
Замок Эскаль-Вигор
Эта владелица замка не имела никакого педантизма и высокомерия; она не умела жеманиться, не была вульгарна, она отличалась добротой без изнеженности, даже бывала иногда сурова и ворчлива, хотя умела быть любящей, честной, бесконечно чувствительной; она вовсе не была фарисейкой, хотя и ненавидела измену, лживость и низость души.
Эта евангелическая атеистка должна была неразрывно слиться с этой христианкой, очень расходившейся с этим учением. Старая владелица замка без злобы смеялась над тем, что она называла притворством Бландины, но ни в чём не раздражала её в отношении обрядов, которых, впрочем, та мало и придерживалась. Г-жа де Кельмарк, по своему весёлому настроению, оптимистическому характеру, гордости являлась полною противоположностью не по летам рассудительному характеру этой молодой девушки, которую она называла своей маленькой Минервой, Афиной-Палладой.
Старушке нравилось заниматься её образованием; она научила её так хорошо читать и писать, что та сделалась её лектрисою и её секретарём.
Но прежде всего она внушила ей сильную любовь к своему внуку, своему Анри, который обучался в то время в Боденбергском замке, и которого г-жа де Кельмарк наивно называла своим единственным предрассудком, суеверием, фанатизмом. Она беспрестанно беседовала с своей компаньонкой об этом маленьком феномене, об этом преждевременно развившемся и утончённом ребёнке. Она читала и заставляла прочитывать письма ученика коллежа; Бландина отвечала на эти письма, под диктовку бабушки, но очень часто она первая находила слова и даже оборот нежной речи, который искала старушка. Она кончила тем, что сразу писала всё письмо, сообразуясь с тем, что указывала её госпожа; последняя уверяла, что стиль Бландины отличался большим материнством, чем её собственный.
Владелица замка показывала ей также портреты молодого графа; обе женщины не переставали рассматривать в течение целых часов изображения своего любимца: начиная с даггеротипа, представлявшего его непокойным младенцем с ножкою без башмака, на коленях матери, и кончая самой последней карточкой, на которой он, слабенький, был изображён после первого причастия с большими, глубокими глазами.
Сначала Бландина только представлялась, что интересовалась всем, что касалось юного Кельмарка, и сама заговаривала о нём единственно с целью понравиться чудесной женщине и польстить её трогательной привязанности; но бессознательно она вдруг начала разделять этот культ к отсутствовавшему. Она любила его глубоко прежде, чем его увидала.
Впоследствии можно было понять, что в этой привязанности было более высокое влияние, точно шедшее от Провидения, чем простое явление самовнушения.
– Каким он большим должен теперь быть! И сильным, и красивым! – Беседовали обе женщины. Они до мелочей описывали его, причём одна прибавляла лестные черты к тем которыми наделяла его другая. Как Бландине хотелось увидеть его! Она тосковала даже от ожидания его приезда. Вдруг печальное известие пришло из Швейцарии, в то время, когда он должен был приехать на каникулы к бабушке: Анри заболел. Никогда ещё Бландина так не терзалась. Она полетела бы на крыльях к изголовью ученика, если бы её не удерживала обязанность ходить за старушкой, которая тоже находилась между жизнью и смертью, пока её внук вполне не оправился. Затем, какая была радость, когда Бландина узнала о полном выздоровлении молодого человека.
Перспектива возвращения на родину этого столь любимого юноши, заставляла волноваться Бландину не меньше самой бабушки. Она считала дни и по детски вычёркивала их на календаре, как и ученик должен был делать тоже, там в коллеже.
Когда Анри позвонил у калитки виллы, то Бландина открыла ему. Ей показалось, что она увидела перед собою юного бога. Вся кровь бросилась ей в сердце. Она сразу начала его обожать, с полным уважением, без всякой надежды, без всякой тщеславной мечты, только ради него самого, и поняла, что все её желания, все её стремления будут сходиться к одному – жить всегда возле юного Кельмарка. Позднее, она могла лучше разобраться в том, что произошло в её душе с первой, но решительной встречи. Она могла бы передать это сложное впечатление только в виде последовательного рассказа. В общем, Анри странным образом импонировал благочестивой Бландине. Точно по мановению молнии, подготовленной целым потоком чувств, симпатии, в её душу врывалось смешение страха, сердечного страдания и поклонения, может быть, даже немного этого оккультического благочестия, которое мы испытываем перед редкими предметами, явлениями, почти непонятными для обыкновенной жизни…
– Ах! вы, разумеется, m-elle Бландина! Маленькая фея, которую так расхваливала бабушка! – сказал юноша, протягивая руку камеристке, я вам очень, очень благодарен за ваши заботы о ней! – прибавил он с некоторым смущением.
Оба они очень скоро подружились. Под своим весельем Бландина скрывала глубокую и страстную любовь. Не потому ли, что она чувствовала себя привлечённой к Кельмарку на всю жизнь, она не прибегала ни к каким приёмам, благодаря которым женщина привязывает к себе возлюбленного? Это отсутствие кокетства способствовало даже тому, чтобы расположить к себе этого робкого и капризного юношу, не имевшего понятия об изяществе манер. Бывали дни, когда он был очень любезен с нею; иногда же, он бросал на неё странные взгляды, или, казалось, избегал её, даже скрывался от неё.
Прошло три года. Был май месяц, вечерело. Старушка де Кельмарк обедала одна у своей старой приятельницы, г-жи де Гастерле, как это она делала каждый месяц. Бландина должна была отправиться за нею к этой даме около десяти часов. Анри ушёл в свою комнату, где он работал, – или, скорее, делал вид, что работал, так как это время дня и года располагали его к мечтам, любопытству, возбуждению нерв.
Через открытое окно молодой граф слушал звуки аккордеона и шарманки, доносившиеся из рабочего квартала, от которого его отделяли несколько гектаров весёлых садов, расположенных между виллой бабушки и домом соседей, и отделявшихся между собою живою изгородью. В течение нескольких вечеров, печальные порывы щеголеватых медных инструментов в артиллерийских казармах, расположенных у края предместья, доходили до Кельмарка вместе с запахом сирени, которая двигала свои ветви до самого окна.
По соседству где-то шла постройка; большое здание вскоре должно было покрыться крышею, и каждый день юный аристократ слушал, как каменщики производили серебристую музыку кирпичей, которые они били своими лопаточками. Много раз, привлечённый этим, он вытягивался вперёд и видел белых и рыжих рабочих, толстых деревенских молодцов, с ковшами на плечах, бессознательных эквилибристов, поднимавшихся по лесам и пренебрегавших головокружением. Иногда листва загораживала ему их, затем вдруг они показывались среди ветвей, в драматическом отблеске действующей силы на равнодушном голубом небе…
Почему его сердце наполнялось непонятной тоской, когда после захода солнца он видел их проходившими, с деревенской синей курткой на плече, столь же испачканной, как какая-нибудь палитра? Его состояние должно было стать ещё хуже, через несколько дней, когда они должны были окончить работу; он уже привык к их гармонической деятельности перед своими глазами, и он предчувствовал, что ему будет недоставать этих рабочих; в особенности, одного живого блондина, лучше других сложенного, более стройного, который принимал без всякого намерения такие позы тела, которые могли бы привести в отчаяние скульптора. «Есть среди этих подмастерьев некоторые, которых похитит у их декоративного ремесла казарма», думал де Кельмарк, прислушиваясь к призывам трубы, замиравшим в ветвях и трепетных ароматах весны. Рабочие, крестьяне, покинувшие свои деревни, солдаты, находящиеся в казармах, дорогие и далёкие сёла, высокие колокольни, внушают всегда тоску по родине: эта ассоциация переходных идей обратилась у Кельмарка в навязчивые мысли о деревне, среди которых вдруг символически вырисовывался образ Бландины, не той Бландины, которая жила теперь возле него, но маленькой крестьянки, которую он себе рисовал в своём воображении, поэт, влюблённый в силу и природу!
– Она там наверху одевается! – подумал он, так как приближалось время идти за бабушкой.
Точно во сне, с глазами, опьянёнными деревенским бегом и бешеными объятиями, он поднялся в комнату Бландины.
Хотя она была в одной рубашке, но она едва ощутила лёгкую дрожь, когда он вошёл. Точно она ждала его. Она хотела причёсывать свои роскошные волосы, растрепавшиеся по плечам, и пахнувшие лавандою и ароматическими травами её родины; она обернулась к нему с доверчивой улыбкой. Он взял её за руки, но почти не глядя на неё, представляя себе что-то отсутствующее, потустороннее, закрывая даже глаза, чтобы насладиться этою безумною перспективою, он подтолкнул её, покорную, безмолвную, к постели, наскоро открытой. Она, трепещущая и обрадованная, продолжала улыбаться и отдалась, точно новому бродяге.
Почему он вспоминал, перед тем, как отдаться экстазу, вечернюю мелодию аккордеона, сирени в цвету, и юных молодцов, тащивших синюю куртку по сухим листьям? Не потому ли, что эти юные рабочие могли быть соотечественниками его возлюбленной? Обрадованный, он сливал в ней всё деревенское население; в этот брачный вечер он наслаждался в Бландине силою, радостью, грубыми и телесными жестами, самой землёй, деревенским соком… В этот раз и в последний раз он владел ею, точно теми желаниями, которые она могла бы зажигать в здоровых деревенских рабочих, на жёлтой соломе, зловонной и спутанной во время шумной ярмарки…
На одну минуту Бландина встретила взгляд его полуоткрытых глаз. Какую пропасть открыла она в них? Пропасть притягивает, а любовь заключает в себе что-то головокружительное. Не отдаваясь вполне тому наслаждению, на которое она надеялась, но забываясь так, как она забылась среди вереска в объятиях короля веяльщиков, она ощутила по всему телу какую-то более трагическую нежность к молодому графу де Кельмарку. Это произошло потому, что она подсмотрела во взгляде Анри бесконечную тревогу, в его объятиях точно засепку утопающего, в его поцелуе удушье убиваемого, призывающего на помощь.
Она отдалась ему, чувствуя себя во власти его превосходства; она всегда вкладывала чувства уважения и унижения в их отношения. Ариан, – здоровая и красивая Бландина теперь была убеждена в этом, – не переживал никогда таких эротических замираний, как те, которые содрагали тело и воображение этого юного, слишком развитого и наблюдательного аристократа. Обожая его, она приближалась к нему всегда с некоторым беспокойствием, точно страхом пловца в первую минуту вторжения в воду.
Она находила его необыкновенным человеком, фантастом, почти внушающим страх. Временами он ощущал печаль о позорных зрелищах; он был мрачен и суров, точно канал, прорезывающий предместие, которое полно мусора и тины. Сумрак, охватывавший периодами его мысли, показывался точно бельмо на его красивых синих глазах. Вслед за приступом доброты и нежности наступали обратные переживания, охлаждения, внезапные неудовольствия. Продолжительные перерывы разрывали на части его характер. Всё равно, с первого же появления Кельмарка, она почувствовала себя точно перед таинственным существом, в котором говорил незнакомый голос, навсегда встревоживший её душу: она отдалась ему, без надежды на спасение, точно божеству, которое навеки уведёт её от рая, и когда она смотрела на него, в её взглядах было выражение мучеников, которые тщетно ищут в облаках полёт ангелов, опаздывающих спуститься их спасти. Впрочем, она ещё не видала обрядов и худших испытаний той религии любви, которой она себя посвятила.
VIИх телесная близость была непродолжительна. Когда физические влечения ослабели, затем исчезли, Бландина не огорчалась и едва ли была поражена. Однако она любила графа более сильной страстью, чем когда-либо, и сохранила к нему в своей душе какое-то благодарственное поклонение за ту честь, которую он ей оказал, чувствуя себя счастливой и гордой от его близости.
Старая аристократка подозревала об их связи, но никогда не узнала наверное, до каких границ дошла их любовь. Она улыбалась на эту дружбу, так как привыкала всё больше и больше смотреть на Бландину, как на свою внучку, как на сестру, если не на жену Анри.
Г-жа де Кельмарк тоже обожала своего внука, но, как рассудительная женщина, она угадывала в нём исключительное, вплоть до аномалии, существо; что-то в душе говорило ей, что молодой граф будет несчастным человеком, если уже не был им. Она огорчалась этой быстротой, или скорее этим беспокойством его таланта. Он занимался какими-то вспышками, запирался в своей комнате, оставался дома в течение целых недель, не показываясь на улицу, читал, писал стихи, сочинял мелодии, услаждая душу Бетховеном, Шуманом и Вагнером, пробовая писать красками, разбирая рукописи; затем после этих чрезмерных занятий наступали такие периоды, когда он ощущал бешенное желание забыться, когда он с наслаждением посещал кварталы контрабандистов, кабачки матросов и рыбаков, отдаваясь необузданному ночному разгулу, исчезая на несколько дней; он проводил целый карнавал так, что не ложился в постель, и когда, наконец, он утомлялся, то наподобие выброшенных остатков корабля на берег или загнанного и израненного зверя, имеющего силы только добраться до своей берлоги, весь разбитый, снова проводил много дней дома и спал, и спал, и опять спал!
Можно представить волнения, которые переживали в то время обе женщины. Чаще всего, они не имели понятия, где он находился. Исчезая в свои странствования, он никогда не говорил, куда уходил, подобно тому, как по возвращению, умалчивал о своём времяпрепровождении и характере своих влечений. Как соединить эти порывы с сыновней любовью, которую он выказывал к бабушке! По возвращению из своих странствований, он плакал, как ребёнок, просил прощения у доброй бабушки, но, по его словам, это было сильнее его; он нуждался в этой перемене, в этих таинственных развлечениях; ему необходимо было забыться, насладиться движением и шумом, чтобы избавиться от неизвестно какой тревоги; что касается последней, он отказывался даже объяснить её. Или же он ставил предлогом головные боли, невралгию, как последствия его прежней болезни в пансионе.
Однажды, ему пришлось, по настоянию г-жи де Кельмарк, сопровождать Бландину на самый шумный бал сезона. Перед зарёю, он увлёк её при помощи домино в самые плохие кабачки, заманивая её вместе со встречными масками, заставил её принять участие в позорном веселье, в такой обстановке, которая опьяняла его, как дурной алкоголь, но не доставляла ему радости или даже иллюзии радости. В городе все стали замечать, что он вовсе не сближался с людьми своего круга и что, напротив, он искал дружбы с художниками и нуждавшимися литераторами или даже несчастными паразитами. Не признававший ни этикета, ни светского кодекса, он не показывался ни в одном салоне.
Его вкусы и влечения страдали странными противоположностями. Таким образом как дилетант-покупщик редких картин и любитель дорогих переплётов, он коллекционировал также всякие старые и бедные орудия, ножи матросов, противные входные билеты на бал в окрестностях.
После сильного волнения, молодой Кельмарк забивался в угол в каком-то ужасном страдании. Его радость была беспорядочной и резкая интонация голоса выдавала в нём иногда мрачную скрытую мысль, до такой степени, что Бландина долгое время сомневалась, испытывал ли он когда-нибудь настоящее успокоение. Его удовольствие заставляло его делать гримасу, его смех вызывал скрежет зубов. Он имел вид, точно носит в себе этот едкий огонь, о котором говорится у Данте: portando dentro accidioso fummo. Казалось, точно он хочет потопить в себе тайную муку, заглушить непонятные угрызения совести!
В его больших глубоких глазах часто чувствовались возбуждение и обида, но когда он переставал носить на себе маску, его глаза затуманивались безграничным страданием, которое подсмотрела Бландина, и которое захватило её на всю жизнь; это страдание было сходно с смертельными муками поражённого зверя, с мольбою человека, поднимающего на эшафот, или скорее с взглядом, одновременно печальным и гордым какого-нибудь Прометея, похитителя запрещённого огня.
Благородный до расточительности, страстно отдававшийся чувству справедливости, возмущавшийся порочными поступками толпы, чрезвычайно чувствительный, Анри не выносил противоречия и набрасывался часто на тех, кто желал с ним спорить. Так однажды, когда Бландина хотела взять у него одного красивого ребёнка бедных родителей, пришедших в гости к г-же де Кельмарк, и которого очень полюбил Анри, он забылся до такой степени, что бросился на свою подругу с кинжалом и ранил её в плечо. Мгновенно он пришёл в себя, и обезумев от душевной муки, он укорял себя, угрожая нанести себе рану тем же кинжалом.
Старая бабушка, вполне справедливо озабоченная этим, устроила для него, без его ведома, чтобы не произвести неприятного впечатления, свидание с знаменитым врачом, который приехал на виллу под предлогом просить у Кельмарка какого-то разъяснения по библиографии. Доктор долгое время изучал молодого человека, благодаря продолжительной беседе о литературе на научном основании.
Когда доктор увидел снова графиню, он констатировал сильное расстройство нерв у молодого человека, но они оба тщетно старались найти причину. На всякий случай, он прописал лечение водой, плавание, фехтование, катание на коньках, верхом и объявил к тому же, что не нашёл никакого органического повреждения, никакой болезни. Напротив, он заявил, что никогда не встречал более утончённого интеллекта, и столь здорового суждения, подобных широких взглядов в разнообразной натуре; и в конце концов, он приветствовал бабушку, говоря с профессиональным грубым добродушием: «Или я набитый дурак, или этот восторженный юноша прославит ваше имя. У вашего внука талант; он принадлежит к тем людям, из среды которых выходят художники, завоеватели или апостолы!»
«Лучше было бы, если б он был из среды счастливцев!» – вздохнула графиня, совсем не тщеславная, но всё же чувствительная к этим предсказаниям славы.
VIIВ ожидании того, чтобы оправдались эти блестящие предсказания, Кельмарк снова принялся за гимнастические упражнения, в которых он отличался в пансионе. К несчастью, он вносил какое-то лихорадочное волнение в этот спорт, крайность, которую он вкладывал в свои слова и поступки. Ему нравилось подвергать себя опасным упражнениям, переплывать слишком широкие реки, отправляться на парусе в сильные волны, объезжать упрямых и норовистых лошадей. Однажды его лошадь закусила удила и скакала вдоль железной дороги перед скорым поездом, рядом с локомотивом, до тех пор, пока не свалилась в ров унося с собой всадника. Кельмарк отделался только вывихом. В другой раз та же лошадь, чрезмерно пугливая, запряженная в экипаж, испугалась тачки каменщика, брошенной посреди дороги, и после страшного прыжка в сторону принялась бешено нести по скверу, засаженному деревьями, пока она не упала, ударившись о фонарь. Кельмарк вместе с грумом выскочил через её голову, но сейчас же встал на ноги без единой царапины. Лошадь осталась тоже невредимой. Что касается экипажа, опрокинутого и сломанного, то какой-то зевака, за известное вознаграждение, взялся прикатить его до каретника. Один торговец этого квартала поспешил предложить свою лошадь и экипаж в распоряжение г. де Кельмарка. Приближался вечер, и графиня ожидала Анри к обеду, а он находился далеко от дома. Грум обратил внимание своего хозяина на чрезвычайное возбуждение лошади, которая настораживала уши, фыркала, всё ещё продолжала дрожать, и советовал ему принять предложение этого буржуа. Но граф согласился воспользоваться только экипажем. Слишком горячая лошадь была запряжена в экипаж почётного гражданина. Кельмарк взялся за вожжи, грум, очень недовольный, вспрыгнул на своё место. Против их ожидания, лошадь, казалось, утихла и побежала обыкновенным аллюром.
Но, вступив на виадук недалеко от вокзала, они заметили у решётки толпу людей, собравшихся перед керосиновыми вагонами, которые горели высоким с целый дом пламенем.
– Тише, господин граф, она снова может понести! На вашем месте, я объехал бы это место – предложил слуга, Ландрильон.
И он хотел соскочить.
Но Анри помешал ему, ударив лошадь и отдавая ему вожжи, так что испуганная лошадь помчалась рысью через толпу.
– С милостью Бога! – сказал граф с презрительной улыбкой.
Точно смеясь над тревогою слуги, эта лошадь, которую могли напугать кончик бумаги, или сухой листок, осторожно прорезала толпу, проехала, не выказывая ни малейшего страха, среди огня, поливки воды паровыми машинами, криков и шума зрителей.
– Всё равно, граф, на этот раз мы прекрасно проехали! – сказал Ландрильон, когда они миновали страшное место.
Но он, злопамятный, пропустил сквозь зубы: «В подобных случаях он свернёт себе шею, в конце концов; это его дело, но какое имеет он право рисковать моей шкурою?»
Можно было, действительно, сказать, что граф искал случая навлечь на себя несчастье. Что у него было за горе, если он презирал до такой степени жизнь, которую обе любящие женщины старались сделать ему столь блестящей и приятной?
Теперь графиня и Бландина переживали ещё более глубокие тревоги, чем раньше. Бедная бабушка надеялась умиротворить его существование, удовлетворить его самые разорительные фантазии, но при такой жизни, какую он вёл, он мог, в конце концов, разориться совершенно. «Что станется с ним, когда я умру? спрашивала себя графиня. Он будет нуждаться в любящей и благоразумной подруге, порядочной женщине, точно ангеле-хранителе, который был бы ему предан глубоко и беззаветно!»
По какому-то остатку предрассудка, г-жа де Кельмарк не могла рекомендовать вступить в брак тем, кого она считала своими детьми, но она и не противилась бы этому. Когда она оставалась одна с Бландиной, она высказывала ей свои заботы о будущем молодого графа. «Необходимо было бы, говорила она, найти настоящую святую, защитницу для этого больного фантастического ребёнка, чтобы руководить им в жизни, кого-нибудь, кто, не отклоняя его грубо от его мечтаний, повёл бы его нежно за руку по пути реальной жизни!»
Бландина обещала от глубины души своей благодетельнице всегда заботиться о молодом графе и расстаться с ним только в том случае, если он этого пожелает. Графиня хотела бы сделать их союз нерасторжимым, но она не смела касаться с Анри этого деликатного вопроса и выразить ему своё самое заветное желание. Из-за этих сердечных страданий, её крепкое здоровье пошатнулось и её состояние с каждым днём внушало опасение. Она сознавала, что смерть приближается, с таким гордым благоразумием, которое она почерпнула в сочинениях её любимых философов: быть может, она встретила бы её с радостью, которую выказывает рабочий, измученный усталостью тяжёлой недели, при мысли о воскресном отдыхе, если бы судьба её дорогого сына не внушала ей тревоги.
Анри и Бландина находились у её изголовья; обманутые спокойствием умирающей, и не могли допустить мысли о роковом конце.
Очевидно, что близость смерти наделяет умирающих даром глубокого прозрения и пророчества. Предвидела ли графиня де Кельмарк непристойное будущее своего внука? Боялась ли она просить Бландину слить навсегда свою судьбу с жизнью Анри? Она так и не высказала своего главного желания. С улыбкой, полной глубокой мольбы, она только соединила торжественно их руки, и, казалось, печалилась о том, что покидает своих детей, а не о том, что умирает.
По завещанию она оставила Бландине очень большую сумму денег, чтобы подтвердить её независимость и возможность устроиться. Но разве та не обещала дорогой умершей, что она останется на всю жизнь возле Анри де Кельмарка?
Когда, через несколько месяцев после смерти бабушки, граф, всё более и более пресытившийся банальным и однообразным обществом, высказал Бландине свой проект поселиться в Эскаль-Вигоре, далеко от столицы, на непристойном и диком острове, она просто ответила ему:
– Это мне очень нравится, господин Анри.
Несмотря на их близость, очень редко она не прибавляла к имени молодого человека этого почтительного обращения.
Кельмарк, ещё не вполне сознавший беззаветной преданности Бландины, воображал, что она воспользуется щедротами умершей и вернётся в свою родную Кампину, чтобы там найти себе приличного жениха.
– Что ты хочешь этим сказать? – спросил он её, смущённый мучительной неожиданностью, которая отразилась на лице молодой женщины.
– С вашего позволения, господин Анри, я последую за вами всюду, где вы захотите устроиться, если только моё присутствие не будет вам в тягость…
Слёзы упрёка дрожали на её ресницах, хотя она сделала усилие, чтобы улыбнуться ему, как всегда.
– Простите меня, Бландина, – прошептал граф. Вы знаете хорошо, что ни одно общество, ни чьё присутствие не могло бы быть мне дороже вашего… Но я не хочу пользоваться вашим самопожертвованием… Вы и так употребили несколько лет вашей юности на заботы о моей дорогой бабушке, и я не могу согласиться, чтобы вы похоронили себя там, в пустыне, со мною, чтобы вы очутились в ложном положении, вызывая презрение к себе грубых крестьян; тем более, я не могу допустить этого теперь, когда вы свободны, так как дорогая умершая, зная вашу преданность, оставила вам достаточно, чтобы вы могли ни от кого не зависеть… Вы могли бы прекрасно устроиться…