, мечтать? Нет!.. Право же, нет! Говори, мое сердце, выскажись, – я вопрошаю тебя и даю тебе волю. Но увы! Я совсем не знаю тебя. С минуты рождения у меня было так мало времени заняться тобой! Я ни в чем не стесняла тебя. Я предоставляла свою жизнь твоей власти, не разбирая, насколько благоразумны твои порывы. Тебя разбили, мое бедное сердце, а теперь, когда разум усмирил тебя, ты не смеешь жить, ты не умеешь ответить. Говори же, проснись и выбирай! Ах, так ты остаешься спокойным и ничего не хочешь из того, что тебе предлагают? Нет, ничего! Тебе больше не нужен Андзолето? Опять нет! Значит, ты призываешь Альберта? Мне кажется, ты говоришь «да»!» И Консуэло ежедневно отходила от окна, бодро улыбаясь, с кротким и мягким блеском в глазах.
Спустя месяц, чувствуя себя совершенно спокойной, она ответила Альберту, не спеша и проверяя себя чуть ли не на каждой букве, которую выводило ее перо:
«Я не люблю никого, кроме вас, и почти уверена, что вас люблю. Дайте мне помечтать о возможности нашего брака. Мечтайте и вы о нем. Давайте вместе найдем способ, не огорчая ни вашего отца, ни моего учителя, стать счастливыми, не становясь эгоистами».
К этой записке она приложила коротенькое письмо графу Христиану, где рассказала ему, какую ведет спокойную жизнь, и сообщала об отсрочке, создавшейся вследствие новых планов Порпоры. Она просила графа подумать о том, как заставить сдаться маэстро, и сообщить ей об этом через месяц. Таким образом, до выяснения дела, затеянного в Берлине, у нее оставался еще целый месяц, чтобы подготовить Порпору.
Консуэло, запечатав оба письма, положила их на стол и заснула. Чудесный покой снизошел на ее душу, давно она не спала таким крепким, безмятежным сном. Проснулась она поздно и поспешила встать, чтобы повидаться с Келлером, обещавшим прийти за письмом в восемь часов. Было уже девять. Консуэло принялась поспешно одеваться и вдруг с ужасом увидела, что письма на том месте, куда она его положила, нет. Всюду искала она его, но так и не нашла; наконец она вышла посмотреть, не ждет ли ее Келлер в передней, но ни Келлера, ни Иосифа там не было. Возвращаясь к себе, чтобы снова приняться за поиски письма, она увидела Порпору, который строго смотрел на нее.
– Что ты ищешь? – спросил он.
– Я потеряла ноты.
– Ты лжешь: ты ищешь письмо.
– Маэстро…
– Замолчи, Консуэло! Ты еще не умеешь лгать, не учись этому.
– Маэстро, что ты сделал с письмом?
– Я передал его Келлеру.
– А почему?.. Почему ты его передал Келлеру?
– Да потому, что он за ним пришел, как ты ему вчера приказала. Не умеешь ты притворяться, Консуэло, или у меня тоньше слух, чем ты думаешь.
– Скажи наконец, что ты сделал с моим письмом? – решительно спросила Консуэло.
– Я же тебе сказал. Что ты меня еще спрашиваешь? Я нашел неприличным, что молодая и порядочная девушка, какой, я полагаю, ты рассчитываешь оставаться и дальше, тайно передает письма своему парикмахеру. А чтобы этот человек не мог дурно судить о тебе, я со спокойным видом отдал ему письмо, поручив от твоего имени его отправить. По крайней мере, он не подумает, что ты скрываешь от своего приемного отца какую-то преступную тайну.
– Ты прав, маэстро, ты хорошо поступил… Прости меня!
– Прощаю. Не будем больше об этом говорить.
– И… ты прочел мое письмо? – прибавила Консуэло ласково и боязливо.
– За кого ты меня принимаешь? – грозно воскликнул Порпора.
– Прости меня за все, – проговорила Консуэло, опускаясь перед ним на колени и порываясь взять его руку, – позволь открыть тебе мою душу…
– Ни слова больше!.. – вскричал маэстро, отталкивая ее, и ушел к себе в комнату, с шумом захлопнув за собой дверь.
Консуэло надеялась, что, когда пройдет эта первая вспышка гнева, ей удастся его успокоить и окончательно объясниться с ним. Она чувствовала себя в силах высказать ему все, что думала, и надеялась этим ускорить осуществление своих замыслов. Но Порпора отказался от всяких объяснений, и его суровость в этом отношении осталась непоколебимой и твердой. В остальном же он относился к Консуэло по-прежнему дружески и с этого дня стал даже так-то веселее и добрее. Консуэло увидела в этом хорошее предзнаменование и доверчиво ждала ответа из замка Исполинов.
Порпора не солгал: он сжег письма Консуэло, не читая их, но сохранил конверт и вложил в него собственное письмо к графу Христиану. Он думал этим смелым поступком спасти свою ученицу и избавить старика Рудольштадта от жертвы, превышающей его силы. Он считал, что исполнил по отношению к нему долг верного друга, а по отношению к Консуэло – долг энергичного и разумного отца. Маэстро не предвидел, что мог нанести смертельный удар графу Альберту. Едва зная его, он полагал, что Консуэло преувеличивает и молодой человек не так уж влюблен и не так болен, как она воображала. Наконец, как все старики, он считал, что любовь не вечна, а горе никого не убивает.
XCIII
В ожидании ответа, которому не суждено было прийти, поскольку Порпора сжег ее письма, Консуэло продолжала вести спокойную, трудолюбивую жизнь. Ее появление в доме Вильгельмины привлекло туда несколько выдающихся лиц, и ей доставляло большое удовольствие с ними встречаться. В числе их был барон Фридрих фон Тренк, внушавший ей истинную симпатию. Он был настолько скромен, что при первой встрече отнесся к ней не как к старой знакомой, а после того, как она спела, просил, чтобы его представили ей в качестве почитателя, глубоко тронутого ее пением. Когда Консуэло увидала красивого, великодушного молодого человека, спасшего ее так мужественно от господина Мейера и его шайки, первым ее побуждением было протянуть ему руку. Барон, не желавший, чтобы она из чувства признательности к нему выказала неосторожность, поспешил почтительно подать ей свою, как бы для того, чтобы проводить ее на место, и тут в знак благодарности слегка пожал ей руку. Потом она узнала от Иосифа, у которого барон брал уроки музыки, что тот всегда с интересом справлялся и с восторгом говорил о ней, но из чувства необычайной деликатности никогда не спрашивал, чем вызвано было ее переодевание, почему предприняли они с Иосифом столь отважное путешествие и какими были тогда и остаются теперь их отношения друг к другу.
– Не знаю, что он об этом думает, – добавил Иосиф, – но, уверяю тебя, ни об одной женщине он не говорит с большим почтением и уважением, чем о тебе.
– В таком случае, друг, я разрешаю тебе, если хочешь, рассказать ему всю нашу историю, а также и мою, не называя, однако, фамилии Рудольштадт. Я хочу быть достойной доверия в глазах человека, которому мы обязаны жизнью и который всегда так благородно вел себя со мной.
Несколько недель спустя, едва успев выполнить свою миссию в Вене, господин фон Тренк был внезапно отозван Фридрихом и однажды утром явился в посольство, чтобы наскоро проститься с господином Корнером. Консуэло, спускаясь по лестнице, встретилась с ним в галерее. Так как они были одни, он подошел к ней, взял ее руку и нежно поцеловал.
– Позвольте мне, – сказал он, – в первый и, быть может, в последний раз высказать вам чувства, переполняющие мое сердце. Мне не нужно было слышать от Беппо вашей истории, чтобы проникнуться уважением к вам. Есть лица, в которых не ошибаешься, и мне достаточно было одного взгляда, чтобы почувствовать и угадать в вас большой ум и большое сердце. Знай я тогда, в Пассау, что наш милый Иосиф так беспечен, я защитил бы вас от легкомысленных поползновений графа Годица. Я их предвидел и изо всех сил старался внушить ему, что он метит мимо цели и только поставит себя в смешное положение. Впрочем, добряк Годиц сам рассказал мне, как вы над ним посмеялись; он бесконечно благодарен вам за то, что вы сохранили все в тайне. Я же никогда не забуду романтического приключения, которое дало мне счастье узнать вас, и если бы мне пришлось даже заплатить за это своим состоянием и своей будущностью, я все-таки буду считать тот день одним из лучших в своей жизни.
– Неужели вы думаете, господин барон, что это приключение может иметь такие последствия?
– Надеюсь, что нет, но при прусском дворе все возможно.
– Вы заставляете меня очень бояться Пруссии, а между тем, господин барон, возможно, что в недалеком будущем мы с вами там встретимся. Идут переговоры о приглашении меня в Берлин.
– В самом деле? – воскликнул Тренк, и лицо его вдруг просияло. – Ну, дай бог, чтобы это осуществилось. В Берлине я смогу быть вам полезен, и вы должны рассчитывать на меня как на брата. Да, я люблю вас как брат, Консуэло, и, будь я свободен, я, быть может, не смог бы побороть в себе чувства более пылкого… Но вы также не свободны, и узы священные, вечные… не позволяют мне завидовать счастливцу, добивающемуся вашей руки. Кто бы он ни был, сударыня, знайте, что он найдет во мне друга, если пожелает, а если понадобится, то и соратника в борьбе против предрассудков общества. Увы! И передо мной, Консуэло, стоит ужасная преграда, отделяющая предмет моей любви от меня. Но тот, кто любит вас, – мужчина, и он может разрушить эту преграду, в то время как любимая мною женщина – она выше меня по положению – не имеет ни власти, ни права, ни силы, ни свободы, чтобы помочь мне преодолеть препятствие.
– Стало быть, я ничего не смогу сделать ни для нее, ни для вас? – сказала Консуэло. – Впервые я сожалею о бессилии своего скромного положения.
– Кто знает! – с жаром воскликнул барон. – Возможно, вы будете в состоянии сделать больше, чем думаете, если не для нашего союза, то хотя бы для того, чтобы облегчать порой тяжесть нашей разлуки. Хватит ли, однако, у вас мужества пренебречь некоторой опасностью ради нас?
– О! Я сделаю это с радостью! Ведь и вы подвергали опасности свою жизнь, чтобы спасти меня!
– Хорошо! Я буду на вас рассчитывать! Не забывайте своего обещания, Консуэло! Быть может, я неожиданно напомню вам о нем…
– В какую бы минуту моей жизни это ни случилось, я никогда не забуду своего обещания, – ответила она, протягивая ему руку.
– Тогда дайте мне в залог какую-нибудь малоценную вещицу, которую я мог бы вам послать в случае надобности, ибо мне предстоит серьезная борьба – я это чувствую – и обстоятельства могут так сложиться, что моя подпись и даже печать способны будут скомпрометировать и ее и вас.
– Хотите взять ноты, которые я как раз несу одному человеку по поручению моего учителя? Ему я достану другие, а на этих сделаю пометку, чтобы признать их, когда понадобится.
– Почему бы и нет? Ноты действительно можно скорее всего послать, не возбуждая подозрений. И на случай, если придется воспользоваться ими несколько раз, я разорву их на отдельные листы. А вы на каждом из них сделайте значок.
Консуэло, прислонившись к перилам лестницы, написала на каждом листке имя Бертони. Барон свернул ноты и унес, поклявшись нашей героине в вечной дружбе.
Как раз в ту пору госпожа Тези захворала, и это грозило отменой спектаклей на императорской сцене, так как она исполняла главные роли. В крайнем случае ее могла заменить Корилла. Она пользовалась большим успехом и при дворе и в городе. Ее красота и вызывающее кокетство кружили головы простодушным немецким вельможам, и никто не думал предъявлять большие требования к ее немного хриплому голосу и несколько истеричной игре. Все казалось великолепным у такой красавицы – ее белоснежные плечи звучали изумительно, ее круглые, обольстительные руки пели всегда верно, ее великолепные позы преодолевали самые смелые пассажи. Несмотря на музыкальный пуризм, которым здесь так кичились, многие, как и в Венеции, подпадали под очарование томных очей, и госпожа Корилла в своем будуаре вскружила не одну крепкую голову, подготовляя восторженных поклонников для своих предстоящих выступлений.