Консуэло (LXI-CV) - читать онлайн бесплатно, автор Жорж Санд, ЛитПортал
bannerbanner
Полная версияКонсуэло (LXI-CV)
Добавить В библиотеку
Оценить:

Рейтинг: 5

Поделиться
Купить и скачать
На страницу:
19 из 37
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Странная у меня судьба, – часто говорила она ему, – небо наделило меня способностями и любовью к искусству, стремлением к свободе, к гордой, целомудренной независимости, но в то же время вместо холодного и жестокого эгоизма, который обеспечивает артистам силу, необходимую, чтобы пробить себе дорогу сквозь опасности и соблазны жизни, небесная воля вложила в мою грудь нежное, чувствительное сердце, бьющееся только для других, живущее только привязанностью и преданностью. И вот, раздираемая двумя враждебными силами, жизнь моя проходит напрасно, и я никак не могу достичь цели. Если я рождена для преданности, пусть Бог отнимет у меня любовь к искусству, к поэзии и жажду свободы, превращающие преданность в мучение, в пытку. Если же я рождена для искусства и для свободы, пусть он вынет из моего сердца жалость, дружелюбие, заботливость, боязнь причинить страдания – словом, все то, что всегда будет отравлять мой успех и мешать моей карьере.

– Если бы мне было позволено дать тебе совет, моя бедная Консуэло, – отвечал Гайдн, – я сказал бы: «Слушайся голоса своего таланта и заглуши голос сердца». Но теперь я хорошо узнал тебя и вижу, что ты не можешь этого сделать.

– Да, не могу. И, кажется, никогда не смогу! Но подумай, как я несчастна! Подумай, какая у меня сложная, странная и печальная судьба. Даже на пути преданности меня окружают препятствия, раздирают противоречия, и я не могу идти туда, куда влечет меня сердце, не разбив этого сердца, жаждущего творить добро и правою и левою рукой. Посвяти я себя одному, я покидаю и обрекаю на гибель другого. У меня есть нареченный супруг, но я не могу стать его женой, ибо этим я убью моего приемного отца. С другой стороны, исполняя дочерний долг, я убиваю своего супруга! В Писании сказано: «Остави отца своего и матерь свою и следуй за мужем своим…» Но на самом деле я и не жена и не дочь. В законе ничего не сказано относительно меня, и общество не позаботилось о моей судьбе. Сердце мое само должно сделать выбор, но не страстная любовь управляет им, и мне не приходится выбирать между долгом и страстью. Альберт и Порпора одинаково несчастны, обоим одинаково угрожает потеря рассудка или смерть. Я одинаково необходима и тому и другому… Надо пожертвовать кем-либо из двух.

– А зачем? Выйди вы замуж за графа, почему бы Порпоре не жить подле вас? Тогда вы вырвали бы его из нищеты, воскресили своими заботами и одновременно выполнили бы обе свои обязанности.

– О! Если бы это было возможно, клянусь тебе, Иосиф, я отказалась бы и от искусства и от свободы! Но ты не знаешь Порпору – он жаждет славы, а не достатка и благополучия. Он живет в нищете, не замечая ее, он страдает от нее, не понимая причины этого страдания. К тому же, постоянно мечтая о славе и поклонении, он не смог бы снизойти до того, чтобы примириться с людским состраданием. Поверь мне, его бедственное положение в большей степени является следствием его собственного пренебрежения и гордости. Скажи он только слово, и у него найдутся друзья и с радостью придут ему на помощь. Но помимо того, что он никогда не замечал, полон или пуст его карман (ты видел, что это относится и к его желудку), он предпочел бы, запершись в своей комнате, умереть с голоду, чем пойти за милостью в виде обеда к своему лучшему другу. Ему казалось бы унизительным для музыки, если бы кто-нибудь мог заподозрить, что он, Порпора, нуждается в чем-либо, кроме своей гениальности, клавесина и пера. Вот почему посланник и его подруга, которые так любят и почитают маэстро, даже не подозревают об его нужде. Они знают, что старик живет в тесной и плохой комнате, но думают, будто ему нравятся темнота и беспорядок. Ведь он сам говорит им, что не мог бы сочинять в другой обстановке. Я же знаю, что это совсем не так. Я видела, как он в Венеции взбирался на крыши, ища вдохновения в созерцании неба и шуме моря. Если его принимают в потертом костюме, облезлом парике и дырявых башмаках, то считают, что оказывают ему любезность. «Он любит неряшливость, – говорят люди, – это слабость стариков и артистов. Его лохмотья ему милы, а в новых башмаках, пожалуй, он и ходить не сумеет». Он сам это подтверждает. А я в свои детские годы видела его аккуратным, изысканно одетым, всегда надушенным, чисто выбритым, кокетливо потряхивающим над органом или клавесином кружевными манжетами – в то время он мог быть таким, никому не обязываясь. Никогда Порпора не согласится жить в праздности и безвестности где-то в глубине Чехии за счет своих друзей. Не прошло бы и трех месяцев, как он начал бы проклинать и ругать всех, воображая, что враги замыслили его погубить и заперли в глуши, чтобы помешать ему издавать и ставить на сцене свои произведения. И он, отряхнув прах от ног своих, сбежал бы в одно прекрасное утро в свою мансарду, к своему изъеденному крысами клавесину, к своей пагубной бутылке и драгоценным рукописям.

– А разве нельзя уговорить вашего графа Альберта переехать в Вену, в Венецию, в Дрезден или Прагу, словом, в какой-нибудь город, где процветает музыка? Ведь вы будете достаточно богаты, чтобы поселиться где угодно, окружить себя музыкантами, заниматься искусством и предоставить тщеславию Порпоры свободу действий, не переставая заботиться о нем.

– Как можешь ты задавать мне подобный вопрос после того, что я рассказала тебе о характере и здоровье Альберта? Ему тягостно видеть равнодушное лицо, – так как же сможет он жить в толпе злых и глупых людей, именуемых светом? А с какой иронией, с какой холодностью и презрением отнесся бы свет к этому святому, этому фанатику, ничего не понимающему ни в его законах, ни в его нравах, ни в его привычках. Альберта столь же опасно подвергать таким испытаниям, как и стараться, чтобы он позабыл меня, хоть сейчас я и пробую это сделать.

– Однако любая беда покажется ему менее страшной, чем разлука с вами, уверяю вас. Если Альберт вас любит по-настоящему, он все перенесет. А если не любит настолько, чтобы все вынести и на все согласиться, он вас забудет.

– Вот почему я жду и ничего не решаю. Помогай мне, Беппо, и не оставляй меня, – пусть будет хоть одна душа, которой я могла бы излить свое горе и которая поддержала бы во мне надежду.

– О сестра моя, будь спокойна! – воскликнул Иосиф. – Если мне дано принести тебе хоть маленькое облегчение, я безропотно буду терпеть все вспышки Порпоры; готов даже выносить его побои, если это может отвлечь его от желания мучить и огорчать тебя.

Беседуя таким образом с Иосифом, Консуэло не переставала работать – то стряпая вместе с ним на всех троих, то починяя белье Порпоры. Она добавила необходимую для маэстро мебель, незаметно внося в комнату одну вещь за другой. Прекрасное кресло, широкое и набитое волосом, заменило соломенный стул, на котором он давал отдых своим старческим, одряхлевшим членам. Сладко поспав в нем после обеда, он удивился и, нахмурив брови, спросил, откуда взялось такое хорошее кресло.

– Хозяйка прислала его сюда – это старое кресло мешало ей, и я согласилась поставить его в угол, пока оно ей не понадобится.

Консуэло обновила также и тюфяки учителя, но он не сделал никаких замечаний относительно удобства своей постели, сказав только, что последние ночи перестал страдать от бессонницы. Консуэло ответила, что это следует приписать кофе и воздержанию от водки. Однажды утром Порпора, надев превосходный халат, с озабоченным видом спросил Иосифа, где он его разыскал. Иосиф, как было условлено, ответил, что, убирая старый сундук, нашел этот халат на дне.

– А я думал, что не привозил его сюда, – заметил Порпора. – Однако ж это тот самый, что был у меня в Венеции, во всяком случае он того же цвета.

– А какой же еще? – ответила Консуэло, позаботившись о том, чтобы цвет нового халата напоминал давно отживший свой век венецианский.

– А я считал его более поношенным, – сказал маэстро, осматривая свои локти.

– Еще бы, – продолжала Консуэло, – я вшила новые рукава.

– Из чего же?

– Из подкладки.

– А! Женщины удивительны, они умеют из всего извлечь пользу…

Когда был принесен новый костюм и Порпора поносил его два дня, то, хотя костюм и был одного цвета со старым, маэстро удивился его виду; особенно пуговицы, очень красивые, навели его на размышления.

– Это не мой костюм, – проворчал старик.

– Я велела Беппо отнести его в чистку: ты вчера вечером наделал на нем пятен. Его выутюжили, вот он и кажется более новым.

– Говорят тебе, это не мой костюм! – закричал Порпора, выходя из себя. – Его подменили в чистке. Твой Беппо дурак!

– Его не могли подменить, я сделала на нем метку.

– А пуговицы? Думаешь, я не вижу, что это не те пуговицы?

– Я сама заменила их новыми. Старые никуда не годились.

– Все твои выдумки, они были еще очень хороши. Вот глупость! Что я, франт какой-нибудь, чтобы так рядиться и платить за пуговицы, наверное, не меньше двенадцати цехинов.

– Они и двенадцати флоринов не стоят, – возразила Консуэло, – я купила их по случаю.

– И это слишком дорого, – проворчал маэстро.

Все части его туалета были подсунуты ему таким же манером, при помощи ловких обманов, а Консуэло и Иосиф хохотали при этом как дети. Несколько вещей проскользнуло незаметно благодаря большой занятости Порпоры; кружева и белье проникали тайком в его шкаф маленькими порциями, а когда он рассматривал их на себе с некоторым недоумением, Консуэло обыкновенно говорила, что это она так искусно все заштопала. Для большего правдоподобия она чинила у него на глазах кое-какое старье, а потом укладывала его вместе с другими вещами.

– Ну вот что! – воскликнул однажды Порпора, вырывая у нее из рук жабо, которое она зашивала. – Брось-ка эти пустяки! Артистка не должна быть служанкой, и я не желаю видеть, как ты, согнувшись в три погибели, сидишь с иглой в руках. Сейчас же убери это, иначе я швырну все в печку. Не хочу также видеть, как ты стряпаешь у плиты и вдыхаешь дым. Или ты хочешь потерять голос? Хочешь стать судомойкой? Хочешь окончательно измучить меня?

– Не мучайтесь больше, – ответила Консуэло, – ваша одежда теперь в порядке, а голос мой вернулся.

– В добрый час! – ответил маэстро. – В таком случае ты завтра поешь у графини Годиц, вдовы маркграфа Байрейтского.

LXXXVII

Маркграфиня Байрейтская, вдова маркграфа Георга-Вильгельма, урожденная княгиня Саксен-Вессенфельд, во втором браке графиня Годиц, «была, говорят, когда-то хороша, как ангел. Но с тех пор она очень изменилась, и надо было чрезвычайно внимательно всматриваться в ее черты, чтобы найти в них следы былой прелести. Она отличалась высоким ростом и, по-видимому, обладала когда-то тонкой талией. Чтобы сохранить эту талию, она убила, сделав выкидыши, нескольких своих детей. У нее было длинное лицо и длинный нос, который ее очень безобразил, так как был отморожен и приобрел весьма неприятный цвет бурака. Глаза, привыкшие повелевать, большие, карие, с красивым разрезом, утратили вместе с зоркостью прежнюю живость. За неимением бровей она носила накладные, очень густые и черные, как чернила. Рот, большой, но красиво очерченный, имел приятное выражение; зубы были ровные, белые, точно слоновая кость; кожа на лице, хотя и гладкая, но уже дряблая, отличалась желтовато-свинцовым оттенком. Вид у маркграфини был добродушный, но несколько жеманный. То была Лаиса{51} своего века. Нравилась она только своей наружностью, ума же у нее не было и тени».

Если, дорогой читатель, вы найдете, что портрет этот сделан несколько жестоко и цинично, не пеняйте на меня, он слово в слово написан собственной рукой принцессы, известной своими несчастьями, своими семейными добродетелями, своей гордостью и своей злостью, – принцессы Вильгельмины Прусской{52}, сестры Фридриха Великого и жены наследного принца Байрейтского, племянника нашей графини Годиц. У принцессы был самый злой язык из всех, какие когда-либо имелись у лиц королевской крови, но все сделанные ею литературные портреты написаны мастерски, и, читая их, трудно усомниться в их верности.

Когда Консуэло, причесанная Келлером и одетая благодаря его усердию и заботам с элегантной простотой, вошла вместе с Порпорой в гостиную маркграфини, оба поместились за клавесином, отодвинутым в угол, чтобы не стеснять общество. Порпора оказался настолько пунктуален, что никого из гостей еще не было и лакеи зажигали последние свечи. Маэстро стал пробовать клавесин, но не успел он взять несколько аккордов, как в гостиной появилась удивительно красивая дама и подошла к нему с приветливой грацией. Так как Порпора поклонился ей с большим почтением и назвал ее принцессой, то Консуэло приняла ее за маркграфиню и, согласно обычаю, поцеловала ей руку. Холодная, бледная рука принцессы пожала руку девушки с сердечностью, какую редко можно встретить среди великих мира сего и которая сразу пленила сердце Консуэло. Принцессе казалось на вид лет тридцать. Фигура ее была изящна, но не совсем правильна; в ней замечалось даже некоторое искривление – по-видимому, следствие тяжких физических страданий. Лицо ее было прелестно, но страшно бледно, а выражение глубокой скорби делало его преждевременно поблекшим и изможденным. Туалет ее был очень изящен, но прост и до суровости благопристоен. Все ее прекрасное существо дышало добротой, грустью и робкой скромностью, а в голосе слышались кротость и нежность, тронувшие Консуэло. Прежде чем последняя сообразила, что ошиблась, появилась настоящая маркграфиня. Ей было тогда за пятьдесят, и если портрет, помещенный в начале этой главы и набросанный десятью годами раньше, казался немного утрированным, то он вполне подходил к тому времени, когда ее увидела Консуэло. Даже при большой доброжелательности трудно было поверить, что графиня Годиц слыла когда-то одной из первых красавиц Германии, хотя она румянилась и одевалась с умелым, весьма изысканным кокетством. Со зрелым возрастом формы ее расплылись, но она упорно не замечала этого и продолжала выставлять напоказ обнаженную грудь и плечи с гордостью, подобающей разве что античной статуе. Голова ее была убрана цветами, бриллиантами и перьями, как у молодой женщины, а наряд сверкал драгоценными камнями.

– Матушка, – проговорила принцесса, введшая в заблуждение Консуэло, – вот молодая особа, о которой нам говорил Порпора. Она доставит нам удовольствие и даст возможность послушать чудесную музыку его новой оперы.

– Но это еще не основание для того, чтобы вы держали ее за руку, – ответила маркграфиня, оглядывая Консуэло с головы до ног. – Ступайте, сударыня, и садитесь у клавесина, я рада вас видеть, вы нам споете, когда все общество будет в сборе. Маэстро Порпора, приветствую вас! Прошу меня извинить, если я не займусь вами: я только сейчас заметила, что в моем туалете кое-чего не хватает. Дочь моя, побеседуйте немного с маэстро Порпорой; это человек большого таланта, он пользуется моим уважением.

Проговорив это хриплым, слово у солдата, голосом, толстая маркграфиня тяжеловесно повернулась и удалилась в свои покои.

Не успела она выйти, как принцесса, ее дочь, подошла к Консуэло и снова с деликатной, трогательной приветливостью взяла ее за руку, как бы желая показать, что не одобряет грубости своей матери. Затем она стала беседовать с Консуэло и Порпорой, мило и просто выказывая им свое внимание. Консуэло тем более оценила это ласковое обращение, что при появлении некоторых лиц заметила в манерах принцессы холодность и сдержанность, одновременно скромную и гордую, от которой она, очевидно, отрешилась исключительно ради маэстро и его ученицы.

Когда почти все уже были в сборе, вошел обедавший в гостях парадно одетый граф Годиц; он, словно посторонний, приблизился к своей благородной супруге, осведомился о ее здоровье и поцеловал у нее руку. Маркграфиня имела слабость считать себя особой нежного сложения. Она полулежала на кушетке, поминутно нюхая флакон с солями, и принимала гостей с видом, который казался ей томным, но, в сущности, был только пренебрежительным; короче говоря, она выглядела так смешно, что Консуэло, сначала раздраженная и возмущенная ее грубостью, в конце концов стала находить ее крайне забавной и собиралась вдоволь потешиться над ней дома, описывая ее своему другу Беппо.

Принцесса подошла к клавесину и при каждом удобном случае, когда мать не глядела на нее, обращалась к Консуэло то с какими-нибудь словами, то с улыбкой. Это позволило Консуэло уловить сценку, раскрывшую ей тайну сокровенных семейных отношений. Граф Годиц подошел к падчерице, взял ее руку, поднес к губам и продержал так несколько секунд, сопровождая этот жест весьма выразительным взглядом. Принцесса отдернула руку, сказав несколько холодных, учтивых слов. Граф пропустил их мимо ушей, но не отводил глаз от падчерицы.

– Ну что, мой прекрасный ангел, – проговорил он, – все так же грустна, так же сурова, так же закутана до самого подбородка? Можно подумать, что вы собираетесь стать монахиней!

– Очень возможно, что тем я и кончу, – вполголоса ответила принцесса. – Светское общество поступило со мной так, что не внушило мне большого влечения к его утехам.

– Общество обожало бы вас, было бы у ваших ног, если бы вы не стремились своей суровостью держать его на расстоянии. Что же касается монастыря – неужели в ваши годы и с вашей красотой вы могли бы вынести его ужасы?

– В годы, когда я была веселее и красивее, чем ныне, – ответила она, – я вынесла ужас еще более сурового заключения, разве вы забыли? Однако, граф, прекратите разговор со мной: матушка смотрит на нас.

Граф немедленно, словно его толкнули, отошел от падчерицы, приблизился к Консуэло и с важностью поклонился ей. Потом, сказав ей несколько общих слов о музыке, он открыл ноты, положенные Порпорой на клавесин, и, словно в поисках чего-то, что требовало особого объяснения, нагнулся над пюпитром и тихо проговорил:

– Вчера утром я видел дезертира, и жена его передала мне вашу записку. Я прошу прекрасную Консуэло забыть некую встречу, а взамен ее молчания я забуду некоего Иосифа, только что замеченного мной в передней.

– Некий Иосиф – талантливый артист, и ему недолго еще оставаться в передней, – ответила Консуэло. Обнаружив ревность маркграфини и супружескую покорность графа, она совершенно успокоилась относительно последствий своего приключения в Пассау. – Иосиф – мой брат, – продолжала она, – мой товарищ, мой друг. Мне нечего краснеть за свои чувства к нему и нечего скрывать. Единственное, о чем я могу просить ваше сиятельство, – это о некотором снисхождении к моему голосу и о небольшом покровительстве Иосифу в будущих его дебютах на музыкальном поприще.

– Моя поддержка Иосифу обеспечена, а вашим чудесным голосом вы уже привели меня в восторг. Но я льщу себя надеждой, что некая шутка с моей стороны не была принята вами всерьез.

– Я никогда не была настолько самоуверенна, господин граф, к тому же я знаю, что женщине не следует хвалиться, когда она становится предметом подобной шутки.

– Оставим это, синьора, – сказал граф; вдовствующая маркграфиня не спускала с него глаз, и ему не терпелось переменить собеседницу, чтобы не возбудить подозрений супруги. – Надеюсь, что знаменитая Консуэло сумеет простить веселую шутку, допущенную мною в путешествии, а в будущем она может рассчитывать на уважение и преданность графа Годица.

Он положил ноты обратно на клавесин и направился, раболепно улыбаясь, навстречу лицу, о котором доложили с большой торжественностью. То был маленький человечек, которого можно было принять за переодетую женщину, до того он был нарумянен, завит, разодет, нежен, мил и надушен. Это о нем Мария-Терезия говорила, что хотела бы оправить его в перстень; о нем же она сказала, что сделала из него дипломата, не имея возможности сделать что-либо лучшее. То был всесильный первый министр Австрии, любимец и даже, как уверяли, возлюбленный императрицы, – словом, не кто иной, как знаменитый Кауниц{53}, государственный муж, державший в своей белой руке, украшенной многоцветными перстнями, все хитросплетения европейской политики.

Он, казалось, с серьезным видом выслушивал так называемых серьезных людей, подходивших к нему потолковать о серьезных делах. Но вдруг он прервал свою речь на полуслове.

– Кто это там у клавесина? – спросил он графа Годица. – Не та ли это девочка, о которой мне говорили, любимица Порпоры? Бедняга Порпора! Мне бы хотелось что-нибудь сделать для него, но он так требователен, так взбалмошен, что все артисты или боятся, или ненавидят его. Когда заговоришь о нем, то словно показываешь голову Медузы{54}. Одному он заявляет, что тот поет фальшиво, другому – что его произведения никуда не годятся, третьему – что успехом он пользуется только благодаря интригам. И он еще хочет, чтобы после таких слов, уместных в устах Гурона{55}, его слушали и отдавали справедливость его таланту! Черт возьми! Не в лесной же глуши мы живем! Откровенность больше не в моде и правдой ничего не добьешься. А девочка эта недурна, мне нравятся такие лица. Она совсем юная, не правда ли? Говорят, она пользовалась большим успехом в Венеции. Пусть Порпора приведет ее завтра ко мне.

– Он хочет, чтоб ее услышала императрица, – сказала принцесса, – вы можете устроить это, и я надеюсь, не откажете ему в такой милости. Я тоже прошу вас об этом.

– Устроить, чтобы ее услышала императрица, – да нет ничего легче, и достаточно желания вашего высочества, чтобы я поспешил исполнить его. Но в театре есть некто более могущественный, чем императрица. Это госпожа Тези! И если бы даже императрица взяла эту девушку под свое покровительство, я сомневаюсь, чтобы ангажемент был подписан без верховного одобрения Тези.

– Говорят, вы ужасно балуете этих дам, господин граф, и не будь вы столь снисходительны, они не пользовались бы такой властью.

– Что поделаешь, принцесса! Каждый – хозяин в своем доме. Ее величество прекрасно понимает, что вмешайся она в дела оперы со своими королевскими указами, там все пошло бы вкривь и вкось. А ее величество желает, чтобы опера была хороша и доставляла всем удовольствие. Но возможно ли это, если у примадонны в день дебюта объявится насморк, а тенор, вместо того чтобы в сцене примирения броситься в объятия баса, даст ему пощечину! Довольно с нас и того, что мы ублажаем господина Кафариэлло. Мы счастливы с тех пор, как госпожа Тези и госпожа Гольцбауэр{56} ладят между собой. Если же нам бросят на театральные подмостки яблоко раздора, это снова смешает все наши карты.

– Но третий женский голос совершенно необходим, – заметил венецианский посланник, горячо покровительствовавший Порпоре и его ученице, – и вот появляется дива…

– Если она дива, тем хуже для нее. Она возбудит зависть госпожи Тези, которая тоже дива и желает быть единственной. Приведет она в бешенство и госпожу Гольцбауэр, также желающую быть дивой…

– Ну, ей-то далеко до этого, – вставил посланник.

– Но она очень хорошего происхождения. Эта особа из знатной семьи, – лукаво заметил господин Кауниц.

– Но она не в состоянии исполнять сразу две роли, и ей волей-неволей придется уступить кому-либо партию меццо-сопрано.

– У нас есть некая Корилла, предлагающая свои услуги, красивейшая женщина в мире.

– Ваше сиятельство уже видели ее?

– В первый же день ее приезда. Но я ее не слышал: она была больна.

– Вы сейчас услышите ученицу Порпоры и, не задумываясь, отдадите ей предпочтение.

– Очень возможно. И признаюсь даже, что ее лицо, менее красивое, чем у той, мне кажется более приятным. У нее очень кроткий и скромный вид. Но мое предпочтение ничего не даст бедняжке! Надо, чтобы она понравилась госпоже Тези, не раздражая в то же время госпожу Гольцбауэр, а до сих пор, несмотря на нежнейшую дружбу этих двух дам, все, что одобряла одна, энергично отвергала другая.

– Да, тяжелый случай! Трудная задача! – не без лукавства проговорила принцесса, видя, какое значение придают два государственных мужа закулисным интригам. – Наша милая протеже оказывается соперницей госпожи Кориллы. Бьюсь об заклад, что перевесит та чаша весов, на которую положит свою шпагу господин Кафариэлло.

Когда Консуэло спела, все в один голос заявили, что со времен госпожи Гассе не слыхали ничего подобного, а господин фон Кауниц, подойдя к ней, торжественно произнес:

– Сударыня, вы поете лучше госпожи Тези. Но да будет это сказано вам здесь всеми нами по секрету, ибо если подобное мнение выйдет за пределы этого дома, вы пропали, и в этом сезоне вам не дебютировать в Вене. Будьте же осторожны, очень осторожны, – прибавил он, понижая голос и усаживаясь подле нее. – Вам придется преодолеть большие препятствия, и победить вы сможете, только проявив большую ловкость.

Тут великий Кауниц, входя во все подробности театральных интриг и раскрывая перед Консуэло все мелкие страстишки труппы, прочитал ей целый трактат о дипломатической науке в применении к закулисному миру.

Консуэло слушала его, широко раскрыв глаза от удивления, и так как в течение своей речи он раз двадцать повторил «моя последняя опера», «опера, поставленная мной месяц тому назад», то она решила, что ослышалась, когда о нем докладывали, и лицо, столь глубоко посвященное в тайны театрального мира, могло быть только директором оперного театра или модным композитором. Поэтому она отбросила всякое смятение и стала говорить с ним, как с человеком своей профессии. Непринужденность придавала ей еще больше простоты и живости, чем дозволило бы почтение, подобающее при разговоре с особой всесильного первого министра. Господин фон Кауниц нашел ее очаровательной. В течение целого часа он занимался исключительно ею. Маркграфиня пришла в крайнее негодование от подобного нарушения приличий. Она ненавидела вольность больших дворов, привыкнув к церемонной торжественности малых. Но разыгрывать из себя маркграфиню она уже не могла, ибо перестала быть маркграфиней. Она пользовалась снисхождением и даже благосклонностью императрицы, так как отреклась от лютеранского вероисповедания и перешла в католичество. За такой лицемерный поступок при австрийском дворе готовы были простить любой неравный брак, даже любое преступление. В этом отношении Мария-Терезия следовала примеру своих родителей и принимала всех, кто, желая избежать преследований и глумлений в протестантской Германии, искал прибежища в лоне римско-католической церкви. Но, будучи и принцессой и католичкой, маркграфиня ничего не значила в Вене, а господин фон Кауниц был там всесилен.

На страницу:
19 из 37