
Замок Эскаль-Вигор
Однажды вечером, сидя на скамейке набережной, господствующей над страной, Анри де Кельмарк и Гидон Говартц, обнявшись, вели долгие, бесконечные разговоры, прерываемые столь же красноречивым и страстным, как и их слова, молчанием…
Это происходило в одно из тех времён года, которые способствуют созданию легенд среди цветущего вереска и неба, покрытого блуждающими облаками. Вдали, по направлению к Кларвачу, через тенистый парк, наши друзья созерцали зелени огромный весёлый ковёр, который ещё сильнее сверкал от блестящего солнца. Местами сжигались груды очищенного леса; запах горелого распространялся в сыром воздухе. Было очень тепло, и вечер словно замирал от утомления, нежный ветерок напоминал прерываемое дыхание рабочего или возлюбленного, страдающего от сильного возбуждения.
При виде красноватого облака, фантастической формы, друзья вспомнили легенду об «Огненном пастухе», известную по всему северу. Кельмарк некоторое время хранил молчание; казалось, он был охвачен какою-то глубокою думою, связанною с этими удивительными верованиями. С тех пор, как молодой Говартц узнал его, он никогда не замечал у него такого мучительного, огорчённого вида.
– Вы страдаете, учитель? – спросил он.
– Нет, дорогой мой… пустое неприятное воспоминание… это пройдёт. Может быть, это вследствие чудесного вечера… Не находишь ли ты… Знаешь ли ты настоящую историю об огненном пастухе, о котором ты сейчас только говорил… Я имею основание думать, что её рассказывают неверно… Я угадываю и представляю себе более точно весь рассказ… Я выспрашивал у гулявших крестьян в такие вечера, как настоящий, по этим уголкам вереска, где печаль разлита сильнее, чем где либо, где равнина и горизонт сливают свою тяжёлую меланхолию и свой мрачный сон. Некоторые подробности пейзажа нарушают, – ты должен был бы заметить, когда стерёг овец, – острое, почти роковое знамение. Природа словно страдает от угрызений совести. Облака останавливают и увеличивают свой мрачный полдень над каким-нибудь прудком, предназначенных для наяды, для какого-то театра преступления и убийства…
– Дорогой мой, сколько благих решений погибло в такую пору… Гораздо легче подвергнуть себя опасности, когда думаешь о катастрофах других… Я кончил тем, что стал относиться снисходительно к судьбе приговорённого брата Каина. Его я жалею, а не его жертву… Я нахожу его чудесным, привлекательным, хотя и печальным… Но я рассказываю тебе глупости, выдумки, которые могут пугать по вечерам…
– Нет, нет; продолжайте; вы рассказываете так хорошо и вы вкладываете столько интереса в простые слова; часто ваша речь вызывает у меня слёзы и заставляет меня страдать.
– Пускай. Сейчас время благоприятное для рассказа. И так как нам здесь так хорошо, я должен передать тебе, до какой степени я разделяю страдание пламенного пастуха. С давних пор он сильно захватывает печальный и мрачный оттенок моей души… Я чувствую в душе, как блуждаю вокруг него, среди его серных овец, возле его красного от огня посоха, как кусает меня за ноги его чёрная собака, иногда совсем красная, точно наполовину сохранившаяся головня из вечной печи; собака разделяет судьбу своего хозяина, и половина её тела начинает гореть, когда он принимает снова человеческий облик…
Вот всё то, чему научили меня эти призраки… Давно, очень давно Жерар был пастухом у одной крестьянской четы, старой и скупой, которая одиноко проживала в какой-то глуши Брабанта, наполненной пустырями и степями, как здесь в Кларваче. Никто не знал, откуда он явился. Когда его увидели в первый раз, ему могло быть лет пятнадцать; он бегал почти неодетый; его движения напоминали молодого фавна, и его пришлось учить говорить, точно ребёнка. Совершенно случайно скупые старики окрестили его и, взяв его к себе на службу, принудили пасти овец. Им стоила только его более, чем умеренная пища, но подобрав его, они сделали вид, что совершили доброе дело.
Разумеется, природа-мать берегла этого свободного ребёнка, так как он, созданный неизвестно какими лесными существами, был оттолкнут людьми, и казалось, не старился, а становился всё более и более здоровым и красивым. Это был высокий мальчик, столь покрытый шерстью, что рыжие локоны постоянно падали ему на лоб и на божественные глаза, в которых, казалось, сливались бесконечность и вечность.
Напрасно его обучали религии, он не придавал никакого значения нашим притворствам и нашей узости взглядов. Простая природа оставалась его образцом и советницей. Словом, он следовал только своим инстинктам.
Между тем, у его хозяев, хотя и очень старых, напоследок, родился ребёнок, хрупкий мальчик, которого они назвали Этьеном. Так как родители были очень стары, чтобы заботиться о нём, то Жерар стал воспитывать его, сделав его кормилицею двух своих любимых овец. Мальчик рос, становился толстощёким, розовым, красивым, как херувим. Жерар продолжал отдавать ему лучшее молоко от своих овец, ароматические плоды, яйца от вяхирей и фазанов. Он обожал его, как ни одно человеческое существо не может обожать другого, и его бедное сердце дикаря никогда не могло израсходовать все богатства любви, которые оно заключало в себе. Мальчик щебетал, как птичка, он был столь же белокур, как тот чёрен; и крошка командовал над большим наводящим страх юношей. Старые эгоистичные родители и маньяки предоставили им блуждать и жить вместе.
Эта идиллия продолжалась до того дня, пока родителей Этьена не навестила одна родственница в сопровождении Ванны, маленькой блондинки, ровесницы мальчика, весёлой и пикантной, точно начало свежего морозца, привлекательной, как лесная ягода. Старики с обеих сторон согласились обручить детей, которые сразу понравились друг-другу.
С приезда маленькой Ванны Жерар сильно затосковал из-за того внимания, которое маленький Этьен оказывал своей красивой родственнице. Юноша, как балованный ребёнок, любил Жерара так, как мог бы любить какую-нибудь верную и послушную собаку, приветливого товарища игр, готового исполнять все его капризы. Жерар смотрел на Ванну мрачными глазами убийцы, но блондиночка потешалась над дикарём, и чтобы раздражить его, она, ловкая шалунья, уводила очень часто Этьена, или пряталась, чтобы он находил её далеко от ревнивца.
Жерар, терявший терпение, умолял друга не жениться. Этьен смеялся ему в лицо.
– Ты с ума сошёл, дорогой мой? Это закон природы. Взгляни на животных нашей фермы, взгляни на диких зверей в лесу!..
– Имей сострадание! я не знаю, что я чувствую, но я хочу иметь тебя безраздельно моим… Зачем подражать зверям и поступать так, как они? Разве мы не удовлетворяем друг-друга? Думаешь ли ты, что тебя кто-нибудь будет любить так, как твой Жерар? Откажемся мы с тобой от того, чтобы иметь потомство. Разве и так не достаточно нарождается человеческих существ? Будем жить только для нас обоих. Этьен, умоляю тебя; я хочу тебя, чтобы ты был только моим. Я не знаю, что ты за существо такой ли ты человек как другие; но для меня ты несравненный мальчик… О! зачем она явилась между нами. Нет, я дурно объясняю тебе… Твои удивлённые глаза убивают меня. Послушай, у меня болит всё тело, когда я знаю, что ты находишься возле неё. Сильный жар охватывает меня всего. Ваши соединённые руки нежно проникают в мою грудь и разрывают ногтями моё сердце. О, мой Этьен, я умираю, при мысли, что она поцелует тебя в уста, что она увезёт тебя далеко отсюда и что мне придётся уступить тебя навсегда этой похитительнице моей жизни.
Этьен улыбался, немного всё же, смущённый, старался образумить пастуха:
– Ты с ума сошёл, мои чувства к тебе не изменятся. Посмотри, разве я переменился к тебе? Мы будем дружны, как и прежде. Ты отправишься за нами.
Но бедняк не мог успокоиться.
По мере того, как приближался роковой день, Жерар чахнул, лишался аппетита, оставался недовольным всем, чем восторгался раньше, пренебрегал стадом, и его обращение стало столь необычайным, что его хозяева послали его к священнику. Может быть, кто-нибудь сглазил его! пастухи все немного колдуны и могут подвергнуться сами недоброжелательности им подобных. Правдивый Жерар по простоте поведал о своём горе священнику. При первом же слове, которое услыхал от него святый человек, он заворчал: – Уходи, проклятой человек. Твоё присутствие неприятно мне. Я не знаю что меня удерживает отдать тебя в руки судьи, герцога Брабантского… и сжечь тебя на площади, как это делали с тебе подобными… ты должен сейчас же удалиться. Твоё преступление выключило тебя из общины моих верных прихожан… Никто не в состоянии простить тебя, кроме папы в Риме! Бросься к его ногам… Пока ты согрешил в мыслях. Вот почему я не призываю на твоё проклятое тело огня очистительного костра!
Жерар вернулся к хозяевам, без всякого стыда, но в более сильном отчаянии. Он не стал рассказывать подробно о том, что произошло между слугою Бога и им, но он ограничился заявлением, что отправится в далёкое паломничество с целью искупить страшный грех… В ту же ночь он должен был отправиться в путь, когда все заснут, чтобы не встретить ни любопытных, ни спрашивавших его… Точно высшую милость, он упросил Этьена проводить его до известного места от их хижины. Ванна хотела удержать своего жениха, но тот сжалился над своим другом, и перед перспективой, может быть, вечной разлуки, он вспомнил об их долгой любви в прошлом.
– Брат, что это за такой важный проступок, который изгоняет тебя? – спрашивал несколько раз Этьен, шагая рядом с своим другом. Но тот молчал и только пристально смотрел на него и качал головой.
Они долго шли, с сжатым сердцем, не обмениваясь ни словом; но когда они достигли перекрёстка, где должны были обнять друг друга в последний раз, вдруг Жерар обернулся и показал другу на красное зарево на горизонте, с той стороны, откуда они вышли.
Затем с каким то диким смехом он сказал; – Смотри, это горит дом стариков, и Ванна, твоя Ванна сгорает там!.. Теперь ты мой навсегда!
И он с бешенством обнял юношу, который отстранялся от него.
– Жерар! Ты пугаешь меня! На помощь! Это домовой. Он душит меня.
– Ты мой; я тебе даровал жизнь. Я для тебя больше, чем родная мать, слышишь; больше, чем кто-либо из женщин мог бы стать для тебя!.. Ты спрашивал о тайной причине моего отъезда. Ты узнаешь её. Их священник проклял меня. Я предан вечному огню. Хорошо, пока я брошусь в этот огонь, я выпью всю твою жизнь, я сорву все сладости с твоих уст, я хочу насладиться плодом, который утолит на веки мою жажду в пропасти адского огня!.. Ко мне, ко мне!..
Внезапно разразилась гроза, в то время, как несчастный взывал о мщении к небу.
– Ах, – радовался он, – огонь наказания, будь моим радостным огнём! Природа, сожги меня, пожри меня! Приходить ли ты от Бога, как они думают, или ты послан дьяволом, мне всё равно! Приходи, соедини нас в смерти!.. Разразись, чудная гроза избавления! Мне нечего терять, огненные языки будут свежими и чистыми ручейками для моего тела, подобно пожирающей и приводящей меня в отчаяние любви!.. Разразись!..
И проклятый пастух прижал Этьена к своему сердцу, так сильно, точно желал задушить его, припал своими губами к его устам, и не отвёл их, пока огненный огонь не истребил их обоих…
В этом месте патетической импровизации голос Кельмарка обратился в какой-то шёпот, похожий на хрипение.
– О, моё нежное дитя, – застонал он, падая к ногам юноши, – я безумно люблю тебя, я люблю тебя так же сильно, как Жерар любил Этьена.
– Я тоже люблю вас, дорогой учитель, и изо всех сил, – отвечал Гидон, обнимая его за шею. – Я отдал вам себя всего, вам одному безраздельно… Разве только сейчас вы узнали это? Делайте со мной всё, что хотите!..
– Я хочу только видеть тебя, – вздыхал Кельмарк, – чтобы сливаться с твоей непонятной и девственно гордой красой. Моя любовь зарождается от этой близости.
– А я, мой дорогой учитель, – прошептал юный Говартц, – мне довольно только взглянуть на вас, чтобы угадать вас грустным и страдающим, и моя преданность усиливается от моей тревоги.
– Вымышленная клевета, которую распространял о тебе твой отец, – снова заговорил граф, – возбудила мою симпатию, и презрительная гримаса твоей сестры, её недовольный взгляд, осветили тебя отныне в моих глазах беспрерывным светом! Я не смел заявить об этом, прежде чем я снова не увидел тебя, и я притворялся равнодушным, чтобы обольстить твоих родных и слишком грубых товарищей, которым я в тот же вечер, одним своим приближением мешал мучить тебя, моё дитя, избранник моей всей жизни!..
Молния не ударила в них, но они услыхали глухой крик, рыдание, шорох в кустах, позади них. Два неясных силуэта удалялись во мраке.
– Нас подслушали! – сказал Кельмарк, соскочивший и желавший различить кого-нибудь в темноте.
– Пускай, я весь ваш, – прошептал Гидон, обнимая его и нежно прижимаясь к его груди. – Вы для меня всё, и я не верю в небесный огонь. До тебя никто не сказал мне ни одного доброго слова… Я знал только злобу и грубости… Ты мой учитель и моя любовь. Делай со мной всё, что хочешь… Дай твои уста!..
VЧерез несколько дней после этого эпизода в саду Бландина пришла к Кельмарку, собиравшемуся писать в одиночестве в своей мастерской.
Долгое время она колебалась, пока решилась на тот шаг, который она считала неминуемым, и огромное значение которого она не отрицала.
Однако, хотя она страшно мучилась, она хотела только предостеречь Кельмарка, предупредить его против последствий его чрезмерной любви к этому противному бродяге.
Она отказывалась ещё верить своим собственным ушам о необыкновенном оттенке этой страсти; она старалась видеть в ней только некоторую неумеренность увлечения, в особенности, потому, что знала экзальтированность графа, любознательность, экспансивность, какое-то безумие, которое он вносил во все свои предприятия, в малейшие дела, при своей чрезмерно впечатлительной натуре.
Когда она вошла, её бледность и её расстроенное лицо поразили графа де Кельмарка.
После того, как он попросил её присесть, и осведомился о причине её прихода, она проговорила без всяких ораторских предосторожностей, но с сжатым сердцем, следующее:
– Я сочла своим долгом предупредить вас, граф, что в округе все очень заняты продолжительным пребыванием сына Говартца здесь, в Эскаль-Вигоре. Если б он только бывал в замке, это было бы ещё ничего, но, Анри, я боюсь, что вы, действительно, афишируете себя напрасно с этим маленьким крестьянином перед ему подобными, вне дома…
– Бландина, – сказал Кельмарк, отстраняя свои бумаги, бросая перо и соскакивая с места, возмутившись смелостью этого вмешательства.
– О, простите меня, господин Анри, – отвечала она, – я знаю хорошо, что ваши поступки меня не касаются. Но всё равно, люди так болтливы! Они видят, что этот юноша неразлучно находится с вами, и это заставляет работать их фантазию и их нерасположение…
– Вот ещё о чём я стану беспокоиться! – воскликнул граф, с намеренным смехом. – Что вы думаете, какое мне дело до всего этого? В самом деле, Бландина, вы меня удивляете, обращая внимание на эти вульгарные сплетни… Действительно, вы выказываете слишком много чести этим несчастным завистникам…
– Однако, господин Анри, – продолжала она с немного меньшею уверенностью, я смиренно сознаюсь вам, что считаю удивление деревенских жителей довольно основательным. Откровенно говоря, несмотря на достоинства этого маленького Гидона, он вовсе не подходящее общество для вас… Согласитесь сами! Вы видаетесь только с ним, или вы удаляетесь с этими бродягами, из Кларвача на другой конец острова… Вы никого больше не приглашаете в замок из ваших прежних друзей… Всё это неестественно и даёт пищу всяким сплетням… К тому же, недоброжелательные и мрачные крестьяне могли бы иметь право удивляться…
– Бландина! – прервал её граф, ледяным и высокомерным тоном. – С которых пор вы начинаете контролировать мои поступки, и вмешиваться в мои приёмы гостей?
– О, не сердитесь, господин Анри, – сказала она, охваченная сильным страданием от этого холодного тона и уничтожающего взгляда, – я знаю, что я только ваша бедная служанка, но я вас сильно люблю, – продолжала она в слезах, – я вам так предана. Я не хотела бы раздражать вас пустяками… но ваша репутация, ваше знаменитое имя для меня дороже и священнее, чем моя собственная совесть… Моя сильная любовь к вам внушает мне эти слова. Ах, Анри, если б вы знали.
Рыдания мешали ей продолжать.
– Бландина, – проговорил с большею нежностью граф, сочувствуя её страданию, – что с вами? Повторяю вам, я не понимаю вас… Объяснитесь, наконец…
– Хорошо, граф, деревенские жители не только смеются над вашею странною любовью к этому маленькому пастуху, но некоторые доходят до того, что, считают, как будто вы отстраняете его от его обязанностей по отношению к своим… И чего только не придумывают. Словом, все дурно смотрят на вашу близость с каким-то несчастным маленьким коровником…
– А вы сами, разве вы не стерегли тоже коров? Какая вы стали гордая! – с жестокостью произнёс граф.
– Я горжусь тем, что принадлежу вам, граф, затем графиня…
Бландина колебалась.
– Моя бабушка? – спросил граф.
– Ваша святая бабушка, моя покровительница, воспитала меня до вас, но в особенности, она научила меня любить вас! – Прибавила она с какою-то мукою в голосе, которая потрясла сердце Кельмарка.
– Да, да, я знаю это, моя бедная Бландина, я тоже люблю тебя и я предан тебе!.. Вот почему я очень удивляюсь, что ты заодно с этими завистниками и недоброжелателями… Я ни в чём не могу упрекнуть себя, понимаешь ли. Покровительство, которое оказывала тебе моя бабушка, я теперь переношу на этого юношу. И это ты теперь упрекаешь меня в том добре, которого я желаю этому несчастному и обиженному ребёнку?
Ах, Бландина, я тебя больше не узнаю… Гидон очень привязчивый мальчик, с необыкновенной натурой… Он заинтересовал меня с того самого дня, когда я увидел его в первый раз…
– В этот проклятый вечер серенады!
Граф сделал вид, что не слышал этих горьких слов и продолжал:
– Мне понравилось воспитывать его, учить, создавать из него сына моего разума, разделить с ним мои знания. Что же в этом дурного? Я люблю его…
– Вы любите его слишком!
– Я люблю его, как мне нравится любить его…
– О, Анри! братья – близнецы не так сильно привязаны один к другому, как вы обожаете этого нехорошего пастушка… Но, послушайте меня, не сердитесь на то, что я вам скажу: я даже не думаю, что бы вы когда-либо любили какую-нибудь женщину так, как вы любите этого противного мальчишку… Вы узнаете всё… В тот вечер, я прокралась в кусты позади скамьи, где вы сидели вдвоём…
Я услыхала страстные и ужасные слова, которые вы произносили ему голосом… ах, таким голосом, который разрывал мне душу на части!.. Я ещё оставалась там, когда вы целовали его долго в уста, когда после того, как вы опустились перед ним на колени, он страстно прижался к вашей груди…
– Ах, – с бешенством произнёс Кельмарк, – как вы низко пали, Бландина!.. Вы шпионите! Поздравляю вас!
И, боясь отдаться сильному гневу, бросив на неё враждебный взгляд, он хотел выйти из комнаты.
Но она бросилась к его ногам и взяла его за руки:
– Простите меня, Анри, но я больше не могла, я хотела знать!.. Сначала я отказывалась верить моим глазам и ушам… О, сжальтесь! Будьте милосердны к себе, граф! Вы имеете врагов.
Пастор Бомберг следит за вами и сгорает желанием погубить вас! Не ждите того момента, когда какая-нибудь неосторожность поможет ему. Перестаньте компрометировать себя. Другие, кроме меня, могли бы проследить за вами в тот вечер. Откажитесь от этого несчастного юноши; отошлите его в его коровник и стойло! Ещё есть время… Побойтесь скандала! Освободитесь от этого шалуна прежде, чем все вслух заговорят о том, что приходит многим в голову, и о чём шепчутся втихомолку.
– Никогда! – воскликнул Кельмарк, с какою-то почти дикою силою. – Никогда, слышите ли? Повторяю вам, я ничего не сделал дурного, напротив, я хочу только добра этому ребёнку. К тому же, я никогда не перестану любить его!
– Хорошо, в таком случае, я уеду, – сказала она, поднимаясь. – Если этот негодный пастух вступит ещё раз в Эскаль-Вигор, я покидаю вас.
– Как угодно! Я не удерживаю вас!
– О, Анри, – взмолилась она снова, – возможно ли это? Вы не испытываете ко мне ни малейшего доброго чувства! Он прогоняет меня! Боже мой!
– Нет, я не прогоняю вас, но я не хочу, чтобы мне ставили условия. Если те, которые думают, что любят меня, не соглашаются жить мирно, соперничают между собою, я расстаюсь с той, которая высказала угрозы и устроила враждебный заговор против другого, для меня дорогого существа. Вот и всё. Я жил и всегда буду жить свободным в своих симпатиях и чувствах! К тому же, – продолжал он, взяв её за руку и смотря на неё с неясным выражением гордости и презрения, – вспомните, о чём я предупреждал вас, прежде чем зарыться здесь. Я хотел расстаться с вами. Разве вы забыли ваше обещание: «я буду только вашей верной управительницей и ни в чём не буду надоедать вам». Я уступил вашим мольбам, но я предвидел, что вы когда-нибудь раскаетесь, что связали свою судьбу с моей… То, что произошло, подтверждает мои слова. Я думаю, достаточно такого объяснения… Послушайте, Бландина, не сердитесь, но на этот раз мы должны расстаться.
Что прочла она столь мучительного и обидного во взгляде графа?
– Нет, нет, я не хочу, – воскликнула она. – Я повторяю моё прежнее обещание. Ты увидишь Анри. Я сдержу своё слово… О, не лишай меня навеки твоего присутствия и твоего сердца!
– Хорошо! – согласился Кельмарк, – попытаемся ещё раз, но ты должна сблизиться с Гидоном Говартцем. Это существо, которое я люблю больше всего на свете; юноша необходим мне, как воздух, которым я дышу; он один примирил меня с жизнью… В особенности, никогда ни одного намёка перед ним на то, что происходило между нами. Берегись высказать малейшую ненависть, сделать малейший упрёк этому ребёнку. Если б с ним случилось несчастье, и я потерял бы его, если б он изменил мне тем или другим способом, я покончил бы с собой. Поняла ли ты меня?
Она махнула головой в знак покорности, решая подвергнуть себя худшим пыткам, но из его рук и перед его взором.
VIС внешней стороны, условия жизни в замке Эскаль-Вигор, отношения между Кельмарком, Бландиной, юным Говартцем и Ландрильоном ни сколько не изменились.
Слуга, не подозревая объяснения Бландины с графом, считал её вполне солидарной с своими планами и не переставал изображать в какой-нибудь непристойной форме отношения графа и его любимца. Она принуждена была выслушивать его ужасные шутки и должна была притворяться до такой степени, что вторила негодяю. К тому же Ландрильон торопил её отдаться ему. Отказы Бландины возмущали его и он говорил: «будь миленькой, послушай, я обещаю не нарушать его идиллии с юным Говартцем, иначе я ни за что не ручаюсь!»
Бландина старалась отвлечь его, выиграть время. Она дошла даже до того, что обещала ему выйти замуж за него, при условии, чтобы он молчал. «Я согласен на это, говорил он, но ты должна расплатиться сполна! – Ба! нечего спешить, – заключила Бландина, – останемся ещё здесь некоторое время, чтобы увеличить наше состояние!»
Эта честная женщина, если надо было, могла показаться в глазах этого негодяя большой плутовкой, и он ещё сильнее восторгался ею, не встречая никогда подобного лицемерия и скрытности. Эта покорность радовала его, хотя и пугала немного. Не слишком ли потворствовала ему девушка?
К несчастью Бландины, он всё сильнее и сильнее увлекался ею. Ему так хотелось бы попробовать лакомый кусочек прямо из печки, как он говорил. Бландина отстранялась только наполовину, она наслаждалась своей жертвою, но не могла долго выносить её. Ландрильон удвоил свои вольности.
В действительности, Бландина никогда ещё так сильно не любила Анри де Кельмарка. Можно себе представить её страдания: с одной стороны, она принуждена была выслушивать планы отвратительного человека и потворствовать его ненавистному чувству к графу; с другой стороны, она должна была присутствовать при близости, тесной дружбе Кельмарка с юным Говартцем.
Ужасные муки! Иногда природа и инстинкт предъявляли свои права. Она готова была выдать слугу своему господину, но Ландрильон, выгнанный, мог бы отомстить Кельмарку, рассказав всем то, что он называл его низостями. Временами Бландина теряла силы, находясь в этом мучительном выборе: или отдаться Ландрильону, или потерять Кельмарка, решала бежать, покинуть эту страну; она желала даже смерти, мечтала о том, чтобы броситься в море; но её любовь к графу мешала ей привести этот план в исполнение. Она не могла предоставить его во власть врагов; она хотела оберегать его, служить ему защитою против него же самого…
Как сильно она должна была владеть собой, чтобы не выказывать слишком много холодности по отношению к молодому Говартцу; она избегала попадаться ему на глаза и, насколько было возможно, не показывалась к столу. Она отговаривалась мигренями.
– Что такое с г-жей Бландиной? – осведомлялся у своего друга юный Гидон. – У неё такой странный вид…