Парчевский не ответил. Помолчав, спросил:
– Я тебе, кажется, пятьсот должен? Можешь одолжить еще сто рублей?
– А ты меня любишь?
– Нет.
– Дурак!
Парчевский наморщил белый лоб и помигал обиженно.
– Я рабочих по морде бью, а Протасов с ними антимонии разводит. Я предан престолу… Ха-ха! Стачка, забастовка… Сволочи!.. Стрелять надо. А для чего тебе яд?
– Не любишь – и отчаливай. Другого счастливым сделаю. А ты сиди в этой трущобе, сиди, получай свои сто пятьдесят…
– Ты не знаешь, отчего я сижу здесь?
– Нет.
– Дура!
– Сам дурак!
– Дура в квадрате!
– Полячишка тонконогий!
– Дура в кубе! Я, к великому несчастью, картежник. Проиграл на службе в России казенных тысяч семь. Ну, у меня связи, – не судили. Однако со службы выгнали, опубликовали в приказе по министерству. Нигде не берут. Благодаря дяде попал сюда.
Наденька щупала свою бородавочку, соображала.
– Я очень, очень богатая, – сказала она. – Мне довольно. Убегу. И захоровожу себе дружка. В Крым уедем, а нет – на Кавказ. Вот куда.
– Да тебя пристав со дна моря вытащит.
– Либо меня вытащит, либо сам утонет.
Пили чай с вареньем, со свежими оладьями. Парчевский не торопился. Шел дождь, рабочим урок задан, Громова нет дома, – не беда и опоздать, не важно. Он взял сто рублей, надел запасной архалук стражника, поднял башлык и вышел в дождь, в простор. Поди-ка узнай его.
Рабочие пошабашили в семь вечера. В это время в Питере был в исходе лишь второй час дня. Сей дальний бок земли освещался солнцем много позже.
Прохор открыл глаза и осмотрелся. Великолепная спальня карельской березы с бронзой. В широком зеркале отражается кровать, на которой он лежит, и балдахин над нею. Поясной, масляными красками портрет какого-то купца. Под его круглой бородой золотая медаль, а в петлице – орден.
Прохор зевнул, потянулся, бесцеремонно крикнул:
– Дуня! Маша!
В спальню вошла в светло-розовом, без рукавов, пеньюаре Авдотья Фоминишна с горячим кофе на подносе.
– Бонжур, – сказала она хрипловатым контральто.
– Да-да, – промямлил гость, любуясь рослой женщиной, обладательницей здоровой красоты.
– Как почивали? – Она скользнула взглядом к зеркалу и придала лицу невинную девичью улыбку.
– Сладко спал. Видел такие сны, такие сны. Черт бы их драл, какие анафемские, грешные были сны!
С обольстительным жестом розово-белых рук она подала ему закурить.
– Мне снилось, что Авдотья Фоминишна Прахова едет со мной. Я ей строю дом в живописнейшей местности на берегу Угрюм-реки.
– Угрюм-реки? Какие роскошные слова!..
– Обстановка княжеская, пара рысаков, прислуга и двадцать пять тысяч в год…
– А костюмы?
– Костюмы отдельно. По субботам – ванна из шампанского.
– А что ж говорила вам во сне ваша жена?
– Она сказала, что это ее не касается. У нее дочь, райские сады, школа, у меня жизнь, дела. Согласна, Дуня? Сколько тебе платит вот этот? – И Прохор ткнул в бороду портрета.
– Милостивый государь, вы очень грубы! – Грудь женщины вздымалась, как волна, сердце злилось, но серые прекрасные глаза, похожие на милые глаза Анфисы, гладили Прохора по сердцу.
Авдотья Фоминишна, закинув ногу на ногу, сидела на козетке, курила, пускала дым колечками. Под взбитой челкой, за белым лбом шел бешеный торг; шла купля и продажа, прикидывалось «за» и «против», сводились барыши. Лакированный каблук набитой такими же мыслями туфельки нервно постукивал в ковер.
– Я жду ответа. – И Прохор бросил окурок в недопитый кофе.
– Пожалуйте за ответом через три дня, – скрипнула туфелька, и красные пуговки на пеньюаре улыбнулись.
Хозяйка нюхнула из граненого флакончика нашатырного спирту. Хозяйка с волнением переоценивала ценности. И все в ее мире, там, под этою рыжею челкой, за белым лбом, сорвалось со своих основ, сцепилось, перепуталось: полуседая борода портрета с черными лохмами сибиряка, молодая сила с немощью, величавая Нева с Угрюм-рекой, блеск и шум столицы с мерцающими буднями провинции, реальные величины в настоящем с неведомыми иксами грядущего. Но Авдотья Фоминишна давно забыла математику; предложенного гостем уравнения ей сразу не решить.
– Нет, нет… Только не сейчас… Нет, нет, – звякали золотые обручи в ушах. Авдотья Фоминишна отрицательно потряхивала головой, и, чтоб не упустить бобра, она голубиным голосом проворковала: – Вы мне очень, очень нравитесь. Мне тоже ночью снился сладкий сон.
IV
Тем временем Илья Сохатых собирался праздновать день своего рождения.
Он разослал по знакомым двенадцать пригласительных карточек:
«Свидетельствуя Вам и всему Вашему семейству отменное почтение, Илья Петрович Сохатых с супругой Февроньей Сидоровной приглашают Вас почтить их своим присутствием по случаю высокоторжественного дня рождения многоуважаемого Ильи Петровича Сохатых».
У него имелись также и поздравительные карточки с «Рождеством Христовым», с «Новым годом», со «Светлым Христовым воскресением». Подобные же карточки существовали и в обиходе Громовых; Прохор сотнями рассылал их по деловым знакомым всей России. Но у Прохора карточки самые обыкновенные, дешевка. У Ильи же Петровича – с золотым обрезом, с золотой короной наверху. Уж кто-кто, а Илья-то Сохатых правила высшего тона знает, у него всегда «парлеву франсе» [1 - От франц. parlez-vous francais. – Вы говорите по-французски? – Ред.] на языке.
На сей раз каверзный случай сыграл над ним трагическую шутку: завтра день рожденья, а у него все лицо горой раздуло, и глаза, как у свиньи, закрылись. Всему виной дурак дедка Нил, колдун и чертознай. Ноги ноют, опухают, застарелый ревматизм, доктора нет, фельдшер помер – к кому за помощью идти?
– А вот, сударик, – сказал ему дедка Нил, – шагай, благословясь, на пасеку, растревожь веничком пчелу, а сам разуйся и портки долой. И навалятся на голо место пчелы, нажгалят хуже некуда. И хворь как рукой.