Прошло несколько дней. Отвагин редко выходил из квартиры, даже, против своего обыкновения, не ходил и не бегал по комнате, а сосредоточивался почти во все это время на своей железной кровати, что случалось с ним прежде не более десяти раз в месяц, и то на несколько часов, а не на целые дни. Свечи покупал он, то есть посылал кухарку покупать, поодиночке, а прежде, бывало, покупал фунтами: спички копеечными коробочками, а прежде, бывало, разом купит целую тысячу, на пять копеек серебром, да и жжет их по мере надобности; табак жуковский вовсе перестал курить, заметив, что не по карману приходится, а купил где-то, даже, может быть, только так сказал, что купил, или если и купил, то за какой-нибудь гривенник, огромную пачку сигар, черных, некрасивых, которые, может быть, валялись в каком-нибудь магазине по своей негодности, и курил эти сигары, как он сам простодушно сознался господину Махаеву, из экономии, чтоб не тратить нужной и ко всему пригодной копейки на пустую прихоть. Таким образом, он снова обнищал и впал в совершенное презрение у господина Махаева, который, наконец, рассудил, для избежания дальнейшей возни с своим бедным жильцом, наклеить известный ярлык на окне его комнаты и у ворот своей квартиры, как только минет срок, по который заплатил Отвагин ему за свое житье.
Эту разумную меру придумал господин Махаев, будучи в хорошем расположении духа и в полном обладании своими умственными способностями, по случаю выгодной покупки пары гусей и дюжины рябчиков на Никольском рынке, откуда и возвращался он благополучно часов в одиннадцать утра на извозчике в свое Козье болото. Степан Степанович приближался с своими гусями и рябчиками к Аларчину мосту, то развлекаясь зрелищем мелькавших мимо его домов и лиц, то раздумывая о непостоянстве цен на кухонные припасы, когда был до крайности озадачен одним обстоятельством, которое было для него сколько неожиданным, столько же и непостижимым, даже сверхъестественным.
Обстоятельство было следующее.
На Невском проспекте беспрерывно встречаются изящные, драгоценные экипажи, называемые колясками на лежачих рессорах, и в тех экипажах мелькают величественные, только не всегда изящные, не всегда благородные лица. Случается, и часто случается, что эти или некоторые из этих экипажей перестают встречаться на Невском, а встречаются в Подьяческих, в Коломне и вообще на извозчичьих биржах. Лица, сидевшие в них и удивлявшие этими экипажами пешеходов Невского проспекта, тоже исчезают куда-то, иные даже абонируют себе долговечное помещение в учреждении, которое скромно называется «долговым отделением», и тогда в них, в этих изящных экипажах, разъезжают обыкновенные смертные в чрезвычайных случаях выгодной свадьбы, хороших похорон, неумеренного кутежа или важного делового визита.
Вообразите же глубокое изумление господина Махаева, когда в такой барской коляске, недавно, может быть, возбуждавшей удивление и зависть на Невском проспекте, в коляске, запряженной лучшими лошадьми, какие только существуют в извозчичьем мире, увидел он своего бедного, оборванного жильца и мещанина Наума Ивановича Отвагина?
Мещанин Отвагин в изящной шляпе – раз, мещанин Отвагин в новехонькой бобровой бекеше – два; мещанин Отвагин, обритый, приглаженный, непостижимый, смотрит настоящим барином – три… да что – три! Тысяча вопросов, один другого неразрешимее, сложнее, представились оцепеневшему, хотя, бесспорно, и глубокому уму господина Махаева! Тысяча вопросов в одно мгновение! Господин Махаев почувствовал, что на него находит столбняк.
Коляска быстро прокатилась мимо кухмистера с его незатейливым извозчиком, загремела на Аларчином мосту и – мещанин Отвагин исчез с глаз своего хозяина, который, впрочем, оглянувшись, долго с глубоким изумлением смотрел, как неслась она куда-то из Коломны по набережной Екатерининского канала.
Отвагин, между тем, катил себе спокойно и во всех отношениях благородно прямо на Невский проспект, потому что не будь Невского проспекта, петербургские люди, может быть, и не нанимали бы колясок.
– Куда прикажете? – спросил у него извозчик, доехав по Садовой до Гостиного двора.
– Куда? А чорт знает… Ну хоть туда, к Палкину трактиру… А ну, пожалуй, и тово, по Невскому и Морской, а там я подумаю.
Извозчик повернул к Морской.
– Нет, нет! Прежде к Палкину, а там уж я и подумаю.
Извозчик с треском и громом подкатил к подъезду Палкина трактира, в котором мещанин Отвагин, вероятно, поправлял свои обстоятельства.
После этой неожиданной встречи кухмистер господин Махаев должен был совершенно убедиться, что жилец его поправился с своими обстоятельствами; но сколько он ни старался убедить в этом самого жильца, тот все упорно отрекался от своего благосостояния и даже выехал из квартиры господина Махаева по той причине, что ему нужна квартирка дешевая и что он не в состоянии платить за дорогую квартиру.
Так и расстался господин Махаев с своим жильцом, не объяснив себе его странностей в последнее время. Комната его стояла пустою месяца два; потом была отдана за дешевую цену ростовщику, служившему поблизости, в Коломне. По этому случаю господин Махаев начал приводить в порядок бывшую комнату Залетаева; передвигал он комод, стол, диван, все чистил и поправлял; в ящике комодов все нижние доски провалились – он вынул их и принялся сколачивать и прилаживать. Во время этих занятий он заметил какую-то вещь в углу комода между разломанными досками, по-видимому заронившуюся из ящиков: то была свернутая газетная бумага; он вынул ее, развернул и нашел в ней еще одну вещь – старый, грубой работы бумажник, какие водятся у артельщиков и менял: в бумажнике ничего не нашлось, но его присутствие здесь, в комоде Отвагина, и то, что он никогда не видал этой вещи в руках своего жильца, – возбудило в его мозгу сильную деятельность. Обозрев со всех сторон найденный бумажник и не видя в нем ничего замечательного, он вздумал найти какую-нибудь связь между им и газетного бумагою, в которую он был завернут. Взглянув в напечатанный лист, он скоро заметил одну статью, отмеченную и как будто вырезанную острым ногтем: видно было, что кто-нибудь недаром сделал такую резкую заметку. Господин Махаев, заинтересованный странною находкою, решился прочитать несколько строк и, сделав сильное напряжение над своим мозгом, прочитал, наконец, следующее объявление:
«В четверг (такого-то месяца и числа), в двенадцать часов вечера, проездом от Гостиного двора к Покрову на Козье болото утрачено ассигнациями и билетами десять тысяч рублей серебром. Деньги эти находились в бумажнике (таких-то примет). Кто доставит…» и проч.
Всплеснул руками господин Махаев и совершенно понял, в чем дело: бумажник был тот самый, который описан в объявлении, а время потери каким-то ростовщиком почти у самой квартиры его десяти тысяч рублей серебром – совершенно совпадало с достопамятным для него вечером, когда он произвел самосудную расправу над виноватым жильцом, выставив окна в его комнате.
После долгих размышлений, как ему быть с своим важным открытием, он решился объясниться и полюбовно кончить дело с самим Отвагиным. С этой целью отправился в его новую квартиру, по дороге придумал все как следует, что просить, чем грозить и, придя на квартиру, – узнал к глубокому своему огорчению, что он – совершенно одурачен и его счастливый жилец – уехал на пароходе за тридевять земель в какую-то весьма отдаленную страну, называемую таким именем, что господин Махаев ни выговорить, ни записать его, так сказать, для памяти не умел. Махнув рукою, господин Махаев пожалел-пожалел, даже несколько раз назвал себя старым дураком, да уж дела поправить не мог. Только с той поры стал он снисходительнее к своим жильцам, не выставляет окон в их комнатах и все ждет не дождется, сердечный, не найдет ли кто из них десяти тысяч, а не то хоть и ста тысяч рублей серебром – тогда и с ним поделится за его доброту душевную… да нет!
IX. Конец путешествиям!
«Оно, может быть, еще и все уладится благополучно, – думал Залетаев, прислушиваясь к истории своего собрата по счастию: – они, как видно, вовсе не знают, кто это ездит по городу с визитами. Ну, если так, зачем же Борис Семенович пожаловали давеча… если не ко мне?»
Задав себе этот вопрос, Залетаев не мог разрешить его к своему удовольствию. Робость не допустила его решиться на отважную меру ехать в свою оставленную квартиру – и сонливость одолевала его такая, что мысли путались в голове его; он беспрерывно выходил из своей роли Монте-Кристо и даже готов был растянуться и спать в кондитерской. Рассчитавшись торопливо, он кинулся к своей карете и приказал кучеру, уже нормально пьяному, ехать поскорее.
– А куда милости вашей угодно?
– Ну что ж – направо – или хоть налево, – вези по прежнему тракту, – отвечал Залетаев.
И вслед за тем, приняв удобное положение, Залетаев вытянулся, закутался в свою шинелишку, голова его склонилась в угол кареты, и он, забыв все на свете и свою славную роль, уснул крепким, продолжительным сном.
С кучером не случилось такой приятной неожиданности; он только дремал и качался на козлах – и, очнувшись, забывался совершенно и гнал лошадей, точно на пожар. Изнуренный и поглупевший от долгого бодрствования, которое поддерживалось только могущественными гривенниками Залетаева, он, наконец, тоже выбился из своей роли и бредил одинаково, в дремоте или наяву. Достигнув по Невскому проспекту Большой Мещанской улицы, он смело, как будто так нужно было, повернул в Мещанскую. Тут лошади, не ожидая никакого с его стороны распеканья, сами пустились во всю мочь, что крепко приходилось по сердцу кучеру: мотая головою и качаясь на своем седалище, он и в бреду чувствовал наслаждение заповедной пожарной езды в тесной улице, где все меньшего ранга экипажи и всякого рода звания пешеходы и животные стремительно и пугливо мечутся в сторону; он чуть даже не отрезвел и не очнулся совершенно от свиста и щекотанья ветра, в который врезывался он с своими быстроногими клячами; но действительно отрезвился он и очнулся не от сурового дуновения Борея[12 - Борей – северо-восточный ветер у древних греков.], разметавшего его нищую бороду, а от нежного, отеческого прикосновения к его терпеливой спине одного почтенного инструмента, употребляемого извозчиками в их ремесле под именем кнута… Почувствовав отеческое действие этого инструмента, кучер мигом встрепенулся и, как ни в чем не бывал, очутился у знакомых, так сказать, родных конюшен, куда привезли его нетерпеливые клячи, перед грозным лицом своего хозяина, Григорья Якимова сына, по прозванью тоже Якимова, окруженного товарищами, соседями и работниками.
– Вишь, нарезался, бесов сын! – произнес Якимов с неукротимою строгостью.
– Ей же-то ей, хозяин – ну вот как хошь – не нарезывался и не думал нарезываться, – объяснял обвиняемый, сняв шапку и вставая с козел.
– А где пропадал двое суток, колпак ты этакий, мужик – право, мужик необразованный, деревенщина… что?
– Ей же-то… – начал обвиненный.
– Ну, где пропадал, я тебя спрашиваю?
– Не пропадал, хозяин! Ей же-то ей, не пропадал. Сами спросите!
– Да где же ты был?
– Ездил, хозяин, ей же-то богу, ездил с тем барином.
– А ночью где был?
– И ночью ездил, сударь! Не погубите, не виноват! Такой барин страшной, что и боже упаси: не напусти господи ни на кого такого страшного барина – так и кричит, все кричит. Изъездил я с ним свою душеньку… и не спал.
– И не спал?
– Ей же-то… сударь, и не спал; все ездил; такой барин страшной – как закричит – боже упаси! Ты, говорит, не рассуждай – где ты, говорит, такой родился? А я, сударь, стоял за хозяйское: сами спросите – стоял!
– А деньги получил?
– Ничего не получил, сударь. Такой страшной барин…
– Ну так завтра не езди, слышь? Он, чай, приказывал приезжать?
– Как же, сударь, приказывал и наказывал! – подтвердил кучер в страхе всего на свете, и страшного барина, и отца, и хозяина.
– Гей, Митяй!.. Кирюха! – воскликнул извозчик-хозяин к извозчикам-работникам. – Карету поставить в сарай. Срок прошел – деньги за лошадей не заплачены – пусть разочтется, а не то пусть тягается, найдем на него управу… Поставьте ее в сарай!
Отложили измученных лошадей и свели их в конюшню. Карету обошли кругом, похвалили; потом, дружно ухватившись за дышло, – вкатили ее в отдельный сарай и заперли замком, как вещь конфискованную, которая должна быть сохраняема некоторое время, так сказать, впрок, а потом продана в пользу извозчика Якимова на пополнение справедливой его претензии к бывшему господину Залетаеву.
Ключ от сарая отдали хозяину, и так как было уже довольно поздно, то все, и хозяин и работники, разошлись провести остальное свободное от дневных трудов время в приличных каждому состоянию публичных учреждениях…
Двор опустел. Пали непроницаемые сумерки, и в глубине темного сарая в Большой Мещанской улице – увы! сокрылись от глаз блистательного света необыкновенный человек и его великолепная карета, которые еще недавно смущали воображение разных петербургских людей, путешествуя с таинственною целью от одного до другого конца Невского проспекта.
X. Господин Витушкин
В кухмистерскую у Знаменья, где был отличный обед по двадцати копеек с так называемой персоны, хаживал между прочими один человек, по прозванью господин Витушкин. Когда он приходил – это случалось в урочные четыре часа пополудни – за столом уже сидели некоторые постоянные лица – отставной штабс-ротмистр Ноготков, служащий по гражданской части господин Гвоздев и старик неизвестного звания, одетый в синем фраке, прозванный, по одному, впрочем, предположению, учителем. Придя в общую столовую залу, господин Витушкин кланялся постоянным посетителям и, заняв свободное местечко за столом, скромно потуплял глаза и кушал себе на здоровье, не обращая внимания на выходки отставного штабс-ротмистра, который любил потешиться и подтрунить над кем-нибудь из отсутствующих или над присутствующим стариком, иногда и над ним самим, господином Витушкиным. Он, однако, заметил, что другой постоянный посетитель, господин Гвоздев, не позволял себе никаких вольностей или невежливостей в отношении к своим соседям, даже, напротив, был услужлив и вежлив перед всеми, особливо пред стариком, который по своим почтенным летам и кротости обращения действительно заслуживал полной внимательности от благонравного молодого человека: Гвоздев был еще очень молод и, судя по его наружности, видно было, что он, как говорится, тер лямку на белом свете. Господин Витушкин был всегда рассеян, занят чем-то, молча обедал и потом убегал и рыскал по городу, а Гвоздев, может быть тоже занятый, не развлекался, однако, ничем посторонним во время обеда и не забывал подать старику солонку или налить воды в стакан. Таким образом он заслужил особенное внимание старика, который, не будучи, по летам своим, расположен к сердечным излияниям, сказал ему однажды после обеда лаконическое приветствие такого содержания:
– Молодой человек, вы мне нравитесь!
– Очень рад, – отвечал Гвоздев.
Старик, помолчав немного и как будто соображая что-то, продолжал: