– Ну, где эти эксперты, а?
Запах весенней сырости сменился стылостью тёмной комнаты. Нарастая, дверной звонок требовал ответа. Я, моргая от недавнего яркого солнца, лёгкого ветра с морозцем, иду открывать дверь.
На пороге Илья и Бурый. Бурый – молодой редактор телеканала, звезда, сошедшая из интернета в область телевещания. С ним мы знакомы смутно, но давно. Оба входят ко мне домой блицкригом, разбредаются по комнатам, наводят суматоху.
– Неделю от тебя сплошное игнорирование. Работаешь? – спрашивает Илья, ковыряясь в моём холодильнике и выуживая оттуда брикеты с йогуртом.
– Творю, – коротко отвечаю я, стараясь осознать действительность, отвлечься от идиотов, дающих показания, и отогнать от себя трупно-болотный запах.
На секунду оформляется мысль, что сцена созидаемая – это цикличное, застрявшее с давних пор воспоминание. Оно абсолютно не видоизменяемое, но могущее быть интерпретировано остальными различно и даже не так глупо, как это выглядит в моей голове. В моей голове вся сцена с обнаружением трупа – это когда карикатурные герои старого фильма (навязчивый, из детства) о полицейских (они будто вырезаны из бумаги), наложенные на примитивную картинку пологого берега в снегу (рисунок бумажной новогодней открытки). Опять же – воспоминание об открытке – навязчиво и из детства. Так неужели любое творение – есть детская, перемолотая годами жизни, сублимация-синестезия? Полицейские и открытка очень глупо выглядят в моей голове, неестественно, как плохой коллаж.
Это – первейший препон в деле передачи истории: я удивляюсь тому, что такой идиотски-выблядски-плохой коллаж можно выставить на всеобщее обозрение.
Но надо помнить: набор сэмплов воображения тебя и их – различен и многообразен. Это надо осознать и принять. Плюнуть на то, что эти картинки портят и отравляют своей карикатурностью замысел работы. Плюнуть на то, что работа – (а ты убедишься в очередной раз) не избавит от картин/картинок всей твоей синестезии. Как бы тебе ни хотелось. Как бы ты не молил всё что угодно.
Просто прими на веру: каждый расшифрует/выявит эпизоды твоей истории наиболее приятным для себя способом.
Пусть схема выявления – одиозна и маловариативна.
Илья протягивает мне бутылку воды.
Бурый наигрывает на пианино что-то воодушевляющее, жеманно, с клоунадой, изображая маэстро в экстазе. Илья выключает проектор, транслирующий плохое старое кино о сыщиках. Он выключает нудную музыку, играющую в пол-тона, делает Бурому жест «перестань», критично смотрит на мои черновики с зарисовками:
– Рувер, садись, нас ожидает плотный график. Деньги будем зарабатывать.
Я сажусь на стул. Илья и Бурый, будто дознаватели на допросе встают передо мной и принимаются динамично излагать свои планы, касательно новых шоу. Один зачинает, второй молчит. Первый затыкается, второй продолжает. Коллаборации! Новые форматы! Миллионы денег! Интереснейшие выпуски! Ремейки! Реконструкции!
Я пересчитываю в голове свои денежные запасы и понимаю – эти двое вовремя.
– …личная жэ! – восклицает Бурый, взмахнув рукой, очертив в воздухе радугу. – Исповедь! Такая судьба! Вам и не снилось!
– Сигареты у вас есть? – спрашиваю я.
– Есть немного интересного, – вдруг озадачивает меня Бурый, протягивая мне два «интересного».
– Не подсаживай на эту хрень молодой неокрепший ум, – нравоучительно встревает Илья. Пусть и будто беззаботно, но я ощущаю, как Илья напрягся.
– Не учи учёного, – ворчу я, хватая одно из двух и употребляя на язык.
Бурый прикидывает ещё скоп странных, взбалмышных идей. Ходит по комнате, останавливается у моей доски и издевается над моими таблицами, накидывает фантасмогоричных сценариев постановок с элементами мистики. Тут же предлагает создать нечто серьёзное, связанное с психикой и тяжёлой жизнью. Постепенно я отрешаюсь от этого потока идей Бурого. Илье звонят на телефон, он громко переговаривается, повторяя слово «сценарий». После этого он спешно показывает Бурому на часы, тычет в меня пальцем и ёмко говорит с нажимом: «По делу».
Я жду изменений реальности.
Передо мной на столе возникает миниатюрный, из спичек и картона, макет католического собора. К собору подъезжает старый полицейский фургон (металлическая игрушка), из него выходят двое (да, они вырезаны из бумаги) и проходят ускоренной анимацией в широкие высокие двери.
Рядом с собором, как в пластилиновых мультфильмах, из поверхности стола появляется детализированный макет мечети, с высокого минарета которой заторможенно падает в стол нечто в белом, подвешенное на леску.
Илья протягивает откуда-то незримо издалека исписанную бумагу. Словно рука господня пробила облако и явилась мне:
– Твоё расписание. Прошу, будь доступен, бери трубку, хо-ро-шо?..
Его «Хо-ро-шо» смазывается, обретает странный полый объём. Вся комната изгибается в это его «Хо-ро-шо. Я прошу Бурого открыть шторы. Он открывает их медленно, будто пьяная обкуренная бабочка раздвигает крылья. Комната наполняется жирным блестящим светом. Потолок растягивается дугой, пол проваливается куда-то вбок и в сторону.
Главное (принять и осознать): я просто/прочно сижу на одном месте.
И волноваться не о чем.
Стены сжимаются, вся комната резко «выдыхает», мне становится страшно за сострадательного Илью и за бесноватого Бурого. Их ведь может натурально сплющить и они исчезнут с этими своими проектами и деньгами. Но я смиряюсь – у меня будет больше времени поработать. А деньги – как-нибудь потом.
Я смотрю в окно – там огромный глаз Читателя. Проходя мимо, Он останавливается и решает посмотреть, как продвигаются мои дела. Я смотрю на стол. На нём в цикличном повторе – падает тощая фигурка в белом с башенки минарета. У католического собора раскрывается крыша и внутри лежит тряпичная, в папском одеянии, кукла. «Янос, думать только о себе это ведь в порядке человеческой натуры и в природном порядке вещей, правда?», – пищит кукла, моргая своими пластмассовыми глазёнками.
Комната наполняется трупным запахом.
Я ощущаю решимость и невысказанную злобу отчаявшегося убийцы. Я чувствую, как он бежит по тёмному парку. Как холодный воздух обжигает его внутри. Как перед ним бежит тот, кого следует догнать. Как необходимо через символ и решаемые загадки передать то, чего другие не хотят понять своими глупыми мозгами. Но только, что именно они не могут понять? Я раскрываю свой рот так широко, что мои челюсти образуют угол в 180 градусов, это приносит чудовищную боль, от которой я слепну.
Жирный блестящий свет.
Он вдруг резко пропадает по причине…
– …а почему именно эта надпись? – спрашивает меня Илья, проворачивая в воздухе тонкой женской рукой.
Он говорит мне в правое ухо.
Я сижу на диване, на площадке ток-шоу. Нет зрителей, нет операторов, нет редакторов, ассистентов. Пустая студийная площадка. Только я, петличка микрофона на моей рубашке и это странное существо: симбиоз Ильи и Майер.
Пересыхает во рту.
Это неправильно.
– Потому что для эээ… Атеиста это является правдой… – говорю я, покрываясь липкой испариной.
– Но зачем… Её писать? – воображаемым шёпотом спрашивает Бурый, появляясь рядом со мной на диване слева.
– Это… – ток крови бьёт по моим мозгам, всё сильнее, с каждым толчком сердца, суживая сознание. – Это вызов, это крик.
– Интересно… – шепчет возникший на месте камеры-один художник с пирсингом в носу.
– Не обращай внима-внимания, – профессиональной скороговоркой бормочет Илья-Майер, – этот педик зарисовывает прямой эфир. Такая у него ра-бо-та.
Бурый кладёт мне свою ладонь на плечо и притягивает к себе, будто отбирая у Ильи-Майер. Касание пахнет масляными красками. Голосом розового цвета Бурый сообщает мне в левое ухо:
– Он подсматривал, как ты трахаешь его жену.
Я обнимаю Эву, такую приятную, такую родную.
Податливую, отзывчивую моим жадным ласкам.
Я чувствую, как бьётся её сердце. Я не могу надышаться её сладостным запахом. Я целую её точёное лицо, трогаю её волосы, мну её ладони, сжимаю её грудь, трогаю её бёдра, трогаю, трогаю, трогаю её всю.