Внезапно Велемир испытал неудержимое желание оглянуться.
Он резко выпрямился и посмотрел вокруг.
Нет, на берегу не было никого, кроме художника и бездыханного Альфия. И вообще не наблюдалось никакого движения ни на суше, ни в море, насколько можно было видеть в прозрачных, все более редеющих сумерках.
И лишь обрушивались на чернеющую в стремительной пене гальку удары волн.
Художник осторожно коснулся места на груди друга, где наиболее глубоко разошлась подкладка. И пальцы его руки стали темными. И он вскрикнул.
Художник был впечатлительный человек, но это не мешало ему, как правило, действовать соответственно обстоятельствам. С трудом, но он сумел поднять неподвижное тело на руки и с ним направился к дому.
И в этот миг явился край солнца.
Если бы Велемир скосил взгляд – он изумился бы, вероятно, какая странная сопутствует ему тень.
Художник внес тело в дом, и уложил его, не подающее никаких признаков жизни, в комнате на постель. Затем он определил, что хотя бы пульс, слава Богу, бьется, и после этого замер, будучи в нерешительности.
Лоснящееся багровое пятно занимало всю правую половину груди учителя.
Оно как будто гипнотизировало, не отпуская взгляд.
По-видимому, скрытая под одеждой рана продолжала кровоточить – вокруг по простыни расползалась все увеличивающаяся область алого. Необходимо было как можно быстрей наложить повязку. Для этого требовалось сначала освободить Альфия от лохмотьев искромсанной одежды, обнажить повреждение.
Художник распахнул шкаф, где хранил аптечку. Стремительно выхватил из-под груды таблеточных облаток, с шорохом разлетевшихся по всему полу, большие ножницы. У них были широкие острые лезвия. С их помощью Велемир надеялся произвести приготовления к перевязке быстро, не причинив дополнительного страдания.
Склонившись над распростертым телом, он вздрогнул.
Глаза учителя, лишь несколько мгновений назад безжизненные, закаченные под лоб – смотрели теперь в упор. Цепко и изучающе, как это показалось тогда художнику.
И в следующий миг Альфий, будто пружина, высвобожденная случайно, взвился с постели. Теперь его глаза были раскрыты неимоверно широко и блуждали, вид был безумен.
– Не-е-ет! – завизжал он вдруг, и одновременно с этим истерическим воплем ударил резко и больно художника по руке, что держала ножницы.
Лезвия просверкнули в воздухе.
Оттолкнув друга, учитель повернулся к двери и пулей вылетел вон, с грохотом опрокинув в сенях жестяную шайку.
4
Весь этот день художник не выходил из дому. Под вечер он задремал, но сразу же в оконное стекло стукнул камешек. А через некоторое время другой – кто-то стремился привлечь внимание его.
Нехотя Велемир поднялся и отмахнул тонкую занавеску. Шагах в двадцати от дома, ссутулившись, стоял Альфий. Он будто бы хотел сделаться незаметным, укрыться меж низкорослых кривых берез.
Учитель подавал знаки, чтобы художник вышел. Но замотал головой, когда Велемир, в свою очередь, сделал приглашающий жест и кивнул на дверь. Ты, ты выйди – требовали жесты стоящего за окном. И он при этом боязливо оглядывался, то приближая палец к губам, то складывая, просительно-умоляюще, у груди руки.
И наконец Велемир поддался немой мольбе.
Альфий вел, точнее же сказать, тащил его по тропинке, указывая на виднеющийся вдали Большой Дом.
«Быстрее! Я объясню все позже». Не обращая внимания на попытки художника расспросить его, мрачный и напряженный, Альфий не проронил по дороге затем ни слова.
Народу в заведении собралось в тот вечер немного, как и всегда. Местные предпочитали проводить время в кругу семьи или друг у друга в гостях. Но Альфий, проявляя какую-то маниакальную осторожность, выбрал для предстоящего разговора столик, стоящий наиболее далеко от стойки, к тому же прячущийся в тени.
Присаживаясь, он расстегнул меховую куртку. Вместо рубашки с галстуком, ношением которого в глуши учитель весьма гордился, под курткой обнаружился бинт. Полосы этого бинта, грязно белые, намотанные беспорядочно и неровно, стягивали Альфию грудь и горло. Широкое кровавое пятно проступало там, где шея переходит в плечо.
– Помнишь неприятный разговор, что был у нас неделю назад? – произнес Альфий тихо, опасливо оглянувшись. И все дальнейшее он говорил полушепотом, и близко наклонясь к художнику через стол.
– Тот разговор затеял ты сам, и он касался моего поведения. Тогда ты меня застал – помнишь? – за невинной забавой, помогающей снимать стресс… Понимаю, «стресс» – пустое для тебя слово. Но это было б не так, если бы ты вел жизнь, подобную моей, друг… то есть – если бы ты работал. Поприще воспитателя подрастающего поколения, доложу, не сахар! Ты только представь: неделю за неделей, месяц за месяцем пытаешься вдолбить прописные истины в головы записных тупиц. Бьешься, словно рыба об лед… и постепенно в тебе нарастает желание что-нибудь сломать, разорвать на части! Я думаю, лучше рассекать моей палкой панцири мелких крабиков, бегающих под водою между камнями, чем… Вот, ты и застукал меня на берегу во время этого небольшого охотничьего развлечения. Ты мне тогда сказал: «мерзкий, мелкий садист». И не удосужился объяснить, кстати, чем же приятнее садист крупный – охотник в общепринятом смысле слова? Тем ли, что изживает свой стресс, отыгрываясь на оленях или медведях? Впрочем – все это ерунда, слова… Гораздо более важно, что ты мне сообщил тогда, с пророческим видом, завершая нашу беседу. Помнишь? «Это не пройдет тебе даром! Это – ты указал широким жестом на берег, на волны моря – имеет душу.» Ты вроде бы намекал тогда, видимо, что эта самая душа – отомстит… Так вот. Ведь ты оказался прав! Эта твоя «душа»… да, она заставила меня кровью моей заплатить за то, что я тебя тогда не послушал! Она заставила бы меня, наверное, заплатить и жизнью – если бы не подоспел ты. Впрочем, что же это я говорю «заставила бы»? Игра ведь еще не кончена. Нет, она только началась… Послушай, как оно было.