
Три миллиметра
– Как отстрелял, дружище? – спрашивал на обратном пути Родионов Масленникова.
– Отстрелял, что и сам не понял. На троечку, говорят, – отвечал тот.
– Как будто все на троечку, я слышал. Но я не уверен, что в тот бинокль можно было рассмотреть чего-нибудь, да и мишени не меняли после каждого бойца. Там должно быть отверстий в них три десятка, а наблюдатели такие же ротозеи, как и мы, – говорил Родионов и смеялся, такое хорошее у него было расположение духа.
– А как ещё мы могли отстрелять, если стрелять никто не умеет? Даже эти, кто учит, не знают ничего. Что они вообще там делали пять лет в своём училище?
– Они меньше знают, лучше спят.
– Вот уж точно. А на восьмом рубеже вообще не было мишени! Что за армия!? – смеялся с ним Масленников.
– Слушай меня! – кричал Дубовиков, когда первый взвод вошёл в злополучный лесной участок, прикрытый со всех сторон плотными рядами сосен, – Поскольку вы мне сегодня хлопот доставили и вели себя плохо, будем качаться! Садись, взвод! Шагом марш!
Всё расстояние по лесной тропе, изрытой корнями седеющих деревьев, взвод прошёл гуськом, держа в руках автоматы, с подсумками, штык-ножами и прочим снаряжением. Уставшие и вспотевшие, разогреваемые ещё палящим солнцем, глотая пыль, изнывая от жажды, солдаты из последних сил боролись с этой напастью. Они кляли Дубовикова и плевались в его сторону, охая от тяжести усилий, тащили стонущего Башмака и кляли его тоже. Они шли так гуськом долго, растянувшись на сотню метров, едва перебирая ногами, опираясь на приклады оружия, цепляясь за землю руками, пока, наконец, не вышли к асфальтированной дороге. Тогда только Дубовиков, опасаясь возможного появления штабных командиров, скомандовал подняться, но через секунду приказал бежать. Это не было запрещено правилами и походило на марш, так что оставшиеся восемьсот метров до казармы взвод преодолел бегом. В расположение курсанты врывались и мчались сразу же к умывальникам, где, истощённые, грязные и мокрые, припадали к кранам с холодной водой. Они жадно глотали, толкая друг друга, наполняли фляги, поливали шеи и головы. Когда им казалось, что вот жажда утолена, они с полминуты переводили дух, а после опять с остервенением принимались пить, и так продолжалось снова и снова.
Днём двадцать четвёртого июля, когда рота строилась на обед, в расположение вошёл младший сержант Игорь Романович Авдиенко. То был второй сержант первого взвода, находившийся до сих пор в выездном карауле. Вместе с одним пехотным лейтенантом он уехал из полка в конце июня. Где-то под Владимиром они приняли состав вагонов с ракетами и сопровождали его в Ашулук, а обратно везли ракетные комплексы. Выездной караул представлял собой офицера-начальника караула и в данном случае четырех младших сержантов – часовых, которым предоставлялся один жилой вагон в эшелоне. В их обязанности входило обеспечивать охрану состава в ходе остановок поезда. Подобное дело в учебном полку считалось серьёзным, крайне ответственным и даже в некоторой степени почётным. Многим попасть в караул казалось пределом мечтаний, для этого совершался весьма продолжительный отбор часовых среди солдат всего полка, а назначали по итогу лишь четверых.
Авдиенко вошёл быстро, уверенно, как входит полноправный хозяин в своё жилище, возвратившись из дальнего похода. Он небрежно сбросил на пол автомат, бронежилет, отстегнул от вещмешка обтянутый зелёной тканью хаки шлем. Оглядев мимолетно роту, он растолкал солдат и прошёл во второй кубрик, свалился на свою кровать. Фоменко, Миронов первые подошли к нему, за ними и остальные сержанты. Обнявшись, они с радостью поприветствовали друг друга.
Авдиенко был небольшого, как и все танкисты, роста, двадцати лет и крепкого сложения. Со светло каштановыми волосами, изрядно отросшими за месяц и завивающимися на кончиках, с прямым открытым лицом и безупречно ровными скулами, он был образцом человека славянской внешности. Из-под стройных выцветших бровей, украшенные пышными побелевшими ресницами, глядели по-честному неглубоко посаженные голубые глаза. На загорелых щеках и подбородке, опоясывавшая пухлые блекло-розовые губы, угадывалась редкая юношеская щетина.
Родился он в Санкт-Петербурге в девяносто втором году в семье состоятельного предпринимателя. Как и положено, он ходил в детский сад, затем в школу, и главным отличием его от большинства сверстников было именно материальное благополучие его родителя. Он рос единственным ребёнком в семье, потому купался в материнской ласке и любви, наслаждался вседозволенностью и лёгкой, размеренной жизнью. Отец его, занятый всё больше своим предприятием и прочими мужскими делами, редко уделял время сыну, лишь глядя со стороны на его взросление. В тех случаях, когда требовалось его отцовское участие, он соглашался на что угодно, только бы скорее прекратить семейные споры и разбирательства и вернуться к единственно важному – устроению капитала. Так Авдиенко-младший рос не встречая на пути ни трудностей, ни отказов любым желаниям, с каждым днём всё больше убеждаясь в безнаказанной вседозволенности и собственной исключительности.
Будучи подростком, Авдиенко волею случая оказался втянутым в деятельность фанатского сообщества, и не просто какого-нибудь, а московского «Спартака». Сам чёрт бы не различил, как так вышло, но молодой человек проникся сердечною любовью к тому делу, считая, что их встреча с клубом и его шефами предначертана судьбой. С тем началась другая веха в жизни Авдиенко, уже более яркая и занимательная, но гораздо менее славная. Вырастая на примере сумасбродных футбольных хулиганов, оказываясь беспрестанно в нешуточной опасности, молодой человек воспитал в себе, привыкшем к удобствам и даже роскоши, беспримерную храбрость, граничащую, однако, с безрассудством. Поступая по обыкновению стихийно, бросаясь в запале чувств от одной думы к другой, получая порою приемлемый результат своих усилий, Авдиенко доходил до крайностей в своих действиях, а позже и в суждениях. Наконец он заразился граничащими зачастую с фанатскими националистическими воззрениями. Подверженный влиянию групповой пропаганды и обаянию глав сообщества, наблюдающий иногда действительные несправедливости, неспособный беспристрастно судить о сложных вещах ввиду своей незрелости, он живо стал ревностным ненавистником всего нерусского. Ещё позже он в меру сил изучил это дело и вместе с товарищами по убеждениям стал принимать участие в «общественных» выступлениях, что сделало мигом его известным в некоторых кругах. Вскоре уже истые националисты обратили на него пристальное внимание, пророча ему достойное на их лад будущее.
Жизнь его, однако, повернулась иначе. В то время, когда всё описанное происходило, Авдиенко уже отучился в суворовском училище и после два года болтался без дела, занимаясь чем-нибудь, вызывая всё чаще своими выходками неудовольствие отца. Последней каплей, побудившей родителя к серьёзному разговору с отпрыском, стал угон Авдиенко-младшим отцовской машины и впоследствии дорожное происшествие с пострадавшими. Отец посредством денег и знакомств избавил сына от ответственности, однако сказал, что делает это в последний раз и что больше не намерен решать вопросы с военкоматом, да и все прочие, и вообще посоветовал тому сходить в армию, образумиться.
Таким Авдиенко зимой 2011 и прибыл в учебный ковровский полк – с глубоким сознанием собственного благородного достоинства, с мнением о превосходстве славян над остальными людьми и определёнными, но, выяснилось, бесполезными здесь умениями постоять за себя в драке. Оказавшись в числе будущих командиров танков, он со сдержанным удовлетворением воспринял это обстоятельство, однако позже, предвкушая вес, что придадут ему сержантские лычки и командная должность, принялся горделиво заявлять, что иначе с ним и быть не могло.
Родионов скоро после опроса новоявленным сержантом на предмет разных спортивных, затем националистических интересов, хотя и не выказавший к ним уважения, всё же стал любимчиком Авдиенко. Они разговаривали обыкновенно о разных пустяковых вещах, но посредством этих разговоров со временем устанавливалось доверие между ними.
– Товарищ младший сержант, что означают эти татуировки? – спрашивал Родионов как-то спустя несколько дней после приезда Авдиенко.
– Это по молодости наколол всякой чепухи, теперь что с ними делать – не знаю. Может, буду удалять, – отвечал тот.
Татуировок у него было две. Одна – цветная картинка с «Микки Маусом» – являла собой давний символ футбольной команды «Спартак», а скорее части хулиганов, бьющихся под её знамёнами с другими безумцами. Однажды, пребывая в предельном воодушевлении, вызванном несомненным успехом в борьбе с нерусскими россиянами, Авдиенко отправился в салон татуировок и наколол эту картинку. Другая татуировка была надпись на латыни «CARPE DIEM», и смысл её заключался в том, что жизнь скоротечна, необычайно ограничена временем, а потому от неё нужно брать с избытком, без раздумий тратя её на развлечения и удовольствия. Эта татуировка была сделана им также в состоянии блаженства, когда он после рисковой драки с выходцами из Средней Азии в полной мере ощутил привлекательность своих категоричных роковых взглядов.
Диковинная дружба завязывалась между этими людьми, как черное и белое не похожими друг на друга. Родионова отнюдь не занимал футбол, деятельность полубандитских фанатских группировок, а тем более крайний национализм. Ему, укутанному с рождения чистейшей материнской любовью и заботой, наученному множеством книг и окружающими человеколюбию и доброте, были чужды всякая жестокость, насилие, разделение людей по цвету кожи, разрезу глаз, происхождению и всё тому подобное. Он внимал многократно и чутко то, что говорил Авдиенко, даже впечатлялся местами его буйным очарованием, а всё никак не приходил к тем же заключениям, что и сержант. Они могли показаться, пока находились бок о бок, столь же странной парой, как хищная птица и морская черепаха и, верно, были также отличны. Однако они ежедневно общались, Авдиенко рассказывал невероятные истории и с упоением наблюдал за изумлением новобранца, а тот качал головой, поддакивал, но лишь осуждал поступки сержанта.
– В карауле едем, бывало, сутки, всё время спим, и жарко так, пить нечего! – как-то рассказывал Авдиенко Родионову, – Так я на остановке выйду, как будто заступил на пост. Начальник спит, потому что духота, сил нет, а я под вагон куда-нибудь спрячусь, автомат, «броник» брошу рядом, разденусь до трусов, лежу, арбуз ем… Там этого добра сколько угодно, и всё за гроши, да хоть просто так, ведь никому не нужно. А сверху солнце палит, всюду степь разметалась, в воздухе песок носится, аж дышать невозможно; вдали на горизонте верблюды шастают, да колючки катаются, и больше ни черта вокруг.
Авдиенко смеялся, но Родионов возмущался: он ни в малой степени не разделял пренебрежительного отношения к долгу, серьёзной ответственности, исключительному доверию, что оказано часовым.
– Стоял дневальным на тумбочке, по курсовке ещё, после отбоя уже, скучно, спать хочется, – говорил другой раз Авдиенко, – Ответственного нет в роте, все спят. Стал слушать музыку на телефоне, нашёл гимн Люфтваффе, включил. Стал маршировать, на немецком командовать, зигу кидать – хоть какое-то развлечение! Раздаётся минут через пятнадцать телефонный звонок в роту. Я тогда только вспомнил, что стою прямо под камерой. Поднимаю трубку. Там дежурный по полку мне сонно: «Ты чего, дневальный, совсем ополоумел?» Я сначала растерялся, но потом что-то наплёл, будто мне это Кутузов так приказал.
Авдиенко хохотал, а Родионов, с округлыми глазами, поражался наглости сержанта.
– А что потом было? – спрашивал новобранец. – Кутузова-то отчитали?
– Да нет, Кутузова тогда не было на месте, а дежурный, видать, забыл на утро об этом, или подумал, что это ему приснилось!
И они смеялись вместе; Родионов, пусть и смущённый подобным халатным отношением к службе, не мог удержаться от весёлости, потому что ситуация впрямь была комичная. Он тогда ещё не мог представить, как далеко зайдёт сержант однажды со своими недетскими шалостями.
Прежде, ещё курсантом Авдиенко сгорал от желания проповедовать свои настроения среди сослуживцев, но дело никак не выходило: все разговоры на подобные темы то сводились к шуткам, то безучастно пресекались сержантами или офицерами, то встречали ленивое сопротивление тех «нерусей», что тоже попали служить в роту. Этими ребятами были двое молчаливых армян, один добродушный весёлый казах и низкорослый башкир с тонкими, как леска, глазами и звериным оскалом. Все они обычно сочувственно смотрели на Авдиенко, лишь только раз башкир в гневе посоветовал ему не уезжать из учебки в войска. Авдиенко пару месяцев плевался, грозился навести порядок и возмущался, что каких-то «черных» и «узкоглазых» делают сержантами. А потом пламя его злобы, что не успели раздуть питерские националисты, стало угасать, сдерживаемое военным порядком, необходимостью подчиняться людям иных взглядов, а также простой солдатской усталостью. Лишённый возможности находиться в середине внимания, устраивать привычные беспорядки и суету, он мерно утрачивал свои отчаянные легкомысленность и возбудимость, за которые прежде сообщники его так любили. Беспокойный и дикий нрав его обуздала серая, размеренная армейская действительность; отсутствие надобности ежедневно биться за жизнь, малейшего подстрекательства со стороны нерусских солдат, неподдельное дружелюбие казаха размягчили его характер, сделали Авдиенко обычным разнузданным пройдохой. Каким-то неявным ощущением он и сам понимал всё это, но по недальновидности не принимал усилий, чтобы противодействовать происходящим в нём изменениям. Он лишь думал, что весною окончит учёбу в ковровском полку и поедет в войска, где всё будет по-новому, где он сможет развернуться, где его ждёт «совсем другое будущее, другая служба». Но в отношении «нерусей» Авдиенко так ничего и не предпринял, а по весне его не «купили», и точно так он внезапно дождался отъезда всех нерусских солдат, молча проводил их в войска, после того угрюмо всматриваясь в тупое лицо оставшегося с ним в учебке славянина Толстова. Ещё через два месяца межпериода, раздосадованный и глубоко уязвлённый, испытывая на себе действие времени и обстановки, он стал не более чем типичным лентяем и болтуном, каких уйма среди сержантов во всех учебных частях.
Когда приехали «слоны», то есть новобранцы, он с Дубовиковым получил над ними безраздельную власть. Опьянённые ею, не знающей границ и не встречающей сопротивления, они охотно и всё больше подвергались её обескураживающему действию. Юный и вспыльчивый Дубовиков, не забывающий совершенных над ним в прежнее время несправедливостей, доходил до вершин изобретательности в своих издевательствах. Не успевшая расцвести и оттого увядшая ненависть ко всему нерусскому в Авдиенко тотчас проявилась вновь и стала настойчиво искать выход, а ум его заработал с новой силой. Страшными развлечениями Авдиенко тогда стали множество безобразных вещей. Однажды сообразив, что курсанты слушают его, потому что устав велит им слушать, он заговорил на занятиях по общественно-государственной подготовке об интересовавших его вещах. Тогда он должен был рассказать об истории государственного герба, гимна и флага России, но вместо того он осторожно заговорил о расовых отличиях людей. На следующем занятии он повторил опыт, и уже скоро все его речи стали нести одну направленность. Он говорил о славянской расе, её превосходстве, силе и могуществе, рассказывал о различных крайних националистических течениях, в убеждения которых искренне верил. Авдиенко говорил обо всём этом ярко и чувственно, но не считаясь с чужим мнением и воздерживаясь от споров, поскольку он никогда не приходил к этим суждениям собственным умом, а только лишь они ему навязывались кем-то старшим как несомненные истины. Очень скоро он затронул многие неокрепшие и доступные умы курсантов, рассказывая о некоем Дэвиде Лэйне и его делах, лозунге «14\88», манифесте «88 заповедей», программе «Дневник Тёрнера» и прочем. Позже он коснулся мировых войн, участия Германии в них, роли евреев в мировом сообществе, становления Гитлера, его личности и произведения «Mein Kampf».
Деспотизм мерно развивался, не встречая сопротивления, и однажды на марше Авдиенко стал вести счёт строю на немецком языке. Он изучил строевые команды Люфтваффе и с удовольствием применял их. Молодые солдаты были поражены, но их роль в тех грязных забавах была невелика, как считал каждый, а потому они лишь выполняли то, что от них требовалось. Увлекаясь своими озорством, Авдиенко в плотных лесных массивах, скрывавших строй от глаз начальников, поднимал вверх правую руку и командовал «смирно» всему строю. Тогда бойцы равнялись на него, замирали и маршировали, а он, молодой, стройный и подтянутый, обрадованный послушанием подчиненных, шёл во главе строя с поднятой рукой, отдавая команды по-немецки и лучезарно улыбаясь.
Родионов и Масленников испытывали в такие минуты сильное отвращение к этому человеку, в некотором смысле своему сослуживцу, наставнику. Оба молодых человека были неплохо образованы, знали прекрасно и военный период истории. Много они читали с детских лет о бедах и лишениях народов, что главным образом пострадали во Второй мировой войне, о случаях проявления беспримерной злобы фашистов, об их неоправданной ненависти ко всему живому. Молодые люди никогда не ставили под сомнение освещение тех событий. Даже повзрослев, получив возможность самостоятельно изучать и оценивать историю, каждый из них по-своему пришёл к прежнему убеждению, может не такому категоричному, как прежде, но вместо этого к более сильному. Убеждение это состояло в том, что нацисты виновны во множестве бесчеловечных преступлений, а их мировоззрения несправедливы, глупы и жестоки.
Тем не менее, Родионов и Масленников, хотя и были сильны по своим натурам, не противостояли открыто выходкам молодого сержанта. Они были напуганы офицерами, говорившими о полном повиновении старшим по званию, сбиты с толку незнакомой армейской обстановкой, уставными правилами и порядками, царящими здесь и зачастую такими отличными от гражданских и человеческих, по которым оба всегда жили. Так, Родионов и Масленников, скреплённые уже прочными узами дружбы, проникались ещё большим уважением друг к другу, когда выражали хотя наедине недовольство делами Авдиенко и презрение к нему. Однако они при встрече и разговоре с ним смотрели ему в глаза, в его открытое честное лицо, и удивлялись многому. Удивлялись поразительному несоответствию обаяния и располагающей внешности сержанта отвратительному внутреннему состоянию его заблудшей души. Удивлялись они также и себе самим, потому что совсем недавно, готовясь стать солдатами, они ожидали столкнуться на службе с непобедимым армейским произволом и были настроены яростно, до конца бороться с ним, однако теперь оба лишь стояли в стороне, наблюдали за торжеством злодея и безмолвно возмущались, считая порой, что дело не касается напрямую их.
Начиналось легковесное нежное утро. Солнце ещё не проснулось и утопало пока что далеко в лесной глуши в предрассветной неге, очерчивая изредка горизонт тонкими розовыми блёстками. Пушистые белые облака, сбрасывая тёмное покрывало ночи, сказочно алели. Шаловливый ветерок плутал по обезлюдевшей части среди молчаливых серых строений, играл потёртыми раскрытыми ставнями и пробирался под одеяла спящих новобранцев. Тишина всюду была совершенная. Природа замерла в сонном очаровании, и притихли, казалось, не только люди, отдыхая от подвижной деятельности, но даже неутомимые звери и птицы. Густой ковёр яркой зеленеющей травы, не тревожимый ничем, также застыл в безгласном ожидании нового дня. Лишь только в деревне, вдали за дорогой, ведущей к стрельбищу, за узкой быстрой речушкой, широким раскатистым полем в покосившемся курятнике просыпался петух и готовился разбудить хозяев резвым криком.
Родионов в то утро проснулся раньше общего подъёма, уже по устоявшейся привычке, для того, чтобы успеть к новому дню выполнить все приготовления. Откинув слегка одеяло, умильно потягиваясь, он оглядел своё отделение и обнаружил, что все ещё спали как младенцы. Такие минуты он любил, если это подходящее слово. Мысли его после отдыха очищались, усталость и боль в теле отступали, кругом ни единый шорох не отвлекал от дум. В то утро Михаил представлял прошлое, далёкое прошлое тысячелетней давности, когда ещё по этой земле ходили их пращуры – могучие богатыри, отважные и искусные в своём деле, мудрые и порядочные в своих суждениях, благородные и искренние в своих намерениях. Родионов представлял их, статных и величественных, закованных в кольчуги и с секирами, верхом на рослых жеребцах, мчащихся навстречу яростным захватчикам, и сравнивал с собою, своими сослуживцами, сержантами и офицерами роты. Родионов сравнивал то, что делали его предки, с тем, что делают они сейчас, и задавался вопросом, достойна ли их служба деяний праотцов. То ему казалось, что все здесь так или иначе выполняют священный долг, стерегут мир и покой страны, то он вспоминал безумия офицеров, глупость сержантов, лень и безучастность новобранцев, и тогда ему становилось горько. Он тогда вопросительно всматривался в окно в ясное небо, а оттуда будто кто-то безгласно взирал на него.
Где-то на проходе послышались загадочные звуки, и Михаил отвлекся от размышлений. Цоканье копыт, звонкое и колкое, раздалось совсем близко, однако все танкисты крепко спали. Михаил повернулся на бок, прислушиваясь с сомнением, и тут же цоканье повторилось, а после раздалось конское ржание. Железный звон и скрип кожаных ремней переменили прежние звуки, и стало ясно, что за углом, в десяти метрах от Михаила, находится один из древнерусских богатырей. Прекрасно слышно было, как всадник остановился на мгновение, затем спешился, поправил сбрую. Вот он вновь замер и прислушался, а затем зашагал, стуча сафьяновыми броднями, тяжело, но быстро. Михаил приподнялся в койке, широко раскрыв глаза и не веря своим ушам. Шаги приближались, и очень скоро, вот уже сейчас должен был появиться этот великан с мечом наперевес… Но вместо того из-за угла выплыл невзрачный и плюгавый младший сержант Логвинов. Он прошёл вразвалку по центральному проходу, зевая и осматривая кубрики и спящих курсантов, правда, единственно для того, чтобы с большим удовольствием совершить своё неблагодарное деяние.
«Рота, подъём! Строиться по форме четыре!» – дважды крикнул он, и тогда Родионов, наконец, проснулся. Но проснулись и остальные, тут же всюду в казарме началось оживление, суета, в которой бойцы пытались выполнить одновременно множество задач и справиться вовремя. Ввиду необыкновенно важных занятий, которые предстояли тем днём, роту разбудили на полчаса раньше. Об этом говорили сержанты накануне, но ничего больше о предстоящем деле не было известно. С общим подъёмом выгодный момент был упущен, Родионов ничего не успел и только поругал себя за ненужную мечтательность.
Рота была построена и готова выдвигаться уже в шесть пятнадцать. Все приготовления были сделаны, несколько ящиков учебных материалов собраны и розданы взводам, и пришедший вскоре Бабенко командовал. Построившись на улице перед казармой, рота сразу же направилась в сторону КПП. Оказавшись за пределами полка, подразделение сразу же повернуло с дороги в сторону, выйдя на узкую лесную тропу. Куда она вела, ещё никто из новобранцев не знал, а сержанты лишь загадочно улыбались, когда их спрашивали. Между тем природа вокруг была, как всегда, прекрасна и чиста, и невесомость летнего утра побуждала многих к возвышенным мыслям. Так почти весь марш прошёл за попытками угадать предстоящую важную миссию и за любованием великолепием нетронутого леса.
– Куда, всё же, мы идём, знаешь что-нибудь? – спрашивал Родионов Масленникова.
– Ничего не знаю, только знаю, что это важно, – отвечал тот.
– Важно, ответственно, а ещё Авдиенко проговорился, что нам это должно понравиться. В том ящике, что несёт Нефёдов со Скоревым, те самые гранаты, из берёзок, помнишь?
– Мы идём метать важные берёзовые гранаты, по-твоему?
Оба задумались, теряясь в догадках. Несколько дней до этого во время походов на директрису, когда большая часть солдат занималась бессмысленными работами по выкорчевыванию деревьев, растущих близко к танковым дорожкам, отдельная группа из нескольких человек удалялась в лес и нарубала тонкие берёзовые поленья. Далее в течение пары дней двое бойцов стругали из этих пней определённых размеров муляжи противотанковых гранат. Ящик с этими макетами находился в строю, ещё двое курсантов несли бронежилеты, шлемы и автоматы.
Когда рота вышла из леса, взору бойцов открылось бескрайнее перепаханное поле с редкими на нём возвышениями, широкими лужами бурой няши и одинокими деревцами. Поле то было не крестьянское с посевами, вспаханное ровно и заботливо, а военное, учебное, и всюду на нём видно было борозду от танковых траков, клочья вырванной на поворотах земли в смеси с жухлой травой, тонкие передавленные деревца, вжатые тяжестью смертоносной машины в глиняную почву. В некоторых местах в поле развевались небольшие красные и белые флажки, неподалёку от них сновали офицеры, а в одном месте в стороне замерли унылыми чёрными пятнами обшарпанные танки.