Они уже перешли через мост и теперь двигались по оживленной улице, уворачиваясь от заледенелых комьев грязи, летевших из-под копыт коней. Говорил больше Ушаков, рассказывая о своем доме, как добирался в Петербург вместе с отцом, который не успокоился, пока не определил его в корпус, об офицерах, что ведут с ними занятия. Он уже год, как отучился, и его, как подумал Василий, не особо отягощало житье в казарме. Он быстро находил со всеми общий язык и расположение, в то время как Мировичу, выросшему в бурсацких строгостях, трудно давались отношения со сверстниками. Раньше Василий совсем иначе представлял себе армейскую жизнь, полагая, что меж офицерами царит всеобщее братство и выручка. Но сейчас, оказавшись кадетом, ему представилась совсем иная картина – здесь каждый жил сам по себе, и не ощущалось даже малейших признаков братства.
Те, чьи отцы имели высокие чины и положение, вели себя надменно и даже нахально. Им прощалась едва ли не любая провинность. Они могли опоздать на общее построение, отпроситься с занятий домой, не участвовать в строевой подготовке, и на все это начальство смотрело сквозь пальцы. Да и остальные кадеты вели себя вне занятий кто как хотел: могли в своих комнатах горланить песни во весь голос, тайком приносили в казармы вино, а захмелев, шли задирать младших, которые боялись вступать с ними в потасовки. Но чего не было в корпусе – это доносительства, с чем Василий достаточно хорошо познакомился в семинарии. Хотя ходили меж кадетами разговоры, будто бы у того же вахмистра Семеныча есть свои доносители, но в лицо их никто не знал, а если бы узнали, то вряд ли они долго продержались бы в корпусе, испытывая всеобщее презрение и получая оплеухи при каждом удобном случае. Если в семинарии приветствовалось постничество, то здесь кадеты со смехом относились к постам, и лишь единицы соблюдали их.
Тобольская семинария располагалась под одной крышей с мужским монастырем и если преподаватели не всегда могли присмотреть за разнородной бурсацкой массой, то зачастую на помощь им приходили монахи, контролируя каждый шаг и поступок семинаристов. От их зоркого взгляда трудно было укрыться, а потому не зря среди бурсаков родилась поговорка: «Кто не порот, тот не бурсак». Даже на исповеди они опасались сказать лишнее, хорошо понимая, что об этом скоро узнает ректор, а тогда жди скорого наказания за все грехи сразу.
В корпусе, где за кадетами не было особого пригляда и прощались многие их непослушания, Василий, как это ни странно, тяготился относительной свободой и вел себя в стенах корпуса так, как то было принято в семинарии. Относительную свободу он воспринимал как явление временное и часто ловил себя на том, что ждал беспричинного вызова к начальству и последующего за тем увольнения. Воспитанный в иной среде, он так и не принял до конца новый образ жизни и не мог ощутить себя будущим офицером, готовым по первому приказу шагнуть под неприятельские пули. Семинаристское прошлое тяготило его, словно гиря, привязанная к ногам…
Но сейчас ему и Аполлону была предоставлена полная свобода. Они просто бродили по петербургским улицам, глазея на чужие дворцы, где в парадных стояли припорошенные снегом лакеи в диковинного цвета ливреях, переминаясь с ноги на ногу; со смехом подпрыгивали высоко вверх, пытаясь увидеть и рассказать другому, что происходит за высокими заборами; подходили к поджидающим хозяев лошадям, заботливо укрытых сверху кошмой, и хлопали их по спине. При этом умудренные опытом кучера безошибочно признали в них кадетов, хотя и делали вид, будто бы сердятся, и грозно взмахивали в их сторону длинными кнутами, но на самом деле с улыбкой посматривали на юношей. Они понимали, что никакого вреда лошадям они не причинят, пущай побалуются. Скоро придет срок тянуть этим парням воинскую лямку до конца своих дней или до тяжелого ранения, а потому не гнали прочь.
Не сговариваясь, Василий с Аполлоном завернули в хлебную лавку, откуда за квартал разносился ароматный ситный дух, где их встретил хозяин с длиннющими, как у таракана, черными усами и застывшей улыбкой на лице.
– Калаш? – тут же спросил он, едва увидел вошедших юношей. – Карош калаш!
– Ага, Ахмет, давай калач попышнее, – откликнулся Ушаков. Видно было, что он бывал здесь не раз и даже знал хозяина по имени.
– Баранка не нада? – на всякий случай спросил хозяин. – Карош баранка.
– Нет, нам и калача хватит, – расплачиваясь, ответил Аполлон.
Мировичу стало стыдно, что у него нет денег, которых ему и взять-то было неоткуда. В отличие от Ушакова, ему их никто не мог прислать, а попробовать чего-нибудь вкусненького ох как хотелось! Но Аполлон совсем не обратил внимания на то, что платит он, и тут же отломил половину калача и подал Василию.
– Ахмет хоть и не русский, а печет славные калачи. Я его лавку давно заприметил и захожу, когда рядом оказываюсь. Он мне раз даже в долг дал. Сказал, вернешь, когда деньги будут, – откровенно сообщил он.
Мировича это слегка успокоило, значит, у того тоже не всегда водятся денежки, раз пришлось брать в долг. И он решил поинтересоваться:
– Отец деньги присылает?
– Дождешься от него! – со смехом ответил Аполлон. – Просил, а он мне, мол, деньги тебе ни к чему, когда на всем готовом живешь в корпусе. Деньги, говорит, испортить могут! Никого еще не испортили, а вот меня могут!
– И где же ты деньги тогда берешь? – осторожно спросил Василий.
– Да где их взять? Играю, иначе больше негде взять, – откровенно признался тот.
– Как играешь? – удивился Василий. – В кости или в бабки?
– Кто же в бабки на деньги играть станет? Тоже мне, скажешь! Когда в кости, а чаще в карты. Я же сказал: считать люблю, а в карты считать надо, кто сколько сдал и сколько еще в колоде карт осталось, поэтому чаще всего выигрываю, но не так, чтоб много, а вот на калачи или что другое хватает.
Василий и прежде слышал об игре в карты среди кадетов, но ни разу их даже в руках не держал. В семинарии если бы узнали об этом, то мало того, что выпороли бы, а еще бы заставили несколько дней подряд читать покаянную молитву, стоя на коленях, а то бы и совсем выгнали. Поэтому ему невообразимо захотелось научиться этой игре, чтобы у него тоже завелись деньги в кармане. Чем он хуже своего нового знакомца? Считать он тоже умеет, к тому же, как слышал, в таких играх может и повезти, а в своей удаче он ничуть не сомневался.
– Научишь? – осторожно спросил он.
– А чего не научить, только с тобой на деньги играть не стану.
– Чего же так? – удивился Мирович. – Боишься?
– За тебя боюсь, что обчищу и без штанов по миру пущу. Ты сперва с другими попробуй, и не на деньги, а так, на щелчки или кукареку.
– Это как? – в очередной раз не понял Мирович.
– Обыкновенно! Сколько очков проиграешь, столько раз тебя и нащелкают по носу картами. Или под стол отправят, будешь оттуда кукареку кричать, пока не отпустят. Оно не всем, конечно, нравится, но зато деньги не проиграешь.
Они уже подходили ко входу в корпус, когда Аполлон, словно чего вспомнил, остановился и серьезно попросил:
– Только о том, что говорил тебе, молчок. Уговор?
– Само собой, – ответил Мирович. – Да и как иначе…
– Всяко бывает, – хитро сощурился Ушаков. – А то потом скажешь, что не предупредил тебя. Мало ли что… Ладно, где тебя найти можно? Мы же в разных корпусах живем. Дворец такой огромный, я до сих пор всех закоулков тут не знаю.
Мирович объяснил, где и как его лучше разыскать, и на этом они расстались. Возвращаясь к себе, Василий размышлял на ходу, стоит ли продолжать дружбу с Аполлоном, потому что вдруг понял, какие здесь разные люди, совсем не похожие на тех, с кем он имел дело раньше. Конечно, Аполлон был человеком прямым и открытым, чем и подкупал. Но трудно было не заметить, что в нем, как часто говорила его бабка, «черти гнездо свили и уходить не собираются».
Даже здесь давало себя знать монастырское воспитание, когда им изо дня в день твердили о непрестанной борьбе сил зла с добром и внушили это крепко, едва ли не на всю жизнь. А сейчас он чувствовал, что переступил ту черту, где зло живет отдельно, а добро – в противоположной стороне. В жизни трудно различить, чего в человеке больше: зла или добра. А посоветоваться не с кем, все нужно решать самому и не откладывать на какой-то срок, а именно сейчас сказать себе: я выбираю другое, совсем не то, что мне предлагают.
Василий хорошо понимал: в данном случае никакая крайность его не спасет. Или он останется без друга и будет жить сам по себе, как прежде, или он должен впустить в себя чуточку, совсем немного из того чужого мира, чтобы не выглядеть белой вороной. Так и не придя ни к какому выводу, он прошел к себе и бросился на кровать, решив еще раз все обдумать. А думать теперь приходилось гораздо чаще, чем раньше, поскольку делать это за него уже никто не станет.
4
Через несколько дней Ушаков и впрямь нашел Василия в комнате, где жили еще пять человек, и вызвал его в коридор. Там их поджидал еще один парень в такой же, как у них, форме Шляхетского корпуса. Но он был немного старше Аполлона, а тем более Василия.
– Прошу любить и жаловать – Петр Ольховский. Мы с ним сошлись еще раньше, чем с тобой познакомился, – представил того Ушаков.
Мирович в ответ кивнул головой, ожидая дальнейших предложений.
– Ты, помнится, говорил, что хочешь картежной игре научиться? Правильно говорю? – спросил Ушаков.
– Говорил, – согласился Василий, а в душе своей почувствовал колкий холодок от предстоящего участия в игре.
– Тогда пошли, – решительно предложил Ушаков. – Втроем оно ловчее учиться будет. Да, ты ничем не занят? – спохватился он.
– К занятиям успею подготовиться, – ответил Василий. – Устав воинский наизусть выучить надо. Я уже половину осилил…
– Без устава никак нельзя, – с усмешкой вступил в разговор Ольховский, – а то не будешь знать, в какую сторону бежать, когда неприятель нападет.
В его словах словно крылся какой-то подвох, что Василию не понравилось, но он решил подождать и постепенно разобраться, что кроется за его словами. Ссориться с новыми друзьями в его планы никак не входило, тем более, что других у него и не было.
Они прошли по плохо освещенному коридору, в самом конце которого Аполлон легко открыл дверь неизвестной ранее Василию каморки, находящейся под лестницей, ведущей в верхние покои. Там лежали старые мешки с чем-то, в углу стояли пустые ведра и лопаты, а у небольшого сводчатого окошка, заделанного решеткой, стояли лавка и стол.
– Располагайся, – предложил Ушаков. – Сюда из начальства никто не заглядывает, но на всякий случай дверь подопру изнутри палкой. И не шуметь, говорить только шепотом. Если застанет кто, то греха не оберешься…
– А зачем нам шуметь, мы все тихонько мальцу объяснять будем, если он понятливым окажется, – примостившись сбоку от стола, сказал Ольховский.
– Я тебе не малец. – Мирович понял, что пора и за себя постоять, а потому решил дать сразу понять, что обращаться так с собой не позволит.
– Ой, да я совсем не хотел кого обидеть, прошу простить покорнейше, – притворно улыбнулся тот. – У нас принято всех младших учеников мальцами, а то еще и малявками звать…
– Кончай, Петруха, – остановил его Ушаков. – Играть еще не начали, а уже собачимся, – с этими словами он извлек откуда-то из-под одежды стопку аккуратно нарезанных листов плотной бумаги с картинками на тыльной стороне.
Мировичу прежде никогда не приходилось видеть игральные карты, поскольку в его родне никто игре в них был не обучен. Впрочем, однажды он заглянул в тобольский кабак на рынке и увидел, что подвыпившие мужики кидают на уставленный пустыми кружками и объедками стол замызганные бумажные листочки. Тогда он сообразил, что это и есть те самые карты, но особого интереса они у него не вызвали. А вот сейчас перед ним были карты подлинные, которые могут неожиданно принести ему если не счастье, но деньги. И в груди приятно защемило от неизведанного еще чувства.