
Замок Эскаль-Вигор
– Она слегка нездорова, это пустяки. Пройдёт. Не беспокойся.
Часто бедная женщина ходила взад и вперёд по дому, как потерявшая рассудок, хлопая дверьми, громко переставляя мебель, точно желая разбить что-нибудь, крикнуть о своём нестерпимом страдании, но если она в такую минуту встречала Кельмарка, то утихала от одного его взгляда.
Однажды, когда Ландрильон особенно взволновал её, угрожая ей не пощадить Кельмарка, если она не отдастся ему, она скрыла ещё раз эту ужасную муку, и теряя голову, ворвалась неожиданно в мастерскую, где граф находился с своим учеником. Это было сильнее её. Она не могла удержать себя, чтобы не бросить на юного крестьянина оскорбительного взгляда. Оба друга приготовлялись читать. Никто из троих не сказал ни слова. Но никогда безмолвие не было столь угрожающим. Она сейчас же вышла встревоженная последствиями этого вмешательства.
– Бландина, вы забываете наши условия: сказал ей Кельмарк, в первый же раз, как очутился с нею вдвоём.
– Простите меня, Анри, я больше не могла. Я слишком понадеялась на свои силы. Вы любите только его. Всё остальное на свете перестало существовать для вас. Вы почти не дарите мне ни одного взгляда, ни одного слова…
– Да, хорошо, отвечал он решительно, с некоторою торжественностью, но с храбростью стоика, который противопоставляет кулак пламени костра, – да, я люблю его больше всего на свете. Вне его я не вижу для себя спасения…
– Полюби другую женщину; да, если я тебе надоела, возьми эту, Клодину, которая жаждет тебя всем существом, но…
– Если я клянусь тебе, что с меня довольно этого мальчика…
– О, это невозможно!
– Я не люблю и не полюблю никого так сильно, как его!
Кельмарк знал, что наносил ужасный удар своей подруге, но он сам был выведен из терпения; оружие, которым он наносил ей удар, он обращал в свою собственную рану; надо было верить ему, что он испытывал ужасные пытки, точно находился в положении приговорённого к смерти, жаждал разделить его участь.
– Ах, – снова заговорил он, – ты хочешь разлучить меня с этим ребёнком! Тем хуже для тебя! Ты увидишь, как я расстанусь с ним. И для начала вот мой ответ на твои мольбы. Отныне, Гидон больше не покинет меня. Он переселится в замок.
– Берегитесь… Я так страдаю, что я могу нанести вам бессознательный вред. Бывают минуты, когда я чувствую, что теряю рассудок и не отвечаю за себя!
– А я! – отвечал граф. – Я теряю терпение. Ты сама захотела, ты сама заставила меня идти до крайности. Я избегал тебя, я замыкался один с своим страданием; чтобы не оскорблять тебя, я скрывал мою муку, мою тайну. Несчастная Бландина, я сдерживал тебя, уверенный, что ты сама не сможешь понимать меня и оттолкнёшь меня… Ты хотела знать, ты узнаешь всё. Будь покойна, я ничего от тебя не скрою. Видишь, даже я не прощу тебя больше уезжать. Отныне, довольно скрытничать. Твоя ревность не обманула тебя: я люблю маленького Гидона настоящею глубокою любовью… Я обожаю его.
Она испустила ужасный крик. Возлюбленная и христианка одинаково были затронуты в её душе.
– О, Анри, помилосердствуй! ты лжёшь, ты не мог так опозорить себя!..
– Опозорить себя! Напротив, я горжусь этим.
Между ними происходили всё чаще и чаще бурные сцены. Бландина уступала, покорялась, разрываясь между бесконечным ужасом и состраданием, которые, соединившись, принимали одну из самых мучительных форм любви.
Теперь Гидон ночевал в замке. Бландина избегала его, но иногда она показывалась на глаза Кельмарку, и выражение её лица было таково, что граф при виде её набрасывался на неё с упрёком:
– Берегитесь, Бландина! – говорил он ей, – вы затеяли опасную игру. Не чувствуя любви, я питал к вам нечто вроде культа, основанного на глубокой благодарности. Я уважал вас, как не уважал никого из женщин после бабушки.
Но я, в конце концов, возненавижу вас. Считая вас постоянным препятствием для моих желаний, я готов относиться к вам, как к палачу, который стремится лишать меня сна и пищи! Ах, вы исполняете этим хорошую и милостивую обязанность, святая, честная ангельская женщина!
С твоим выражением немого укора, с твоим видом Богоматери, ты можешь хвастаться, если я сойду с ума и умру, что ты была главной угасительницей моего духа…
Вот около года ты шпионишь за мной, раздражаешь меня, мучаешь и сжигаешь моё сердце на медленном огне под предлогом, что любишь меня.
– Зачем вы соблазнили меня? – спросила она его.
– Соблазнил тебя? Ты не была тогда девушкой! – со злобой ответил он.
– Фи, сударь! Говоря так со мной, вы поступаете ещё грубее, чем бедняк, злоупотребивший моею чистотою. Вы виновны более его, так как вы владели мною без наслаждения и доброты!
– О, зачем?
– Я хотел перемениться, победить себя, покорить мои закоренелые отвратительные чувства… ты единственная женщина, которой я владел; единственная, которая возбуждала моё тело.
VIIПосле таких сцен Кельмарк часто сердился сам на себя. «Никто никогда не будет любить меня, как эта женщина!» – думал он. Он вспоминал их прежнюю близость в доме бабушки. Всегда он был для неё оракулом, богом. Она защищала его перед бабушкой, скрывала его проказы, доставала ему денег, когда он нуждался в них. Где найти подобную верность и преданность? Разве она и теперь не страдала от его страсти к юному Говартцу?
Затем, точно происходил переворот в его добрых намерениях. Из-за одного слова, интонации голоса, взгляда, если он подмечал суровость или удивлёние на лице Бландины, он начинал снова сомневаться в ней, даже ненавидеть её, усматривая в её преданности только мучительное и нездоровое любопытство, только утончённость мести и презрения. Она изловчалась как он воображал, смущать его, мучить своим отречением. Этот ангел представлялся ему только мучительницею.
При первом же случае, несчастный обрушивался на неё в всё более и более ужасных ругательствах.
В этот период красота Бландины отражала сверхчеловеческий мученический оттенок её чувств; эта красота граничила с величием смерти. Но отдых, успокоение не столь абсолютные, как отдых могилы, внедрялись в её сердце.
Измученная Ландрильоном, она, в конце концов, отдалась ему. Она пожертвовала своим бедным телом, чтобы спасти душу того, которого она считала богохульником и преступником; как христианка, она разумеется, молилась за него, чтобы он избегнул осуждений, рвалась всем своим сердцем к неблагодарному в ту самую минуту, когда она приносила себя в жертву в объятиях ужасного «сердцееда». Жертва возобновлялась после каждого требования негодяя. Но Бландина вздохнула спокойно. Ландрильон ничего не мог предпринять против репутации графа. Она рассчитывала также на чудо. Кельмарк должен был одуматься. Небо исполнит мольбу святой.
Проходили недели. «Уже давно мы наслаждаемся, детка, – говорил ей Ландрильон, – но этого не достаточно; надо подумать о серьёзных делах. Для начала, мы должны повенчаться».
– Ах, разве это необходимо? – сказала она с намеренным смехом.
– Что за вопрос! Разве это необходимо? Ты моя возлюбленная и отказываешься стать моей женой?
– Зачем, если ты овладел мною.
– Как зачем? я хочу быть твоим мужем. На что ты ещё надеется, оставаясь здесь?
– Ни на что!
– Тогда что! уедем. Довольно наживаться, пора соединить наши небольшие сбережения, отправиться к нотариусу, затем к священнику. И прощайте, граф де Кельмарк.
– Никогда! – сказала она с какою-то жестокостью, думая о тех двух, устремив глаза далеко, от своего собеседника.
– Ах, что с тобою? А наше условие, что будет с ним? Я хочу стать твоим законным мужем. У тебя есть деньги. Мне они нужны. Или ты предпочитаешь, чтобы я открыл Балтусу Бомбергу и Клодине Говартц тайны Эскаль-Вигора?
– Ты не сделаешь этого, Ландрильон.
– Это мы увидим!
– Подожди, – сказала она, – я дам тебе денег; я отдам тебе всё, что у меня есть, но оставь меня жить здесь и ищи себе другую жену.
– Неужели ты ещё любишь этого негодяя? – спросил шутник. – Тем хуже. Тебе надо решиться покинуть его и стать г-жей Ландрильон. – Довольно глупостей. Даю тебе два месяца на размышления…
Покинуть Эскаль-Вигор! Не видеть больше Кельмарка.
Судьба захотела к тому же, чтобы Анри де Кельмарк встретил несчастную и, раздражённый её расстроенным лицом, снова обрушился на неё:
– Опять у тебя похоронное лицо! Согласен, я самый чудовищный из всех людей! Но тогда, Бландина, сама ты разве не чудовище, если привязана к такому существу, как я?
– Кто знает, – продолжал несчастный с язвительною мольбою, – не моя ли исключительность, не моя ли мнимая аномалия захватывает твою фантазию! Кто поручится, что в твоей преданности нет доли природной испорченности, как говорят учёные; немного той мучительной страсти, которую они называли этим красивым именем мазогнизма! В таком случае, твоё красивое самоотречение представляется для иных только безумием и болезнью, для других преступлением и позором? О, добродетель! О, здоровье! где вы?
Никогда он не говорил с ней с таким доверием.
– Увы! – шептала она, – подумать, что это я привожу его в такое отчаяние! Я не знаю просто, что ещё сделать для него; я, чтобы добиться его покоя, согласилась на такую жизнь, мой создатель!
– Анри, мой Анри, – умоляла она его, – замолчи ради Бога, замолчи! Скажи, чего ты хочешь от меня?
Я только твоя слуга, твоя раба. В чём ты можешь меня упрекнуть?
– В твоём презрении, недовольствии, твоём виде святой мученицы, – покинь меня. Расстанься с зачумлённым человеком. Я не хочу больше твоего упорного сострадания… Ты – мои угрызения совести, мой живой упрёк! Что бы ты ни делала, ты кажешься мне зеркалом, в котором я вижу себя привязанным постоянно к позорному столбу, под красным пламенем палача.
И он так сильно схватил её за руки, что сделал ей смертельно больно; он крикнул ей в лицо:
– О нормальная, образцовая женщина, я ненавижу тебя, понимаешь ли, ненавижу! Уходи, с меня всего этого довольно. Всякая крайность лучше этого ада. Избавь меня, Иуда. Возмути наших добродетельных соседей и целый остров. Беги, к пастору. Расскажи им, кто я такой! Ах, мне всё равно…
Эта постоянная ложь, эта вечная скрытность душит меня и тяготит над моей душой. Я предпочитаю всё этой пытке. Если ты будешь молчать, то я, я заговорю!
Я им всё расскажу!.. Ах, я казался тебе недостойным; но ты, Бландина, в таком случае, не достойнее меня, если ты привязана к человеку, которого ты презираешь; подумай, что этот отверженный человек тебя кормил, содержал, и ты терпела долго его пороки, потому что он широко платил тебе!..
– Анри, дорогой мой! Ты веришь, действительно, этому. О, как бы ты рассердился, в какой ужас ты бы пришёл, если б узнал всю правду!
Ах, да, он был очень не прав. Несправедливость, жертвою которой он считал себя, делала его безумным и ослеплённым, жестоким, как сама судьба.
Он причислял к толпе, к недоброжелательной и похожей на себя массе, эту чудесную женщину, эту великодушную, иногда неловкую или бессильную возлюбленную, которая надеялась слишком на свои, хотя и героические, силы, которая была доведена до крайности, но черпала в своей любви новую силу поклоняться всё более и более, божеству, исключавшему её из его неба.
– Да, я так и думаю, действительно! – настаивал несчастный, заблуждавшийся человек.
Ты бережёшь меня, заботишься обо мне, потому ты здесь хозяйка замка, потому что ты считаешь себя необходимой для этого блудного сына, этого мота, который никогда не сумел ничего сохранить. Ты представляешь себе, что я не могу избавиться от тебя. Ты воображаешь!
Убирайся. Предоставь мне разориться телом, состоянием и жизнью. Ты достаточно богата.
Избавь меня от твоего присутствия!.. Я даже дам тебе ещё денег! Но ради Бога, удались поскорее! Что-то непоправимое произошло между нами… Отныне мы внушаем друг другу взаимный ужас.
– О, мой Анри! – рыдала бедная женщина…
Она хотела говорить, но она могла бы смутить, уничтожить его, и она удалилась; чтобы не чувствовать искушения высказать ему всю правду.
VIIIОставшись один, Кельмарк в первый раз вздумал просмотреть книги счетов, самому вникнуть в положение своих денежных дел. Он предоставил всё Бландине. Она заведовала его деньгами.
Он знал, где она прятала бумаги, относившиеся к его бухгалтерии. Ключа не было однако в ящике. Без всякого колебания он сломал замок. И вот он начал разглядывать бумаги, просматривать колонки цифр, нотариальные акты… Прежде чем он дошёл до конца поверки, он ясно понял, что он был уже разорён. Эскаль-Вигор являлся почти единственною, ещё незаложенною собственностью.
Но в таком случае, откуда же появляются деньги, благодаря которым поддерживаются его фантазии, затеи, его королевский образ жизни? Какой благородный банкир снабжал его значительными суммами без всякой гарантии, без малейшего шанса, что ему отдадут когда-нибудь?
Вдруг он понял.
Бландина! Бландина, с которой он обращался так грубо. Роли переменились. Это он оказался на содержании! Вместо того, чтобы успокоить его, в том состоянии души, в каком он находился, это открытие только раздражило его.
В том состоянии души, в котором он находился, ничто не могло уравновесить несправедливости, на которую он жаловался.
Он набросился на молодую женщину.
– Чем дальше, тем лучше, – говорил он.
Я знаю всё. Ты покупаешь меня, ты содержишь меня; у меня нет ни гроша. Эскаль-Вигор должен перейти к тебе. Едва ли он даже представляет из себя ту сумму, которую ты мне подарила. Но, дорогая моя, вы дурно рассчитали, надеясь таким образом привязать меня к вам, сделать меня своей собственностью. Нет, нет, я не продажный. Я уеду отсюда. Я оставлю вам замок. Я ничего не хочу от вас…
Затем, – снова заговорил он, ужасно насмехаясь над нею, точно искажая свою душу, – после всего того, что я тебе сказал, ты могла бы жалко осудить меня! Ах! ах! ах!
Наше взаимное положение ещё хуже, чем я предполагал… Ты ещё не получила отвращения. Но, дурочка, с такими деньгами, которые тебе оставила бабушка, ты могла бы найти хорошего мужа, настоящего самца. Послушай, я даже думаю, что ты не должна была бы искать далеко… Вот Ландрильон…
Несчастный Кельмарк!
В своём желании возмутиться и оскорбиться, он причинял Бландине самую ужасную обиду. Ах, несчастный! Он даже не подозревал о самой большой жертве, которую она ему принесла! Лишение состояния не имело ничего сходного с этой другой жертвой! Какой демон вложил в проклинавшие уста графа последнее имя, которое он только что произнёс.
Кельмарк не должен был никогда узнать, до какой степени он был ужасен в этот момент, но едва только имя Ландрильона слетело с его уст, как какая-то слабость охватила его, так как бледное лицо Бландины, её умоляющие глаза объяснили ему отчасти, какой удар он нанёс ей.
Он подхватил её, лишавшуюся чувств.
– Дорогая моя, это не я говорил. Прости меня. Это какое-то мучительное прошлое, позорная тайна, мои чрезмерные чувства мстят за себя.
И чтобы вымолить её прощение, он произнёс большую исповедь, или вернее нарисовал целую картину своей внутренней жизни.
Вспоминая мрачные состояния своей души он становился жестоким и властным, как ещё незадолго до этого, затем снова начинал ласкать её, и его насмешливая экзальтация сливалась временами с каким-то безумием.
– Ах, Бландина! Бландина! Сколько я страдал, как я страдаю сейчас, никто никогда не узнает, если не пройдёт через такие же муки!
Бедная моя, ты думала, что я сержусь на тебя, и что мне нравилось делать тебе больно…
Послушай, будь благоразумна. Представь себе кого-нибудь, привязанного к костру и сжигаемого на медленном огне; и ты упрекаешь его за то ужасное зрелище, которое он доставляет своей пыткою чувствительным душам! Ах, это зрелище невольно представилось тебе!
Эту страдающую жертву, этого терпеливого мученика, всё существо которого является постоянною пыткою, страшною болью, этого заживо сжигаемого, ты называешь с упрёком своим палачом.
Отныне, моя сестра, не делай больше недовольного лица, не показывай твоего добродетельного осуждения.
Ах, с меня довольно! Если я причинил невольное зло тебе, лучшей из всех женщин, я спрашиваю себя, почему я скрывал бы от тебя чувства толпы. Далеко от того, чтобы унижать себя, я возвышаюсь…
Неужели ты будешь осуждать меня, проклинать, как другие? Как тебе угодно. Я даже предоставляю тебе право простить меня. Я не больной, не преступник. Я ощущаю своё сердце более широким и возвышенным, чем самые хвалёные апостолы. Не выказывай себя фарисейкой по отношению ко мне, о, моя безупречная Бландина!
В особенности, не правда ли, не надо больше надоедливых бесчестных слов в разговорах о нашей любви, о наших возможных единственных чувствах?
Эти слова, мой ангел, заставят тебя потерять сразу всё то, что ты приобрела за твою жизнь, полную доброты и сочувствия. Довольно этой преданности, которая жжёт, как раскалённое железо… Довольно прижиганий!
– Анри, – рыдала бедная женщина, – не будем вспоминать прошлого; разорви мне сердце, но не говори так со мною… Довольно. Я далека от того, чтобы порицать тебя, я делаю ещё больше, чем извиняю тебя, я одобряю. Этого ли ты хочешь от меня? Я хочу быть проклятой вместе с тобою!
Он почти не слушал её, так как сердце его было переполнено и словно выливалось наружу.
Она, словно переродившись, нежно усадила его в кресло; она ласково обняла его за шею, и прижавшись своей щекой к его щеке плакала вместе с ним. Она соглашалась, что отчаяние Кельмарка имело перевес над её страданием и она хотела показать ему только материнскую ласку.
– Скажи мне, Бландина, – продолжал он, – кому мне случалось наносить зло? тебе? Но это было бессознательно; я вовсе не такой человек, о котором ты мечтала, или, по крайней мере, такой, какого ты могла бы себе желать. Я не могу ничего поделать. Я первый страдаю от твоего отчаяния. Ты плачешь от моих слов; ты права, Бландина, если ты льёшь эти слёзы от зрелища моего отчаяния от моих долгих Страстей… Твоё сочувствие делает мне честь и облегчает мою душу. Но если ты плачешь от стыда за меня, дорогая, если ты осуждаешь меня, отталкиваешь, если ты разделяешь предрассудок этого западного и протестантского света… тогда, покинь меня, утри слёзы, меня не трогает твоё стыдливое участие.
Да, с нынешнего дня, Бландина, я не буду пользоваться людским уважением и трусливой чистотой.
Настанет время, когда я заявлю о моей правоте в лицо всему миру.
Пора. Моё адское состояние души длилось достаточно. Оно началось с минуты моей возмужалости. В коллеже мои товарищи нарушили всю живость и самую нежную меланхолию моих чувств. Во время купанья зябкая нагота моих товарищей вызывала во мне сильный экстаз. Срисовывая античные произведения, я наслаждался благородными мужскими академиями; по призванию язычник, я не понимал добродетели, без того чтобы не облечь её в гармонические формы какого-нибудь атлета, юного героя или юного бога, и я страдал, сливая мечты и стремления моей души в гимн мужскому телу. В то же время я находил петухов и фазанов более красивыми, чем их самки, тигров и львов чудеснее тигриц и львиц! Но я молчал и скрывал мои симпатии. Я пытался даже обманывать свои взгляды и чувства; я призывал душу и тело к презрению и, отрицанию их склонностей. Таким образом, в пансионе, я питал безнадёжную любовь к Вилльяму Перси, юному английскому лорду, тому самому, который меня чуть не утопил, и я никогда не смел выразить ему хотя бы братским расположением ту горячность, которую чувствовал к нему.
По выходе из Баденбергского замка, когда я тебя встретил, Бландина, я подумал, ощущая любовь к тебе, что становлюсь таким, как все. Но к несчастью для нас обоих, эта встреча была только случайной в моей половой жизни. Несмотря на честные и героические успехи, титаническую сосредоточенность страсти на лучшей и самой привлекательной из женщин, мои телесные влечения вскоре отвернулись от тебя и тебя Бландина, я любил отныне одной душой! В то время, остатки христианских сомнений, или скорее библейских, внушали мне ужас к самому себе. Я был противен самому себе, я чувствовал себя, действительно, проклятым, одержимым, предназначенным для огня Содома!
Затем несправедливость, беззаконие моей судьбы примирили меня невольно с самим собою. Я начал считаться только с собственною совестью и моим внутренним сознанием. Сильный моей абсолютной правдивостью, я отстранялся от влюбчивых стремлений большинства людей. Чтение окончательно подтвердило мою правоту и законность моих наклонностей. Художники, мудрецы, герои, короли, папы, даже боги оправдывали и как бы возбуждали собственным примером культ мужской красоты. Во время моих колебаний и угрызений совести, чтобы погрузиться снова в мою веру и чувственную религию, я перечитывал пламенные сонеты Шекспира к Вилльяму Херберту, графу де Пемброку, сонеты не менее страстные Микель-Анжело к рыцарю Томмазо ди Кавальери; я набирался сил, вспоминая отрывки из сочинений Монтеня, Теннисона, Вагнера, Уитмана; я представлял себе молодых юношей на банкете Платона, возлюбленных Фивского божественного отряда, Афила и Патрокла, Дамона и Пифия, Адриана и Антиноя, Харитона и Меланина, Диоклеса, Клеомаха, я разделял все эти благородные страсти античной жизни и эпохи Возрождения, о которых нам грубо говорят в коллеже, умалчивая о чудесном эротизме, как вдохновителе абсолютного искусства эпических движений и высшей гражданской добродетели.
Между тем моя внешняя жизнь продолжала течь в каком-то противоречии, постоянной скрытности. Я достиг, ценою нечестивой дисциплины, умения лгать. Но моя прямая и честная натура не переставала восставать против этой клеветы. Представь себе, мой несчастный друг, этот ужасный антагонизм между моим открытым и экспансивным характером, и неестественною маскою, скрывавшей мои влечения и способности! Ах, теперь я могу тебе признаться, что не раз моё равнодушие к женщинам грозило превратиться в настоящую ненависть. И ты сама, Бландина, ты присуждена была возбуждать меня против всего твоего пола, ты, лучшая из женщин! В тот день, когда ты надеялась разлучить меня с Гидоном Говартцем, я почувствовал, что моё почти сыновнее поклонение тебе превращается в настоящее отвращение. В этих условиях ты поймёшь, что я, изгнанный и одинокий, предположительно проклятый, часто думал, что теряю рассудок!
Сколько раз я катился вниз к моим уклонениям, я говорил себе, что если меня считают чудовищем, если я потерян, отвергнут обществом, я могу насладиться моим позором.
Помнишь ли ребёнка, которого ты однажды вырвала из моих рук? Безумец, я нанёс тебе удар ножом, а между тем ты не поняла моей скрытой мысли! В другой раз, когда мы ещё жили в городе, я встретил юного бродяжку из порта, оборванца, подобно маленьким жителям Кларвача. Возбуждённый ужасною порочностью, я увёл его в сторону; мальчик улыбался во весь рот, он не ощущал страха, хотя в тот момент я должен был иметь лицо человека, пострадавшего от апоплексического удара. Но я вдруг вспомнил моё детство! бабушку, тебя, Бландина, моего ангела! Нет, нет. Я поставил на ноги мальчика и убежал. С тех пор я отклонял эти мрачные видения, взлелеянные католическою верою. Нет, не надо нарушать невинности или, по крайней мере, избегать слабости, думал я. Дыши только тем ароматом, который распространяется вокруг тебя! Не злоупотребляй ребёнком, который ещё ничего не сознаёт или ещё будет мужчиною!
Через некоторое время умерла моя бабушка. Я решил отправиться на поиски существа, которого я мог бы полюбить, согласно моей натуре, вот почему я уехал на этот остров; я имел предчувствие, что встречу там моего избранника. Стоило только показаться Гидону, как моё сердце целиком устремилось к нему. Я угадал в нём способности к живописи, которую я люблю, гордость и определённые понятия, другую жизнь, чем у толпы слуг. Впрочем, как остаться бесчувственным к немой и нежной мольбе его глаз? Он угадал так же хорошо то, что я его понял. Он первый и единственный, внушал мне жажду жизни. Если наше тело поступило дурно, то самая настоящая духовная любовь была нашей соучастницей. Наши чувства слились с нашими желаниями!..
Бландина, ты понимаешь теперь, как я жил, и почему я могу говорить тебе с такою гордостью, несмотря на твоё величие души!
Ты знала прежде некоторых моих друзей из моего общества, превосходных людей, избранное меньшинство, способное всё простить и всё понять, мыслителей, первовестников умов, которые, казалось, не могли бы удивиться ни на какую, хотя бы самую смелую, выходку. Ты помнишь, как они заискивали передо мной. Ну, а ты помнишь мою внезапную тоску в их дружеской беседе, мои продолжительные дурные настроения, моё внешнее неудовольствие? Какая причина была всему этому? Среди самого оживлённого разговора, во время самой откровенной беседы и симпатии, я спрашивал себя, как отнеслись бы эти самые друзья, если б прочли в душе, если б сомневались в моём равнодушии. При одной этой мысли я внутренне возмущался против этого позора, который они не показывали мне, так как считали себя выше и смелее меня. Самые благородные из них удержались бы от осуждения, но старались бы избегать меня как одержимого проказой. Сколько раз в этом культурном обществе, когда я слышал, как клеймили, с ужасными жестами и кличками, подобных мне любовников, я готов был признаться во всём, заявить о моей солидарности с так называемыми нарушителями и плюнуть в лицо всем этим безупречным честным людям!