
Емельян Пугачев, т.1
– Врешь! – снова закричал Пугачев, вновь грохнув кулаком в столешницу. – Ты бабьих-то сказок не толкуй мне! Я Николаева почище тебя знаю. Он на меня черным словом не замахнется. Да и вас пятеро было супротив одного. Врешь, смрад ты этакий!
Наступило молчание. Лысов расстегнул ворот рубахи и, сипло дыша, раскашлялся. Затем едва слышно забормотал:
– Он, батюшка, хошь и грамотей хороший, а все же барин, барская душонка...
– Молчи! Барин ли, татарин ли – не твоего ума дело! Иной барин, да поверней тебя, смрада! Скользкий ты человечишка, Лысов, что твой налим.
– Я-то налим, – обозленно проверещал Лысов, – а ты вот в осетрах ходишь. Дак ты уж против нас-то, против атаманов, сдержись, в щеть-то не иди... А то... неровен час...
– Молчать, паскуда! – Пугачев вскочил и, сжав кулаки, шагнул к Лысову. Тот, выкинув руку вперед, в страхе пятился от грозного Пугачева, бормотал:
– Да ты не больно-то... Не ты меня в полковники выбрал, твое величество, казачий круг выбрал.
Пугачев, заглушая его голос, приказал:
– Давилин! Взять полковника Лысова под арест. На хлеб да на воду. Снять с него саблю... – и, обратясь к Лысову, погрозил ему пальцем: – Последнюю предосторогу я тебе делаю!
Когда Лысова обезоруживали, он шумно пыхтел, скрежетал зубами, из глаз у него катились слезы.
– Погодь, погодь, батюшка! – придушенно выкрикивал он. – Сочтемся... Чистоганчиком отблагодарю...
– Не уграживай! – и Пугачев вышел, резко хлопнув дверью.
Огни во «дворце» один за другим стали погасать. Сонная тишина в доме и на улице. Разве что всадник промчится или спросонок взбрехнет озябший пес. Еще слышно было, как тикают стенные английские часы в золотом зальце да за печкой однообразно и размеренно чирикает сверчок.
Прошло два часа. Вдруг тьма вздрогнула: в царской спальне внезапно возникли истошные крики, ругань, пронзительный визг, вопль, хлесткие удары нагайкой.
С заднего крыльца выскочила во двор полураздетая Лидия Харлова и, захлебываясь неутешными рыданиями, побежала мимо всполошившейся стражи. Она бежала через тьму, через огороды – вдаль.
А в четвертом часу ночи в Бердах забил барабан. Во «дворце» зажглись огни. Атаманы-пугачевцы съезжались на конях к царскому крыльцу. Вскоре на крыльцо вышел в сером суконном полушубке Пугачев. Он был мрачен. На левой щеке его, от виска к бороде, темнели царапины, и в свете, что шел снопом от окна, было видно, как слегка подергивалось припухшее, тоже левое, веко.
Ермилка подвел царю рослого коня. Пугачев проворно вскочил в седло, взмахнул рукою. Всадники гурьбой двинулись за ним. «Нет уж, хватит, – бормотал он про себя, сплевывая по ветру. – Правильно сказывают: с бабой свяжешься, сам бабой обернешься. Нет уж, будет!.. Нам и своих, придворных, отбавляй – не надо...»
– Ты что-то молвил, батюшка, ваше величество? – подъехав к нему, подал голос Чика.
– Так это я, – не сразу откликнулся Пугачев. – Вот, к примеру, эта Харлова у нас... Как волчицу не корми, а она все в лес да в лес глядит. А ведь женщина-то какая... Загляденье! – воскликнул Пугачев и глубоко вздохнул.
– Эх, батюшка, – возразил Чика. – На мой мужичий характер, всякая баба хуже козы. Да у семи баб и половины козьей души не будет... Ха-ха-ха!..
– Захлопни рот, Чика! – осадил его Пугачев. – На дело едем.
– Винюсь, батюшка, прошибся.
Ночь была еще в полной силе. Расшалившийся с вечера ветер почти угомонился. Он лишь ползал по лысым взгорьям да, бросаясь в крутые балки, исподтишка шевелил там черные оголенные кусты. И ни единого звука вокруг, кроме этого ползучего ветреного шороха да бодрящего слух снежного скрипа под конскими копытами.
Глава XIV
Хлопуше оказано доверие. Злодейская расправа. «Оженить надо батюшку». Воинственный казак
1
Выехав за слободу, всадники увидели справа от себя шесть бурно пылавших в темноте больших костров. Хитрость Пугачева удалась: с ближайших форпостов крепости по пожарищу открыли орудийную пальбу.
Тем временем, пользуясь попутными к городу местными прикрытиями, Пугачев с Чумаковым довольно искусно расставили подвезенные среди ночи пушки, выслали вперед цепи стрелков и чуть свет открыли канонаду. Крепость отвечала. Перестрелка с перерывами продолжалась почти весь день, но без всякого успеха для обеих сторон: только попусту тратили порох и ядра.
К крепостному валу во время перестрелки подъезжали одиночные пугачевцы и, не страшась пуль, кричали:
– Эй, господа казаки! Защитнички! Одумайтесь-ка, поклонитесь-ка государю Петру Федорычу! Он, батюшка, с нами.
– Никаких батюшков ваших не признаем, мы матушку Екатерину признаем! – орали в ответ с вала.
– Вашей Катерине наша Марина двоюродная Прасковья! – в ответ бросали озорники пугачевцы.
К вечеру, собрав совет, Пугачев держал такое слово:
– У Рейнсдорпа на каждую нашу пушку по пяти своих. Нет, детушки, нужды нам почем зря людей расходовать. Мы их, изменников, ежели не сдадутся, голодом выморим!
Втайне он не терял надежды как-нибудь захватить крепость врасплох. В течение двух недель, почти ежедневно, он подвозил пушки к крепостным фортам и размещал их всякий раз ближе да ближе к цели. Снова орудийная перепалка, снова приступ, снова ответная вылазка защитников, короткая схватка – и беспорядочное отступление осаждающих. Преобладающее количество крепостной артиллерии явно брало верх над пугачевцами, и тогда Емельян Иваныч решил, что «в крепость влезть не можно, с малым числом пушек крепости не одолеть».
Но вот стали приходить известия, что небольшими самочинно возникавшими отрядами пугачевцев заняты на Урале купеческие заводы: Воскресенский, Преображенский и Верхотурский. Вскоре в стан Пугачева были доставлены и трофеи: несколько пушек, снаряды, порох и деньги.
Емельян Иваныч всему этому был много рад и начал изыскивать способы к дальнейшему развитию своей артиллерии. Он направлял в разные стороны указы, или, как их называли в Петербурге, «прельстительные письма». Засылал на места и своих людей. Как-то он приказал разыскать и доставить к нему Хлопушу-Соколова.
Огромный, слегка подвыпивший Хлопуша, в новых валенках, черненом нагольном полушубке, перехваченном красным кушаком, подойдя к дому Пугачева, полез было на крыльцо, но его остановил караул:
– Куда прешь! Ослеп, что ли?..
– К самому требуют. Шигаев прибегал за мной с час тому назад.
– Эй, Маслюк! Давай во дворец к дежурному! Безносый-де просится.
Заскрипели ступеньки, запела скрипучую песню дверь, через минуту Маслюк крикнул сверху:
– Пущай идет!
Хлопуша только головой крутнул на новые порядки, выругался про себя, сказал: «Оказия» – и грузно пошагал наверх.
Его провели в боковую горницу. На окошках цветы, посреди пола, в кадке, большое заморское деревцо с разлапистыми листьями, над ним, у потолка – русский чиж в клетке.
Царь играл у окна с Шигаевым в шашки. На крутом плече Пугачева, перебирая лапками и задрав хвост, ужимался, мурлыкал, терся головой о волосатую царскую щеку белый котенок.
– А-а, Хлопушка! – произнес Пугачев и «съел» у зазевавшегося Шигаева «дамку». – Сыт ли, здоров ли?
– Благодарим покорно, покудов сыт и в добром здравии... чего и вашей милости желаем.
– О моей милости не пекись, за мое здоровье попы во всех церквах, снизу доверху, Бога просят.
Хлопуша умолк. Волосы у каторжника гладко причесаны, борода аккуратно подстрижена, взгляд диковатых белесых глаз вдумчивый, через искалеченный нос – чистая, поперек лица, повязка.
– А я ведь думал, Хлопуша, что ты все у меня повысмотришь да и к Рейнсдорпу обратно, – продолжал Пугачев, прищуривая правый глаз на шашки.
– Пошто мне бегать. – прогнусил Хлопуша. – Ходил однова тайком к своей бабе с робенчишком, да вот, сам видишь, опять с тобой...
– Ну, и на том спасибо. Коль ты со мной, стало – и я с тобой... Три шашечки зеваешь, Максим Григорьич. Все три, брат! – Пугачев с резким стуком перекрыл у Шигаева шашки, затем искоса, сбоку, взглянул на Хлопушу и спросил: – Ну как там, у Рейнсдорпа, порядки-то каковы, народ-то что гуторит?
– А что народ? Народу положено губернаторишку костить. Да и поделом. Ни тебе фуража для скотины, ни тебе пропитанья для жителей на запас. А как ты его нынче кругом запер, ему теперича ни вздохнуть, ни охнуть!
Пугачев скосил в улыбке рот, но вслед за тем ойкнул и сбросил с плеча котенка: в припадке нежности зверюшка запустил когти ему в шею. Котенок встряхнулся, подбежал к Хлопуше и принялся тереться мордой о его валеный сапог. Верзила нагнулся и огромной горстью взял котенка к себе на грудь.
– В шашках зевака ты отменный, Максим Григорьич, – снова обратился Пугачев к Шигаеву, – смотри, не прозевай, друг, сена в степу.
– Да уж прозевали, батюшка Петр Федорыч, прозевали, – потупился Шигаев и виновато замигал.
– Как так, прозевали? – воскликнул Пугачев. – Шутишь ты?
За Шигаева откликнулся Хлопуша:
– Сей ночи сотни четыре городских подвод на степу были, большую уйму сена в город ухитили, да, поди, не менее подвод в лес по дрова губернатором отряжено.
– Прозевали, ваше величество, прозевали, – подавленно твердил Шигаев, встряхивая расчесанной бородою.
Пугачев опрокинул на пол шашечницу, круто поднялся из-за стола, закинул руки за спину, принялся взад-вперед вышагивать.
– А где же наши разъезды были, где секреты? Спали, что ли? Ни порядку, ни строгости у нас, Максим Григорьич!
– Нету, нету, батюшка, – с горечью в голосе согласился Шигаев. – Ни сего, ни оного.
– Повесить! – гаркнул Пугачев, остановившись возле Хлопуши. Тот сбросил с рук котенка и попятился.
– Кого, батюшка? – покорно вопросил Шигаев.
– А кто на карауле сей ночи в степу спал, вот кого!.. Выбрать одного да для ради острастки и вздернуть... Под барабанный бой! И чтобы всех собрать, чтобы принародно!
Вошедший Падуров, поклонясь Пугачеву, с минуту наблюдал за ним, затем на цыпочках подошел к Шигаеву, остановился позади него, шепнул ему на ухо: «Встань – видишь, государь на ногах». Шигаев торопливо поднялся.
Падуров, взяв стул за спинку, произнес:
– Разрешите, ваше величество...
Пугачев сердито уставился на него глазами.
– Чего разрешить-то? Уж не опять ли жениться задумал?
– Разрешите сесть, ваше величество, – и молодцеватые усы Падурова дрогнули от улыбки.
– А! – воскликнул Пугачев. – Садись, садись... И ты, Шигаев.
У Хлопуши пот проступил на лбу. Уж если этот Падуров, заседавший от казачества у самой царицы на большом всенародном совете, так держится тут, даже величеством Пугача величает, то... чем черт не шутит: вдруг и впрямь он не Пугач, а царь взаправдашний!
– Я полагал бы, государь, – говорил между тем Падуров, – когда нашей силы скопится поболе, учредить у нас Военную коллегию.
– На манер той, где Захар Чернышев сидит? – живо откликнулся Пугачев.
– Вот! И чтоб всякий из начальников ваших был к чему-нибудь определен.
– Ништо, ништо... Гарно! – сказал Пугачев. – Поставим и мы графа Чернышева.
– Ваше величество, – робко ввязался Шигаев. – Хлопушу-то отпустили бы, чего ему тут тереться? Ведь он любопытник наторелый.
С обидой взглянув на Шигаева, Хлопуша обратился к Пугачеву:
– Я могу и уйтить, ежели на подозрении держите...
– Ан вон и нет, мой друг, – возразил Пугачев, подсобляя Шигаеву ногой сгребать на полу рассыпанные шашки. – Ежели б я подозрение имел, так уж, верь мне, Соколов, давно бы тебя черви грызли... У меня к тебе государственное поручение примыслено. Ну, таперь подь к печке и сядь. Да хорошень прислушайся, что скажу.
Услыхав слова «государственное поручение», Хлопуша разинул волосатый рот и попятился к печке. «А ей-Богу, царь! Либо ловко прикидывается», – сказал он себе.
– Бывал ли ты когда-нито в Авзяно-Петровском дворянина Демидова заводе? – спросил его Пугачев.
– Не доводилось, – молвил Хлопуша, усаживаясь на указанном ему месте.
– Так вот что, Хлопуша-Соколов... Приказываю тебе моим царским именем: возьми-ка ты в провожатые себе крестьянина Иванова Митрия, что явился перед наши царевы очи с того завода, да еще прихвати доброконных казаков пяток и поезжай немедля со Господом в оный завод. Путь не близкий – не менее как триста верст, а то и с гаком... И толкуй там моим вышним именем... Слышишь? Царским моим именем! – поднял голос Пугачев и сурово покосился на Хлопушу.
Того словно ветром вскинуло.
– Слышу, надежа-государь, – откликнулся он стоя.
– Так вот, объяви работным людям мой писаный указ. Да разузнай, не можно ли промежду них сыскать мастера – мортиры лить? А ежели это дело у них налажено ране было, пущай того дела не прекращают. Нам мортиры во как надобны! – и Пугачев провел ребром руки у себя по горлу. – Понял, Соколов?
– Понял, – начал Хлопуша, – понял...
– ...ваше величество, – подсказал ему Падуров.
Хлопуша тихонько взглянул на Падурова и гнусаво промычал что-то в тряпицу, но Пугачев махнул рукой:
– Иди, Соколов, сготовляй себя в поход.
Проводив Хлопушу, а вслед за ним и Шигаева, Пугачев сказал Падурову:
– Вот что, Тимофей Иванович, уж ты не больно-то церемонии у меня заводи. Я твое усердие понимаю и благодарствую, конечно. Только ведай: порядки нам положены не барские, не дворцовые, а какие есть – казацкие. Давай-ка, брат, как-нито попроще.
– О дисциплине пекусь, государь.
– Гарно, гарно, о дисциплине пекись – без нее ни страху, ни порядку. Только уж когда мы со своими ближними – можно, пожалуй, и не столь истово. Эх, Тимофей Иваныч, жалко мне сержанта Николаева, – неожиданно перевел он разговор. – Шибко, признаться, к людям я привыкаю. Похоже, и ты из таких?
– Из таких, ваше величество.
– А из таких, так слухай. Замотался я, веришь ли, с этой барынькой Харловой! Намеднись я ей слово, она мне десять, да как завопит, да как затопочет об пол пятками... Ну да ведь и я горяч. В горячке я себя не помню... В горячке я и за нагайку могу!
– Харлову? Нагайкой? – отступил на шаг Падуров и так взглянул на Пугачева, будто увидал за его плечами нечто жуткое, затем, брезгливо дергая усами, пробубнил, потупясь:
– Не дело, не дело, государь...
– То-то и есть, что не дело, – проговорил Пугачев раздумчиво. – Об этом самом и я помышляю... одно, выходит, беспокойство! Истинно говорится: как волчицу ни корми, она все в лес норовит.
– Да ведь и другой сказ есть, ваше величество, сами небось слышали: насильно мил не будешь, – угрюмо сказал Падуров. – Как же теперь быть-то, государь? Не гоже ведь нам не токмо что человека, а и тварь бессловесную зря терзать...
Пугачев помолчал.
– А знаешь что, Падуров? – внезапно оживился он. – Бери-ка ты цацу эту себе! Ась?
– Нет, ваше величество, благодарствую, мне и одной довольно, – с улыбкой откликнулся Падуров. – Будь мы в Санкт-Петербурге с вами, при дворце, – ну, куда бы ни шло! А ведь сами же только что изволили сказывать: порядков дворцовых нам не заводить
Пугачев понял его и тоже ухмыльнулся, потирая рукою бороду. – Вижу, Тимофей Иваныч, урок мой зазря не прошел тебе. Мозговат ты... Ну, ин довольно об этом!..
Вслед за Хлопушей был отправлен на сторону и полковник Шигаев. Ему поручалось объехать все верхние яицкие форпосты и собрать верных казаков в стан государя. Царский указ, врученный Шигаеву, начинался так:
«Всем армиям государь, российскою землей владетель, государь и великая светлость, император российский, царь Петр Федорович, от всех государей и государыни отменный». Далее следовало повеление «Никогда и никого не бойтесь, и моего неприятеля, яко сущего врага, не слушайте. Кто меня не послушает, тому за то учинена будет казнь».
2
Вскоре после отъезда Хлопуши и Шигаева в Бердах произошло кровавое событие.
С субботы на воскресенье, после церковной всенощной, после жаркой предпраздничной бани и сытного ужина с довольным возлиянием, жители слободы крепко уснули. Спал и весь пугачевский дом, лишь чуткие старухи, жившие по соседству с царскими покоями, слышали сквозь сон, как где-то близко прозвучали выстрелы, затем почуялись отчаянные женские вопли, еще выстрел – и все умолкло.
Бабка Фекла вскочила с печки, перекрестилась, поскребла пятерней седую голову, прошамкала: «Наваждение!» – и снова повалилась на печку. Бабка Анна тоже закрестилась, зашептала: «Чу-чу пуляют!.. А либо сон студный пригрезился».
– Эй, мужики! – крикнула она. – Слыхали?
Но вся изба сытно храпела и во сне постанывала. «Пригрезилось и есть», – подумала бабка, но все же подошла к оконцу, заглянула.
Ночь стояла лунная. Голубели сыпучие снега, туманились далекие просторы, поблескивали мертвым пламенем остекленные окна избенок. Два запорошенных снегом вороньих пугала на огороде были, как два безликих привидения с распростертыми руками. И этот огромный огород, примыкавший к дому Пугачева, походил на заброшенное кладбище: взрытые, местами обнаженные от снега гряды темнели, как могилы. В глубине виднелась покосившаяся баня, будто старая часовня на погосте, а молодые вишни с голыми ветвями напоминали надмогильные кресты.
Проезжавший на рассвете задворками крестьянин взглянул из саней в сторону бани и с великого перепугу обмер. Затем он прытко повернул лошадь и, работая кнутом, помчался обратно вскачь.
Вскоре сбежались к бане любопытные.
Раскинув руки, на снегу лежала, в одной сорочке, босая Лидия Харлова. Возле нее, припав правой щекой к ее груди, лежал малолетний брат Харловой – Николай. Оба они залиты были кровью, пораженные пулями: Харлова – в грудь, брат ее – в голову.
Люди ахали, озирались по сторонам, переговаривались шепотом:
– Царь-то батюшка выгнал барыньку-т. Он дворянок-то не шибко привечает. Ох, ох, ох! Мальчишку-то жалко, несмышленыш еще.
Когда доложили о происшедшем Пугачеву, он сбледнел с лица и так выкатил глаза, что окружающие попятились.
Кто же посмел посягнуть на его, государя, священные права живота и смерти? Уж не Лысов ли опять?!.
Весь этот день Пугачев был замкнут и мрачен, он не выходил из дому, не принимал никого и к себе.
– Ах, барынька, барынька! Горе-горькая твоя участь, – бормотал он, вышагивая из угла в угол по золотому зальцу.
Следствие по делу о разбое вел атаман Овчинников, а при нем состояли Чумаков и Творогов. Было опрошено немало казаков и жителей слободы. Многим известно было, что Харлова, после того как Пугачев однажды ночью прогнал ее от себя, оказалась в руках возвращавшейся с пьяного пиршества компании во главе с Митькою Лысовым. На другую ночь три загулявших татарина да хорунжий Усачев выкрали Харлову у Митьки. Произошла свалка, в которой молодой татарин был убит, казак же из лысовской шайки сильно ранен, а сам Лысов отделался ссадинами. После скандала он бегал с завязанной рукой по улице, грозил, что перевешает всех татар, а барынька все равно будет его.
На допросе Лысов вел себя вызывающе, орал на следователей, угрожал расправиться с каждым по-свойски, а в деле запирался. При этом он рассуждал так:
– Убили паскудницу – туда ей и дорога! Эка, подумаешь, беда какая! Одной дворянкой на свете меньше стало, ну и слава Богу!.. Ха! Да ежели бы ее не убить, из-за нее полвойска перегрызлось бы. Она крученая, она и мне чуть нос не оторвала, – и он слегка подергал пальцами свой вспухнувший, в сизых кровоподтеках, нос.
– Не ври-ка, не ври, Митя! Это татарин тебя долбанул в нюхалку-то, – сказал Творогов хмуро.
Так ни с чем и отпустили Лысова, хотя все были уверены, что убийство – его рук дело. На совещании порешили: «батюшку» в подробности следствия не посвящать, а доложить только, что виновные не сысканы. О Митьке также ни слова, а то «батюшка», пожалуй, самолично с плеч голову ему смахнет – не шибко он уважает Митьку. А ведь Лысов как-никак выборный полковник, и ежели его казнить, войско-то, чего доброго, всю дисциплину порушит.
Под конец совещания подоспел Чика, да Горшков, да Мясников Тимоха. Чужих в избе не стало, за кружкой пива рассуждали про то, про се.
– Хорош-то он хорош, слов нет! – сказал Иван Творогов, когда речь зашла о государе, и криво улыбнулся. – А только вот насчет бабьего подола знатно охоч величество! Надо бы его нам сообща боронить от женских-то...
– Либо его от баб боронить, либо баб от него хоронить, – громко всхохотал Чика, покручивая пятерней курчавую, чернущую, как у цыгана, бороду. – К тебе, Иван Александрыч, кажись, Стеша твоя прибыла?
– Прибыла намеднись, – с неохотой ответил Творогов.
– Вот и держи ее под замком, а то батюшка дозрит, заахаешь, мотри.
Творогов был ревнив, а свою Стешу он считал писаной кралей.
– Мы, поди, воевать сюда пришли, а не с бабами возюкаться, – проговорил он с досадой.
– Вот это правда твоя, – подал голос пожилой, степенный Чумаков.
– Ха-ха-ха! – еще громче залился большеротый Чика. – А пошто ж ты, Федор Федотыч, вдовую-то дьячиху к себе из Нижне-Озерской уманил?
– Ври, ври больше, ботало коровье! – буркнул в бороду Чумаков, но глаза его по-молодому вспыхнули.
Тогда все разом загалдели:
– Не таись, не таись, Федор Федотыч! Видали твою духовную, вчерась она курей на базаре скупала. Всем бабочка взяла: и личиком, и станом, и выходка форсистая... Ну а ежели и култыхает по леву ногу да косовата чуть – изъяну в том большого нету.
Чумаков отмахивался, бормотал:
– Для хозяйства она у меня, при домашности. Куда мне – старый я человек, – и потягивал из кружки хмельное пиво.
Стали перемывать друг другу косточки. Оказалось, у многих крали заведены были. У Падурова – татарочка, у Творогова – собственная красоточка, законная супруга, у Чики – шестипудовая купеческая дочка, у Тимохи Мясникова тоже какая-то скрытница живет... «Вот только батюшка наш на вдовьем положении».
– Оженить бы, что ли, его? А то не приличествует государю со всякой канителиться, – сказал захмелевший Чумаков.
– Царям на простых жениться не положено, из предвека так, – с серьезностью возразил атаман Овчинников, – а какую-нито присуху подсунуть ему – это можно.
– А ведь, братцы, пригож наш батюшка-то! – выкрикнул похожий на скопца Горшков. —За него каждая пойдет. Эвот как ехал он намеднись, избоченясь, Карагалинской слободой, молодки все глаза проглядели на царя-то. А одна бабенушка до та пор голову поворачивала, глядючи на батюшку, аж в позвонках у ней хряпнуло. Ей-ей!
3
Все разбрелись по своим делам. Атаман Овчинников – с докладом к Пугачеву. Караул у дворца отбил в его честь артикул ружьем, но Овчинников передумал идти с парадного, прошел по черному ходу на кухню – была у него надежда перекусить, очень проголодался он.
Ермилка сидел на кухонной лавке под окнами и в зажатой меж коленями кринке сбивал мутовкой масло из сметаны. Толстые губы его в уголках были запачканы сметаной. Завидя входившего атамана, он вскочил, сунул на стол кринку, одернул фартук и, шлепая губами, крикнул атаману честь-приветствие.
– Вот что, братейник, – сказал Овчинников, – выйди-ка ты да почисти моего коня.
Ермилка взял скребницу со щеткой и тотчас же удалился. Овчинников, улыбчиво прищурив на Ненилу серые глаза, погрозил ей пальцем, молвил:
– А ты, слышь, толстая, не шибко батюшке-то досаждай великатностью-то своей женской, а то ты, краснорожая, присосешься, как пиявица, тебя и не оттянешь. А ему силушки-то на иные подвиги потребны.
Ненила бросила ухват, подбоченилась и зашумела, надвигаясь грудью на Овчинникова:
– Да ты что это, атаманская твоя душа, меня, девушку, позоришь? Да я те, за такие твои речи, из живого полбороды выдеру!
– Экая ты глупая! – засмеялся Овчинников и присел к столу. – Лучше дай-ка мне перекусить чего-нито малость.
– Знаю я твою малость, – брюзжала Ненила. – Тебе бараний бок подай – ты и его за присест умнешь. Любите вы, атаманы, батюшку обжирать, в расход казну вводить.
Ворча, она все же кинула гостю рушник, а на стол поставила миску со снедью.
Овчинников, уплетая жареные куски баранины с кашей, говорил:
– Надобно жизнь батюшке устроить попышней да поприглядней. Поди, скучает он по этой... по Харловой-то?
– И не думает, – азартно заговорила Ненила. – Он арапельником кажинную ночь ее учил.
– Ну, уж и кажинную...
– А что ж, неправду говорю? Учил, да не выучил, зря только утруждался.
– Вот ужо надо будет предоставить сюда штучки две опрятных женщин, смазливеньких, – заговорил, отрыгивая, атаман, – чтоб обихаживали его величество, как полагается во дворце: и постель прибирать, и одежу подать да почистить. А то не по-царски он живет. Страмота!
– И не смей, и не смей, Андрей Афанасьич! – замахала на него руками Ненила. – Сама управлюсь... И не смей!
– Так ты же на кухне...
– И на кухне, и около батюшки. И разуть-обуть могу, я и в баньку могу свести... А чего ж такое? Он царь, я его раба. Его ублажать Бог повелел.