Женщина-Мерседес посмотрела вниз со своей подножки. Мама-Пежо задрала подбородок. На щеке у нее была свежая царапина, видимо полученная в недавней толчее, кудряшки совсем размотались.
– Ну и зачем же вы это сделали? – спросила женщина-Мерседес спокойно.
Контраст между ними, конечно, был поразительный. Светловолосая великанша с тяжелой челюстью и низенькая пухлая мамочка из родительского комитета. Господи, они как Гэндальф и Бильбо, подумал Митя и отвернулся, чтобы не засмеяться. Момент для смеха был сейчас совсем не подходящий. Но он не выспался, страдал от похмелья (пиво у Патриота было паршивое, да еще без закуски) и, чего там, в самом деле здорово только что перетрусил. По-настоящему, всерьез, и нервы начинали сдавать.
– По крайней мере, – заявила мамаша-Пежо, – мы все собрались в одном месте. И можем теперь обсудить ситуацию.
– Это было очень глупое решение, – сказала женщина-Мерседес. – Глупое и опасное. Вы чуть не создали давку.
– Я хотя бы что-то сделала, – ответила мама-Пежо, нимало не смущенная. – А то бы мы так и сидели, ожидая неизвестно чего. Хватит! Сколько можно сидеть и ждать? И вообще, вы-то кто такая? С чего вы взяли, что можете здесь распоряжаться?
На это женщина-Мерседес не ответила ничего. Она просто перевела взгляд повыше и перестала видеть нахальную выскочку. Вычеркнула ее из реальности.
– Есть все основания предполагать, – продолжила она веско и холодно, снова превращаясь в начальника лагеря или завуча старших классов, аудитория которых бесправна и не перебивает никогда, – что мы пробудем здесь еще какое-то время. Я пока не знаю, как долго. Но хаос необходимо прекратить немедленно. Хаос опасен всегда, а в замкнутом пространстве – особенно. До тех пор, пока не придет помощь, мы должны вести себя спокойно и разумно. Восстановить порядок, определить правила. И для начала нужно выяснить, сколько нас. Составить полный список всех, кто находится в тоннеле, чтобы никого не пропустить, это важно.
Надо было отдать ей должное: звучала она уверенно и строго, а на подножке патрульной машины смотрелась так, словно там и родилась. Словом, Ленин из нее получился гораздо более удачный, подумал Митя с невольной ревностью и тут же этой ревности устыдился. Лет сто назад эта адская баба наверняка посылала бы в бой отряды, расстреливала предателей революции, выбивала из крестьян зерно и ходила бы затянутая в кожу и с наганом, или что у них там было, маузеры? Так, всё, надо поспать. Вытащить Аську из кабриолета, найти Сашу и запереть обеих в Тойоте до тех пор, пока этот цирк не закончится.
– Я буду записывать, – сказала женщина-Мерседес, достала из-за пазухи довольно крупный бумажный блокнот и помахала им в воздухе. – Подходите по одному. Только водители, без пассажиров. Толпиться не надо. От каждой машины – один человек, который называет всех. Имя, фамилия, возраст, профессия. Марка и номер. Все, кого записали, возвращаются к своим автомобилям. Спокойно, без спешки.
Она уселась в продавленное капитанское кресло, уложила блокнот на массивные колени, щелкнула ручкой и поманила к себе кого-то из тех, кто оказался поближе, – по-чиновничьи равнодушно, не поднимая глаз. И этот казенный жест магическим образом сразу превратил разнородную человеческую массу, которая вообще-то явилась требовать объяснений, в послушную очередь, и превращение это случилось еще до того, как первый участник навязанной и не очень-то обоснованной, если вдуматься, переписи подошел, склонился пополам и принялся диктовать свою фамилию старательно и по складам. Тревожно к тому же всматриваясь в написанное, как будто стоял не перед грязной патрульной машиной с мятым бортом посреди запечатанной подземной трубы, а у окошка в паспортном столе или у стойки шенгенского визового центра. Или на допросе, подумал Митя. С моих слов записано верно. Елки, да как же они это делают? Учат их, что ли, специально? И еще ему пришло в голову, что на вопрос, кто она такая, женщина-Мерседес вообще-то так и не ответила.
Как ни странно, многие из тех, кто занял в очереди первые места, оказались пассажирами автобуса, который от полицейского Форда находился как минимум в получасе быстрой ходьбы. Видимо, им там правда было совсем худо. Они шумели, перекрикивали друг друга и беспокоились о том, что у них нет старшего. Номер автобуса никто из них тоже, конечно, не помнил, но женщина-Мерседес великодушно простила им эту оплошность. Отчитавшись, они потянулись назад по проходу усталой потрепанной шеренгой, их место заняли другие, и запись продолжилась. И хотя давка никуда не делась, ступить по-прежнему было некуда, это уже была другая давка, неопасная, как будто остывшая градусов на двадцать, и Митя даже смог добраться наконец до Тойоты, к Саше и красивой женщине-Кайен. Вид у обеих был испуганный.
– Вы как, в порядке? – спросил он.
Саша кивнула.
– Да, – сказала женщина-Кайен. – Да, спасибо. Хотя я была уверена, что нас сейчас затопчут. Ужасно испугалась. Если бы вы их не остановили… Это было очень вовремя и очень храбро, правда. Вы нас всех спасли просто.
Митя смутился и снова вспомнил, что майка на нем несвежая и не брился он два дня или даже три. Красивые женщины теперь хвалили его нечасто.
– Давайте я дверь попробую открыть, – предложил он им обеим. – И залезайте в машину. А я за Аськой схожу.
– Вой-цех, – диктовал как раз крупный рыжеволосый дядька в небесно-голубом спортивном костюме и резиновых тапках, нависая над Фордом. – Войцех Ми-ло-шев-ски, тшидьешти сьедем.
– Марка машины и номер, – сухо отозвалась женщина-Мерседес и занесла ручку над разлинованной страницей.
– Iveco, LB jedenascie dziewiecset czterdziesci piec, – сказал рыжий. – Эл-бэ. Один, один, девять, четыре, пять.
– Грузовик? – живо спросила женщина-Мерседес и подняла голову.
– Так, – ответил водитель ИВЕКО, несколько омрачаясь. – Wagon[1 - Да. Грузовик (польск.).].
– А груз какой? – спросила она и перевернула свой блокнот, распахнула с другого конца, где оказалась у нее заготовлена новая, еще пустая таблица, и провела поперек нетронутых нежных строчек резкую вертикальную черту. – Что везете? Накладная у вас с собой?
– Ne rozumiem, – сразу сказал поляк неприязненно и трезво, отступая. – Nie mоwie po rosyjsku[2 - Не понимаю. Я не говорю по-русски (польск.).].
Какой-нибудь швед или немец, вероятно, ответил бы безмятежно и предъявил документы, но сорок пять лет социализма даром не прошли, и внезапный живой интерес женщины с блокнотом к его опломбированному грузу, очевидно, вызвал у польского дальнобойщика самые мрачные предчувствия. Он сделал пустое лицо, повернулся и быстро зашагал назад, к своему рефрижератору. Женщина-Мерседес задумчиво смотрела ему вслед.
Из кабины Газели за этим коротким диалогом внимательно наблюдал седой темнолицый таксист. Он даже опустил стекло и высунул голову в проход, чтобы лучше слышать. Когда рыжий поляк прошел мимо, тихо ругаясь себе под нос, таксист задраил окошко и повернулся к своему молоденькому спутнику.
– У тебя что в кузове? – спросил он.
– Вода, – ответил юный водитель Газели и на всякий случай зачем-то показал на смятую пятилитровку под приборной доской, хотя ее содержимое на воду было совсем не похоже.
Таксист нахмурился и кивнул торжественно и строго, как человек, который получил только что подтверждение самых серьезных своих опасений и все же гордится тем, что оказался прав.
– Не выходи, брат, – сказал он по-отечески мягко. – И никому про это не говори. Они ее заберут.
ПОНЕДЕЛЬНИК, 7 июля, 07:32
Человек в наручниках сделал еще один шаг вперед.
– Меня заказали, – сказал он. – Это подстава, я ничего не сделал, лейтенант. И тебе это тоже всё не нравится, я вчера еще заметил. Он меня в машине бросил, твой капитан, когда все побежали. Для него я – не человек. Думаешь, ты для него человек? Тогда где он, а? Он тебя потому и послал одного, чтоб его не притянули потом. А тебе, наверное, сказал стрелять, да? Ну, сказал же? Сам подумай. Он останется чистенький, вообще не при делах, он в машине сидел. Я в наручниках, и капитана твоего нету здесь, ты будешь виноват. Ты один. И они за тебя не впишутся, лейтенант. Всё повесят на тебя. Брось мне ключ, я сниму их, и ты меня не увидишь никогда, и никто не узнает.
Старлей тоже отступил и снова замер, расставив ноги и целясь беглецу в лоб, в плечо, в грудь, в живот, в колено и снова в живот. Глаза жгло от недосыпа, мокрая рубашка щипала спину, пистолет мотало из стороны в сторону. С каждой следующей минутой он становился все тяжелее, руки начинали дрожать. Человек у решетки больше не улыбался.
– Сколько тебе лет, старлей? – спросил он и снова шагнул. – Двадцать пять? Двадцать восемь? У тебя семья, наверное, хорошая, девушка. Ты еще все нормально можешь сделать. Уходи отсюда. Здесь вот-вот начнется какой-то серьезный замес, тебе не надо думать про меня, ты про себя думай. Ну, хочешь, не давай мне ключи, просто отпусти, отвернись, и я уйду. Скажешь, что ты меня не поймал. Да? Давай так. Посмотри на меня. Я просто пойду, да? И ты не будешь в меня стрелять. Вот, смотри, я просто пройду мимо. Ты все правильно делаешь, лейтенант.
С этими словами человек с разбитым лицом пошел вперед, а старлей шагнул в сторону и опустил руки, чувствуя себя почему-то статистом в дешевом спагетти-вестерне, безымянным второстепенным персонажем, который каким-то чудом вывалился из чужого сценария и в последнюю минуту избежал смерти на пустой улице, где закрыты все ставни, шуршит песок на ветру и катится шар из сухой травы. И хотя никакая смерть ему, казалось бы, точно сейчас не угрожала, облегчение было настолько сильное, что он едва не заплакал. Он был уверен, что какая-то очень большая беда только что его миновала.
И, конечно, тут же у него за спиной раздался топот, и в распадающуюся тоскливую декорацию, которая почти уже растаяла и существовать которой оставались считаные секунды, ворвался капитан. Красный, потный и страшный, как будто его варили в кипятке.
– Ах ты, сука, – прорычал капитан, и старлей съежился, убежденный, что слова эти адресованы ему. – Куда собрался, гнида, а ну, назад. Назад, я сказал!
Ремень у капитана был расстегнут, болтался и бил его по бедру, голубая форменная рубашка посинела под мышками и на животе, пуговица под горлом была вырвана с мясом, и дышал он тяжело и жутко, как будто его вот-вот хватит удар. Но шел он уверенно и быстро, как дуэлянт к барьеру, и пистолет в его рыжей лапе сидел крепко и нацелен был беглому арестанту прямо между глаз. И тот мгновенно поднял руки к лицу, как будто надеялся скрещенными ладонями остановить пулю, и попятился к решетке.
– Старлей! – крикнул он. – Мы же договорились! Я ничего не сделал, ну что ты, старлей!
Нет, нет, нет-нет, подумал двадцатишестилетний лейтенант, и зажмурился, и представил, как сидит в кабриолете, левой рукой держится за кожаный руль, а правой гладит нимфу по шелковой коленке. Он уже сделал все, что было ему по силам, – отказался от действия, отступил и сверх этого ничего уже никому не был должен, ни капитану, ни беглецу с пугающей улыбкой. И уж точно не мог сейчас помешать одному из них убить другого. Это было просто нечестно, особенно теперь, когда он не стал стрелять и согласился с тем, что стрелять ему нельзя ни при каких обстоятельствах, ни в кого вообще, никогда, и обрадовался этому своему решению, как не радовался, наверное, еще ни разу в жизни, – нечестно было ожидать от него, что он откажется от этой радости ради двух посторонних мужиков, у которых друг с другом какие-то долгие неприятные счеты. Роль его была выполнена, дальше от него ничего уже не зависело. И смотреть на то, как бывший его начальник прострелит голову его бывшему задержанному, а после снимет с того наручники, чтобы стало похоже на угрозу жизни при аресте, был уже не обязан. Просто стоял, отвернувшись, и ждал выстрела.
Но выстрела не было. Капитан пронесся мимо, обдав старлея несвежим кислым запахом, обладатель которого двое суток на жаре не менял одежду, а после еще и пробежал пару километров. Ярость его, похоже, была уже слишком сильна и не позволила ему пальнуть издалека и разом все закончить, он явно собирался насладиться моментом. Но может, и нет, вдруг подумал старлей. Может, он все не так понял и никто не умрет, никто и не должен был сейчас умирать. Они просто возьмут арестанта за локти, доведут до машины и уложат сзади, и все закончится. А завтра он подаст рапорт, и позвонит Лёхе, и к концу месяца будет сидеть в банке, в черном костюме с галстуком.
– Ну что, мразь. Добегался? – услышал он удовлетворенный, торжествующий и потому почти ласковый голос капитана и все-таки открыл глаза.
Капитан подошел к беглецу вплотную, прижал пистолет ему под ключицу, взялся свободной рукой за цепочку наручников и дернул на себя резко, как если бы поймал после долгой погони непокорную взнузданную лошадь – не чтобы остановить, а чтобы наказать, нарочно причинить боль. Напугать впрок и заставить слушаться. И человек в наручниках действительно охнул и покачнулся, потому что запястья у него были изодраны до мяса, но вместо того чтобы шагнуть вперед, сделал странное – неожиданно подогнул ноги и упал на колени, как рок-звезда на концерте, и боднул полицейского головой в живот. Внутри у того что-то екнуло, как будто разом весь воздух вышел у него из легких, и он тяжело повалился на бок, увлекая пленника за собой. Мгновение – и оба уже возились на асфальте, грузный капитан и легкий сухой арестант со скованными руками. Все выглядело почему-то абсолютно нереально, и старлею показалось даже, что продолжается все тот же плохой странный фильм, который так напугал его поначалу, только теперь он оказался снаружи – не участник, а зритель. Тем более что два дерущихся в пыли человека заняты были друг другом, рычали, толкались и скребли ботинками и забыли о нем.
Капитан был немолод и в плохой форме, покраснел уже до опасного свекольного цвета и дышал еле-еле, со свистом и хрипами. Ясно было, что серьезную драку ему долго не выдержать, у него просто лопнет артерия или откажет сердце. И все-таки он был тяжелее килограммов на тридцать, а в лежачих схватках главное преимущество – масса, рано или поздно она перевешивает любые козыри. Пыхтя, он подмял противника под себя и неловко навалился сверху, раскинув толстые ноги, и вот тогда наконец раздался выстрел.
На секунду все замерло, всякое движение прекратилось, застыли даже лопасти огромных воздушных пушек под каменным сводом, и остался только звук, эхо звука, многократно усиленное бетонными стенами. Потом капитан медленно, будто нехотя перекатился на спину и принялся смотреть в потолок, а невысокий арестант с трудом поднялся на ноги и выставил перед собой пистолет. Руки у него заметно дрожали, левая щека снова была в крови.
– Ты ни при чем, мальчик, – сказал он. – Не бойся. Я просто не хочу здесь умереть. Дай мне ключ.
Старлей достал из кармана ключ от наручников и протянул ему на раскрытой ладони.
– Спасибо. Я это запомню, – сказал тот и подмигнул. И опять улыбнулся ласково, весело, как доброму знакомому, которого не видел давно, и встретил случайно на улице, и от души этой встрече рад.
И юный лейтенант, у которого за последние девять часов случилось больше прозрений, чем за двадцать с лишним предыдущих лет, наконец понял, почему его со вчерашнего дня так тревожит эта улыбка: она была неуместна, вопиюще неадекватна происходящему. Нарушала какой-то базовый общий уговор. Даже самые простые души на сбой в чужой программе реагируют инстинктивно – сбой всегда пугает, потому что обнуляет наш собственный опыт, и последствия становится невозможно предвидеть, а уж тем более подготовиться к ним. Ни единого поступка странного улыбчивого человека старлею до сих пор понять не удалось, и упорствовать в этом дальше он точно не собирался. И потому говорить больше ничего не стал и вернуть служебный капитанский пистолет тоже не потребовал, а просто стоял и смотрел, как его бывший задержанный безмятежно поворачивается к нему спиной и легко, быстро трусит назад к машинам, прижав локти к бокам, похожий на городского утреннего бегуна.