Шелковые салфеточки, которые по настоянию ее матери закрывают спинки всех стульев. Рядом со столом – русский, постоянно кипящий самовар. Сам стол, пыль и крошки, которые, казалось, въелись в китайскую резьбу. В этой резьбе четырехлетняя Наджья пыталась отыскивать дорожки и тропинки, по которым могли пройти ее куклы и проехать машинки. Электрическая кофеварка – тоже, как ей помнится, постоянно кипящая. Стулья, такие тяжелые, что она не могла их двигать сама и частенько просила горничную Шукрию помочь строить дома и магазины из веников и простыней. Вокруг стола сидят родители Наджьи и их друзья, они беседуют за чаем или кофе. Мужчины отдельно, женщины – отдельно. Мужчины говорят о политике, о спорте, о карьере; женщины – о детях, о ценах и о карьере мужей. Звонит палм ее отца, и он недовольно морщится…
Да, это отец. Таким она его очень хорошо помнит по семейным фотографиям. Тогда у него была густая шевелюра, аккуратно подстриженная борода еще не поседела, а в не идущих мужчине новомодных очках для чтения не было нужды…
Отец бормочет какие-то извинения, идет в свой кабинет, в который четырехлетнюю Наджью никогда не пускали, боясь тех острых, опасных, ядовитых и заразных вещей, что доктор держал у себя. Наджья видит, как он выходит с черным портфелем, своим другим черным портфелем, тем, которым он пользовался изредка, приберегая для особых визитов. Она видит, как отец тихо, почти незаметно выходит на улицу.
– Это был мой день рождения, а он пропустил и момент вручения подарков, и сам праздник. Отец пришел очень поздно, уже после того, как все разошлись, и был так утомлен, что ни на кого не обращал никакого внимания.
Сарисин манит ее на кухню. Наджья поднимается всего на три ступеньки, но проходит целых три месяца, и теперь она находится посреди темной осенней ночи. Женщины готовят ифтар: это время месяца Рамадан. Наджья следует за подносами с едой, которые несут в столовую. В тот год друзья ее отца, коллеги из больницы и военные, часто собирались у них дома по вечерам в Рамадан, беседовали о бунтующих студентах и радикальных священнослужителях, способных вновь ввергнуть страну в мрачное средневековье, о беспорядках, забастовках и арестах. Тут они замечают маленькую девочку, стоящую рядом со столом с большой чашкой риса, прекращают разговоры, улыбаются, ерошат ей волосы, что-то шепчут на ухо. Внезапно запах риса с томатами становится невыносимым. Резкая боль пронзает голову Наджьи, и она роняет тарелку с рисом. Наджья кричит. Никто ее не слышит. Друзья отца продолжают свою беседу. Но тарелка с рисом не падет на пол, она зависает в воздухе. Так работает память… Она слышит, как произносятся слова, которые не может вспомнить.
– …предъявят требования к муллам…
– …переведут деньги на оффшорные счета. В Лондоне, кажется, понимают наши здешние проблемы…
– …ваше имя будет стоять одним из первых во всех списках…
– …Масуд не допустит этого. С их стороны…
– …знаете о точках равновесия? Американцы все рассчитают. Но, по сути, начинаешь понимать, что она сместилась, когда уже слишком поздно что-либо менять…
– …Масуд никогда не позволит довести ситуацию до такой стадии…
– …на вашем месте я бы был крайне осторожен. У вас ведь есть жена, маленькая Наджья…
Рука тянется, чтобы потрепать ее мягкие кудрявые черные волосы. Все вокруг меняется, и вот она уже стоит в пижаме у приоткрытой двери в гостиную.
– Что вы сделали со мной? – спрашивает Наджья у сарисина, которого скорее чувствует, чем видит. – Я слышала такое, о чем уже успела давно забыть, о чем не вспоминала практически всю свою сознательную жизнь…
– Гиперстимуляция обонятельного эпителия. Наиболее эффективный способ пробуждения глубоко запрятанных слоев памяти. Обоняние – самый мощный активатор памяти.
– Рис с томатами… как вы узнали?
Наджья говорит шепотом, хотя очевидно, что родители не могут ее слышать, они способны только играть свои заранее определенные роли.
– Воспоминания – это то, из чего я сделан, – говорит сарисин, и у Наджьи снова перехватывает дыхание.
Девушка корчится от нового приступа мигрени, как только аромат воды с цветками апельсинового дерева отбрасывает ее в прошлое. Она широко распахивает слегка приоткрытую дверь, сквозь которую проникает яркий луч света. Ее отец и мать поднимают головы от освещенного светом лампы стола. Наджья прекрасно помнит, что стрелки на часах показывали одиннадцать. Она помнит, что они спросили у нее: что случилось, почему ты не спишь, сокровище?.. И она помнит, как ответила им, что не может уснуть из-за вертолетов. Но Наджья уже успела забыть, что на лакированном кофейном столике под стопками отцовских дипломов, сертификатов, свидетельств о его членстве в различных научных обществах лежит кусочек черного бархата величиной с книжку-раскраску. На бархате, словно маленькие звездочки, кажущиеся такими ослепительно яркими в свете настольной лампы – Наджья не может понять, каким образом ей удалось это забыть, – рассыпаны алмазы.
Грани алмазов раскрывают ее, несут вперед во времени, словно осколок стекла в калейдоскопе.
Зима… Абрикосовые деревья стоят голые. Нанесенный ветром сухой снег, острый, как гравий, лежит у белой стены, забрызганной водой. Горы кажутся настолько близкими, что от них исходит почти физически ощутимый холод. Наджья помнит, что их дом был последним в квартале. У ворот улица заканчивалась, и дальше до самых предгорий тянулась пустошь. За стеной была пустыня. Последний дом Кабула. В любое время года ветер выл посреди большой равнины, подбрасывая в воздух все, что попадалось ему на пути. Наджья не помнит ни одного абрикоса с тех деревьев, что росли в саду…
Она стоит в зимнем пальто с меховым капюшоном, в теплых сапогах и варежках на резинке. Прошлой ночью Наджья услышала шум в саду, выглянула в окно, но шум исходил не от солдат и не от «плохих» студентов, а от отца, копавшегося в земле среди фруктовых деревьев. И вот она стоит на небольшой горке свежевырытой земли с садовым совком в руке. Отец сейчас в больнице, помогает женщинам рожать детей. Мать смотрит по телевизору индийскую «мыльную оперу», переведенную на пуштунский язык. Все говорят, что фильм очень глупый, до пошлости индийский и что смотреть его – пустая трата времени, но все-таки смотрят. Наджья опускается на колени и начинает копать землю. Все глубже и глубже. Зеленое эмалированное лезвие лопаты ударяется обо что-то металлическое. Повозившись, Наджья вытаскивает странную вещь, которую отец закопал в этой части сада. Вытащив штуковину, она сразу же с отвращением ее отбрасывает, приняв мягкий бесформенный предмет за дохлую кошку. И тут Наджья понимает, что это такое. Черный портфель. Тот, другой черный портфель, для специальных визитов. Она протягивает руку к его серебряным замкам.
В воспоминаниях Наджьи Аскарзады точку ставит крик матери, раздавшийся от кухонной двери. В памяти остались обрывки каких-то криков, злобных голосов… наказание, боль – и полуночное бегство по улицам Кабула. Она прекрасно помнит себя лежащей на заднем сиденье несущейся машины… перемежающиеся пучки света от уличных фонарей. В виртуальном детстве, устроенном для нее сарисином, крик матери угасает, и на смену ему приходит острый аромат зимы. Запах холода, стали и смерти настолько силен, что Наджья на мгновение почти слепнет. И в это мгновение вспоминает все. Она вспоминает, как открыла портфель. Ее мать бежит по двору, разбрасывая в стороны пластиковые стулья, которые стояли там в любое время года. Она помнит, что заглянула внутрь. Мать зовет ее по имени, но Наджья не обращает на нее никакого внимания, ведь там, внутри – игрушки, блестящие металлические игрушки. А еще темные, резиновые. Она вспоминает, как своими ручонками в рукавичках вынимала из портфеля предметы из нержавеющей стали и рассматривала их на не очень ярком зимнем солнце: расширитель, кривая игла для наложения швов, приспособление для выскабливания, шприц, тюбики с гелем, электроды… Мать оттаскивает Наджью за меховой капюшон, вырывая у нее из рук металлические и резиновые предметы, отшвыривая дочь на садовую дорожку. Она падает на жесткий от мороза гравий, раздирает о камешки теплые штанишки, оцарапывает колени.
Изящные ветви абрикосовых деревьев опутывают Наджью и вбрасывают ее в чужие воспоминания. Она никогда не бывала в этом коридоре из бетонных блоков с зеленым полом, но прекрасно знает о его существовании. Перед ней в прямом смысле слова плод настоящей фантазии. Коридор напоминает те, что можно увидеть в больнице, но здесь отсутствует специфический больничный запах. Зато есть большие стеклянные вращающиеся двери, как в клиниках. Краска на ручках облупилась: это говорит о том, что здесь часто проходят люди, но в данный момент в коридоре только Наджья. С одной стороны холодный ветер дует сквозь жалюзи, с другой – двери с именными табличками и номерами. Наджья проходит сквозь одну пару дверей, потом через вторую, через третью. С каждым шагом все громче становится какой-то шум, рыдания, плач женщины на последнем пределе отчаяния, там, где уже не остается места для стыда и чувства собственного достоинства. Наджья идет в том направлении, откуда доносится плач. Она проходит мимо больничной каталки, которую кто-то бросил у дверей. На каталке завязки для лодыжек, запястий, поясницы. Для шеи. Наджья проходит через последние двери. Плач переходит в истерические всхлипы. Он раздается из-за последней двери слева. Наджья распахивает ее и удерживает, несмотря на тугую пружину.
Середину комнаты занимает стол, а середину стола – женщина. Микрофон, находящийся рядом с головой женщины, подсоединен к записывающему устройству. Женщина совершенно голая, а ее руки и ноги привязаны к кольцам по углам стола. У нее ожоги, следы от сигарет – на груди, на внутренней стороне бедер, на выбритом лобке. Блестящий хромированный расширитель открывает ее влагалище взору Наджьи Аскарзады. У ног женщины сидит мужчина во врачебном халате и зеленом пластиковом фартуке. Он заканчивает смазывать контактным гелем короткую электрическую дубинку, раздвигает расширитель до максимума и просовывает дубинку между стальными краями. Вопли женщины становятся нечеловеческими. Мужчина вздыхает, оглядывается на дочь, поднимает брови в знак приветствия и продолжает свои действия.
– Нет!.. – кричит Наджья.
Она видит какую-то белую вспышку, вокруг нее все ревет, словно уже настал конец света, ее кожа мерцает от синэстетического шока. Наджья чувствует запах лука, каких-то храмовых благовоний, сельдерея и ржавчины и приходит в себя на полу студии «Индиапендент». Над ней склоняется, присев на корточки, Тал. Ньют держит ее хёк в руке. Разрыв связи. Нейроны безумствуют. Губы Наджьи Аскарзады движутся, она пытается говорить. Девушка должна многое высказать, задать массу вопросов, но не может: ее выбросило из иного мира.
Тал протягивает свою изящную руку, настойчиво зовет ее куда-то.
– Пойдем, дорогуша, нам пора.
– Мой отец, он сказал…
– Он много чего сказал, детка. Не хочу знать… пусть все остается между вами. Нам нужно уходить…
Тал хватает Наджью за руку, тащит, пытается поднять ее, а она продолжает лежать в неуклюжей уродливой позе на полу. Ньют прорывается сквозь всплеск воспоминаний: абрикосовые деревья зимой, открывающийся мягкий черный портфель, пробег по коридору, комната со столом посередине и хромированным записывающим устройством.
– Он показал мне отца. Он перенес меня в Кабул, он показал мне отца…
Тал выводит Наджью через аварийный выход на грохочущую под их шагами железную лестницу.
– Я уверен, он показал вам все, чтобы заставить болтать как можно дольше, чтобы карсеваки смогли отыскать нас здесь… Звонил Панде, говорит, что они приближаются. Детка, ты слишком доверчива. Я ньют, я никому не доверяю. Теперь идем, если не хочешь кончить, как наша благословенная госпожа премьер-министр.
Наджья бросает прощальный взгляд на экран монитора, на хромированную дужку хёка, лежащего на столе. Иллюзии, призванные успокоить совесть… Девушка следует за Талом, как маленькое дитя.
Аварийная лестница напоминает стеклянный цилиндр из дождя. Создается впечатление, что находишься внутри водопада. Рука об руку Наджья и Тал спускаются вниз по железным ступеням по направлению к горящей зеленым светом табличке «Выход».
Томас Лалл ставит на стол последнюю из трех фотографий. Лиза Дурнау замечает, что он поменял их местами. Теперь последовательность такая: Лиза, Лалл, Аж. Обычный карточный фокус.
– Я все больше склоняюсь к мысли, что время превращает вещи в свои противоположности, – говорит Лалл.
Лиза Дурнау смотрит на него поверх щербатого стола из меламина. Кораблик, следующий по маршруту Варанаси – Патна, предельно перегружен, все углы и закутки заняты женщинами, прячущими лица, громадными тюками и замызганными ребятишками, глазеющими по сторонам с открытыми от удивления ртами. Томас Лалл помешивает чай в пластиковой чашке.
– Помнишь в Оксфорде… как раз перед…
Он не договаривает и качает головой.
– Я все-таки не позволила расклеивать гребаные «кока-кольные» баннеры на «Альтерре».
Тем не менее Лиза ничего не рассказывает Томасу о тех страхах, которые возникли у нее относительно вверенного ей мира. Она ненадолго окунулась в «Альтерру» в консульском отделе, когда ожидала получения дипломатического статуса. Пепел; почерневшие, обгорелые камни; небо как после ядерного взрыва… Ничего живого… Мертвая планета… Мир столь же реальный, как и любой другой в философии Томаса Лалла. Но сейчас Лиза не способна думать о нем, ощущать его, горевать о его трагической судьбе. Она полностью сосредоточена на том, что лежит перед ней на столе. Однако где-то в глубинах ее сознания затаилось подозрение, что гибель «Альтерры» каким-то загадочным образом связана с людьми на фотографиях и их жизнью.
– Боже, Лиза Дурнау! Чертов почетный консул…
– Тебе больше нравился тот полицейский участок?
– Но ведь ты же отправилась для них в космос.
– Только потому, что они не смогли найти тебя.
– Я бы не полетел.
Она вспоминает, как нужно на него смотреть. Томас беспомощно поднимает руки.