
Старый дом
Появившись перед генеральшей, она с обычными ей ужимками произнесла:
– А у нас, кажется, в доме опять горе.
– Еще что? Что это вы меня пугаете? – прошептала генеральша, начиная тревожиться.
– Да вы не беспокойтесь, ваше превосходительство, может, оно и неверно. Только вот нынче ранехонько господин Горбатов, батюшка жениха нашего, был у Нины Александровны, а она теперь плачет…
– Что же бы это такое, вы не знаете?
– А как вам сказать, благодетельница, надо так полагать – из-за жениха; с ним что-нибудь неладное вышло.
Вслед за этим последовало обычное приказание позвать княгиню. Та появилась, едва переводя дыхание. Лицо ее было красно, глаза опухли.
– Ma chère, что случилось?
– Ах, Боже мой, такое горе!.. Несчастная Нина!.. Я в себя прийти не могу… Борис Сергеевич арестован этой ночью.
– Батюшки, какие страсти! – воскликнула генеральша. – Так что же это… он бунтовщик? Да ведь говорили: солдаты и офицеры бунтуют, а он не военный?!.
– Многих теперь будут арестовывать – и виноватых, и правых…
– Ну, правых-то не арестуют, – важно заметила генеральша.
– Так что же, maman, неужто и он виноват? Этого быть не может, это ошибка… ясно, что ошибка…
Генеральша подумала с минуту и пожевала губами…
– Ma chère, ты меня сразила, – произнесла она. – Вот уж не ожидала! Молодой человек такой благоразумный казался, из такой фамилии… и вдруг-бунтовщик!.. Ты говоришь: ошибка… нет, ma chère, таких ошибок не бывает. Уж коли Горбатова арестовали, так знают, за что… Вот времена!.. На кого теперь понадеяться?
Она начинала волноваться.
– Да, слушай ты, слушай, – ведь это как бы он и нас с тобою не оговорил, чего доброго?!. От бунтовщика, от изменника всего ожидать можно…
– Maman, Бог с вами, что вы говорите?
– Что я говорю… что я говорю! Я, матушка, верноподданная своих государей… твой отец, матушка, кровь свою на поле брани проливал… и вдруг изменник у нас в доме, да еще и женихом… Вот тебе партия? Что же это?.. Нет, уж как знаешь, а я бунтовщиков покрывать не стану!.. Чтобы нога его не была в доме у нас, так и отцу его скажи, со всем моим уважением… пусть уже не взыщет…
Княгиня вспыхнула.
– Если он арестован, так, значит, не может быть у нас, а если его выпустят – значит, он ни в чем не виноват, – сказала она.
– Уж, как там знаешь, как знаешь, а мое слово свято!.. И твое дело, ma chère, теперь заставить Нину отказаться и от мысли о нем. Что же делать – не судьба! То-то у меня и предчувствие было, что добром это не кончится. Слишком уж хорошо выходило, уж очень честь большая для Нины… А вот и чести нет, одно бесчестие!.. Досталось и нам с тобою в чужом пиру похмелье.
– Маменька, совсем вы не так говорите… Вы лучше пожалейте бедную Нину. А о Борисе Сергеевиче дурного не думайте – Бог даст, все разъяснится… Я верю, что это ошибка…
Но с генеральшей, раз она вбила себе что-нибудь в голову, трудно было поладить. Она продолжала все в том же тоне.
Княгиня ушла от нее, окончательно раздраженная и измученная.
Между тем Пелагея Петровна торжествовала – у нее даже вид был праздничный. Она то и дело втягивала свой рот и испускала легкий свист.
«Вот он, жених-то важный! – шептала она. – Как же, большой барыней сделаться вздумала… нос задрала!.. Вот теперь тебе… что получила? Срам только…»
Вместе с Пелагеей Петровной торжествовал и князь Еспер. Он за это время совсем было разлюбил Нину. Его обожание и тот восторг, который она в нем возбуждала, превратились теперь почти в ненависть. Он уже примирился с мыслью о том, что она не обращает на него никакого внимания, и только продолжал себя иногда лелеять мечтаниями о том, что это временно, что она еще вернется. Теперь он очень обрадовался. Ему было приятно, что его соперник так нежданно-негаданно подвергнут несчастью. Ему было приятно, что и Нина страдает.
«И поделом ей, поделом! – думал он. – Урок, наказание, авось спохватится!..»
Скоро странная новость о том, что жених попался, облетела весь дом. Узнали о ней и воспитанницы. Каждая из них по-своему жалела Нину, все старались всячески выказать ей эту жалость и свое участие.
Нине все эти проявления были тяжелы. Она теперь могла выносить дома только присутствие княгини. Они говорили по целым часам, высказывая друг другу свои предположения, свои надежды.
По мере того как проходили дни, или не принося ничего нового, или принося только одни тревожные, неутешительные известия, княгиня ушла в новую для нее жизнь. Она разъезжала по всему городу, всем доказывала невинность Бориса.
Нина между тем стала очень часто навещать Татьяну Владимировну. Она иногда возвращалась домой только ночевать.
Сначала и княгиня, и Татьяна Владимировна думали, что это горе просто убьет слабую девушку. Но вскоре к изумлению и радости своей, они увидели, что ошиблись. Нина была даже гораздо бодрее духом, чем они. Она не только не теряла надежду, но все более и более как-то успокаивалась и светлела.
Горбатовы и княгиня имели возможность узнать о ходе следствия многое такое, чего никто не знал. Когда они узнали, что ждать для Бориса оправдания невозможно, что его ожидает каторга, Татьяна Владимировна, несмотря на все свое самообладание, вдруг ослабела и дошла до отчаяния. Нина стала ее поддерживать, доказывала ей с горячим убеждением, что отчаиваться нечего, что испытание посылается для блага человека…
И кончилось тем, что ей удалось передать почти всецело свои взгляды Татьяне Владимировне.
Они принялись подробно узнавать о Сибири. Их уверяли, что на милость государя можно расчитывать, что виновным не по первой категории будут и в Сибири оказывать снисхождение. Они знали при этом, что все, что только можно сделать с помощью денег, – будет сделано. О том, что Нина не отказывается от Бориса и намерена разделить его участь, не было даже и речи. Все хорошо понимали, что иначе и быть не может.
Одна только генеральша, после того как приговор верховного суда стал известен и выяснилась дальнейшая участь Бориса, пришла в ужас и негодование от решения Нины отправиться в Сибирь и там выйти замуж за каторжного. Генеральша накинулась на дочь.
– Что же это ты, ma chère, о чем думаешь?.. Сколько раз говорила, что любишь Нину как дочь родную… Я вот никогда ничего такого не говорила, а, видно, люблю ее побольше твоего, если ты допускаешь это сумасбродство… За графом, за князем, за важным барином ей быть не приходится, а за каторжником еще того меньше. Да ты подумай только, кто он теперь – ведь его дворянства лишили – отверженник!.. Отговори ты ее, безумную. Ведь я вон и Машутке ни за что не позволила бы за ним бежать…. Да и стыдно это… грешно. Он изменник, государь осудил его, так что же она-то, значит, против государя идет!.. Он, мол, хоть и изменник, а я все же таки за ним. Ведь этак и она изменницей становится!..
Княгиня печально качала головою.
– Ах, маменька, маменька, что вы такое говорите, подумайте… Вспомните о сердце-то!.. Вы забыли, ведь она его любит… Ведь он для нее все тот же… Она не верит его измене… как и я не верю. Он несчастлив, и разве женщина, если она любит человека, может покинуть его в несчастии?!. Вот если бы она шла за него ради его богатства, ради его имени и положения, шла на счастливую жизнь, – а ведь так про нее почти все и думали, – тогда она рада была бы теперь от него отказаться и оправдать себя тем, что он изменник… Но теперь она может доказать всем, кто в ней ошибался, кто клеветал на нее, что она полюбила его не за имя, не за богатство. Не обижайте же ее, ради Бога!.. Не говорите с нею ни о чем таком… И знаете ли, царская фамилия и даже сам государь знают о том, что она едет в Сибирь за женихом и очень интересуются ею… и не только оправдывают ее поступок, а просто им восхищаются!..
Генеральша слушала молча и серьезно.
– Ну, коли так, видно, ее судьба такая… и уж ежели царская фамилия…
Она замолчала.
Княгиня хорошо видела, что Нине не будет новых неприятных разговоров.
И, действительно, с этого дня генеральша толковала собиравшимся у нее в предобеденное время гостям о геройском решении Нины, об ее самоотвержении, а главное, о том, что «царская фамилия одобряет ее поступок и даже ею восхищается…»
Она и сама кончила тем, что стала искренно восхищаться Ниной и как-то особенно бережливо и нежно к ней относиться.
Одна Пелагея Петровна не изменила своих взглядов и только давилась от злости: что бы ни сделала Нина – все обращается ей на пользу.
– Ну да постой, матушка! – шипела она. – Пусть там хоть ты рассвятая, а небось, Сибирь да каторга – не свой брат!.. Хуже последней мужички, может, будешь… наплачешься, изведешься… час рождения проклинать станешь… И поделом тебе… поделом… фря!.. гордячка!..
XXVIII. Там и здесь
Прошло три года. Многочисленные участники 14-го декабря отбывали свои каторжные работы. Они были помещены в Чите, в новом остроге, при постройке которого участвовали сами трудами рук своих. Вокруг острога, на очень близком к нему расстоянии, выросло немало хорошеньких новых домиков с разбитыми вокруг них садиками, со всеми наружными проявлениями удобной и счастливой жизни. И жизнь в этих домиках была, действительно, счастливая. В этой далекой глуши можно было найти уютную и даже красивую обстановку, изобилие книг, журналов…
Из этих домиков в ясные летние вечера доносились звонкие голоса, веселый смех. Очень часто окрестная тишина нарушалась звуками рояля. Среди векового затишья сибирской пустыни уносились к чистому северному небу пламенные мотивы итальянской музыки.
В этих домиках жили семьи ссыльно-каторжных. Это были по большей части молодые женщины, которым никогда и во сне не снилась судьба, ожидавшая их в жизни. Это были молодые женщины, принадлежавшие и по рождению, и по воспитанию к лучшему столичному обществу, выросшие в неге и холе барской жизни, с детства привыкшие ко всевозможной роскоши и удобствам.
Недавние барышни-белоручки превратились в «жен» и в тяжелую годину испытания сумели отбросить, как ветошь, все случайное, все временное. В них заговорила вечная, живая сила, и они без колебаний последовали за теми, с кем были соединены перед людьми и Богом.
Они не заглядывали в будущее, они не думали о том, что их ожидает там, далеко, за тысячи верст, в глухой, неведомой стране, о которой многие из них имели очень смутные и ужасные представления. В зимнюю стужу, не дожидаясь весны, не желая потерять ни одной дорогой минуты, белоручки простились со всем, к чему они привыкли, со всем, что им было дорого, – и бодрые отправлялись в неведомый путь, перегоняя на пути этом партии ссыльных.
Чтобы не обращать на себя особенного внимания, светские франтихи, выписывавшие туалеты из Парижа, надевали на себя крестьянскую одежду. Но в этой одежде они, по большей части юные и красивые, были только еще красивее.
Не одни «жены» спешили по сибирской дороге в глухую даль. Вместе с ними спешили и «невесты». Первой из таких невест была Нина. Напрасно многие, невольно заинтересовавшиеся теперь ею и даже позабывшие всю свою прежнюю относительно нее язвительность, уговаривали ее быть благоразумной, подождать до весны, получить сначала сведения о том, что там такое, как там можно устроиться.
Она решила не терять ни одного дня. Впрочем, единственные люди, которые могли бы еще, может быть, повлиять на нее, ей не перечили. Татьяна Владимировна, конечно, благословляла ее на этот подвиг, Сергей Борисович тоже. Они отпускали ее не надолго, они ей обещали скорое свидание, самое большее – через год. Они решились, устроив все дела, поехать в Сибирь и пожить там, вблизи от сына, сколько будет можно.
Княгиня тоже не отговаривала Нину. Княгиня молчала, но если бы Нина не была так занята теперь своею жизнью, своими мыслями и приготовлениями – она бы заметила, что с княгиней делается что-то странное: она почти оставила вдруг все свои выезды, часто по целым дням сидела дома, не покидая Нину, а иногда, войдя к ней, Нина заставала ее такой грустной и даже в слезах. Она бросалась к ней тогда на шею, целовала ее руки, не знала, как и выразить ей свою нежность. Но княгиня тосковала все больше и больше – и вдруг, всего недели за две до предположенного отъезда Нины, – она шумно вошла в комнату и крепко ее поцеловала.
Взглянув на нее, Нина сразу увидела в ней большую перемену. Лицо ее было красно и весело.
– Ну, Ниночка, – сказала она, тяжело опускаясь в кресло, – ведь, кажется, твои приготовления идут к концу.
– Да, ma tante.
– Я тебе помогала собираться, помоги и ты мне, а то я одна не управлюсь.
– И вы тоже уезжаете? Куда же, неужели в деревню, теперь зимою?
– Нет, мой друг, не в деревню…
– За границу?
– И не за границу. Куда же я могу теперь уехать? Я еду с тобою.
Нина остановилась в изумлении и растерялась.
– Как, ma tante, как со мною? В Сибирь?
– Ну да, в Сибирь.
– И надолго?
– Надолго, так что нужно хорошенько приготовиться… Но ты не бойся, я не задержу тебя. В две недели все окончу, только ты помоги мне.
– Милая, дорогая, ведь это невозможно!.. Как вы уедете? Ведь неизвестно, что там такое. Неизвестно, как доедем… Ma tante, ангел мой…
Она целовала ее руки.
– Нельзя вам ехать, право, нельзя. Вы уже не так молоды, не так здоровы, чтобы решиться на такое… Как вы будете?
– Пустяки, я здорова, здоровее тебя во всяком случае, и не так уже стара… Не делай ты меня, пожалуйста, старухой, не то я стану обижаться.
И она пыхтела всей своей колоссальной грудью, а круглые черные глаза ее так и смеялись.
– Да как же вы сами признавались, что больше трех месяцев не можете выносить уединенной жизни, – как же вы все это бросите?
– А ты как бросаешь?
– Какое же сравнение, ma tante! У меня нет никаких привычек, я даже и не создана для общества. И что вы такое говорите? Вся моя жизнь там, где он. Ведь вы знаете, что он там, что я люблю его, что я не могу без него жить, что я еду не на горе, а на счастье.
Брови княгини сдвинулись, толстое лицо ее еще больше покраснело и почти сердитым тоном она проговорила:
– Ты любишь его, ты не можешь без него жить, хорошо… А если я люблю тебя и не могу без тебя жить?
Нина кинулась к ней на шею. Огромная, тучная княгиня всю ее покрыла своими объятьями и тихо, нежно, совсем не своим голосом шептала ей:
– Дурочка, дурочка, и ты могла думать, что я отпущу тебя одну, что я здесь останусь? Впрочем, что же я, ведь я и сама старая дура, прежде так думала или, лучше сказать, совсем не думала об этом… Ну, так что же, поможешь мне быть готовой в две недели?
– Помогу, ma tante, помогу.
– Девочка ты моя милая, радость моя, – опять нежным шепотом говорила княгиня и привлекала Нину к себе на колени, и целовала ее горячими материнскими поцелуями, и мочила ее своими слезами.
Но эти слезы были счастливые слезы. Княгиня вдруг почувствовала себя как будто перерожденной; ей казалось, что она начинает жизнь сначала и что эта новая жизнь бесконечно полнее, бесконечно радостнее прежней жизни.
Нужно было объявить генеральше о таком никем не жданном и внезапном решении. Княгиня не стала медлить и, со своей естественной ей во всех важных делах энергией, тотчас же после разговора с Ниной отправилась в темный будуар.
Княгиня ожидала неприятной сцены, выражения негодования старухи, но, к ее величайшему изумлению, когда она сказала, что намерена сопровождать Нину и прожить с нею там первое время пока она устроиться, генеральша ничего не возразила и несколько мгновений сидела, погруженная в свою кукольную неподвижность.
– Что же, ma chère, ты думала, – большую новость мне скажешь? – наконец заговорил она. – И никакой-то новости в этом для меня нету, я так и полагала, что ты уедешь… Где же тебе ее отпустить одну! Я, ты думаешь, уж не судила сама с собою об этом? Много, ma chère, судила и только изумлялась, что ты молчишь, что ты от меня скрываешь… Только подумай, милуша…
Генеральша называла дочь «милушей» очень редко и в минуты большой нежности, так что княгиня сразу увидела, что в словах матери нечего искать иронии или вообще чего-нибудь, кроме их прямого смысла.
– Подумай, милушка, как же это ты? Ведь это Сибирь, ведь ехать-то сколько, а неравно растрясет да разболеешься дорогой, – ведь ты не молоденькая… Просто я представить себе не могу, как это ты поедешь!..
– Чего же тут представлять, maman, милая! Сяду да и поеду. Растрясет – остановлюсь, передохну и опять в дорогу. Да и не растрясет совсем! Может быть, это путешествие мне только на пользу будет. Толста я очень, встряхнуть меня, право, не мешает. А мы вам, maman, подробно, из всех мест описывать будем всю нашу дорогу…
– То-то же, то-то же!.. Ну, поезжай с Богом, добруха, а я тут вот ждать буду…
Генеральша запнулась на минуту; как видно у нее мелькнула какая-то мысль, она хотела сказать что-то, но только вздрогнула и еще раз повторила:
– Ждать буду…
Княгине сделалось грустно. Она припала к сухой, холодной руке матери и долго ее целовала.
Через две недели все было готово. Княгиня сделала все свои распоряжения. Перед отъездом происходило торжественное прощание. Княгиня и Нина отправились к генеральше, и она ту и другую благословила образами, подарила им на память прекрасные вещи, перекрестила их.
– Ну, Господь с вами, дай вам Бог благополучного пути, дай вам Бог, не забывайте меня, пишите… Ступайте, ступайте…
И вдруг замахала руками.
Они вышли из будуара, а генеральша, схватив платок, стала скорее вытирать себе глаза, чтобы слезы не смыли белил и румян.
Отслушав в большой зале напутственный молебен, княгиня и Нина стали прощаться со всеми домашними. Прежде всех подошел к ним князь Еспер. Он имел спокойный и даже гордый вид, церемонно раскланялся с ними, пожелал им доброго пути в самых любезных выражениях, холодно поцеловал руку племянницы, также холодно поцеловал руку Нины.
Нина остановила его и ласково сказала:
– Не поминайте лихом, князь, вы давно, давно на меня сердитесь, но за что, я не знаю. Я всегда была расположена к вам и против вас ничего не имею… Не поминайте лихом!
Он взглянул на нее, все лицо его вдруг запрыгало. Он опять склонился к ее руке и на этот раз целовал долго, едва мог оторваться, а потом вдруг круто повернул, ушел к себе, заперся и не выходил больше в этот день из своих комнат.
Княгиня и Нина ехали не одни – с ними ехал Степан, для того, чтобы охранять лучшее сокровище своего Бориса Сергеевича – это дорогую невесту…
Они все трое в Сибири, в Чите. Много было в дороге разных приключений, но ничего уже такого особенно страшного им не пришлось испытать. Княгиню не растрясло, она чувствовала себя бодрой, свежей и находилась в самом лучшем настроении духа. Она ободряла Нину, даже смешила ее часто. Она теперь открыла все сокровища своего характера и своего сердца, умела найтись при всех обстоятельствах, всякие затруднения отстраняла с большой ловкостью, во всех встречавшихся с нею она вселяла к себе расположение.
Ей пришлось много хлопотать для того, чтобы получить разрешение поселиться с Ниной, но она этого добилась. Быстро вырос хорошенький домик возле острога. С помощью денег, а у княгини их было много, как своих, так и переданных Горбатовыми для Бориса и Нины, она окружила себя такой обстановкой, без которой ей трудно было бы жить, и очень скоро поняла, что от нее и жертвы никакой не требовалось, что в Чите жизнь не хуже петербургской: самое милое, приятное общество, да и люди гораздо добрее.
Нина была обвенчана с Борисом несколько дней после своего приезда. Это была странная свадьба, в убогой острожной церкви. Невеста, с каким-то вдохновенным, почти неземным выражением в лице, была прелестна. Хорош был и жених, несмотря на то, что на ногах его, когда он вел невесту вокруг аналоя, гремели кандалы.
Мало-помалу выяснился и установился общий образ жизни. Жены каторжников должны были видеться с мужьями в остроге, и эти свидания происходили при офицере, но очень скоро, благодаря доброте осторожного начальства, первоначальная строгость прекратилась, и арестанты получили позволение когда им угодно отправляться в домики к своим женам, под тем вечным предлогом, что жены больны и прийти не могут.
Времяпровождение бывало иногда самое веселое. В остроге было соединено не менее сотни человек, большею частью молодых, представлявших собою цвет образованного общества. Это были люди, обладавшие самыми разнообразными и иногда очень крупными дарованиями и, вместе с тем, прекрасными нравственными свойствами. Перенесенные испытания отрезвили их, они глядели теперь на жизнь спокойно, благоразумно, научились дорожить ею, нашли в ней высший смысл и высшие радости.
Многие из этих людей признавались потом открыто и печатно, что время каторги было для них счастливым временем, что за эти годы быстро и далеко подвинулось их нравственное и умственное развитие. Люди соединились в дружную, единомысленную семью, каждый помогал другому, каждый учил другого тому, чего тот не знал, и сам в свою очередь от него учился.
Общество прекрасно образованных женщин доставляло им немало отрады, и эти женщины принесли огромное добро не только своим мужьям, но и их одиноким товарищам, которые потом, всю жизнь, и словесно и письменно, в своих появившихся теперь записках, называют этих самоотверженных женщин не иначе, как своими добрыми гениями.
В Читу то и дело приходили транспорты с большим количеством книг; здесь появлялось все, что выходило в литературе и по всем отраслям знания в целой Европе.
Борис и Нина чувствовали себя очень хорошо; в них уже не было прежнего недовольства и прежних неотвязных, не получивших разрешения вопросов. Перед ними как будто разверзся широкий горизонт, и значение и цель жизни все яснели и яснели в глубине этого горизонта. Внутреннее довольство, деятельная жизнь, чистый северный воздух благодетельно подействовали на Нину, ее нервные припадки прошли, она расцвела и еще похорошела.
Борис также был неузнаваем. Мучительных следов заключения в крепости уже не оставалось. Физический труд, которому он сначала поневоле, а потом и по своей охоте, ежедневно подвергался в течение нескольких часов, укрепил его мускулы и развил в нем силу. Он чувствовал себя так хорошо, как никогда прежде.
Через год, по обещанию, Сергей Борисович и Татьяна Владимировна приехали и прожили около полугода в окрестностях острога. Им разрешено было видеться с сыном, и они широко пользовались этим разрешением. Они убедились, что жить можно везде и что часто то, что считается величайшим несчастьем, вовсе не несчастье. Они радовались, глядя на сына и на его молодую жену.
Они привезли с собою отрадную весть о том, что, наверное, срок каторги будет значительно сокращен и освобождение наступит в скором времени. Но, немного пожив в Чите, они увидели, что эта весть теряет здесь в своем значении, потому что каторжникам живется недурно и многие из них, наверно, будут сердечно сожалеть, когда придется разъединиться, выйти из этой обширной, так дружно, так тесно соединившейся семьи.
Горбатовы привезли с собою также и печальную весть о смерти генеральши. Она ждала возвращения дочери, но не дождалась, и как ни отгоняла от себя мысль о смерти, о похоронах и трауре, но смерть-таки подкралась к ней. Впрочем, она подкралась незаметно и не испугала ее. Генеральша слабела день ото дня, угасала, как свеча; когда она поняла, что умирает, у нее уже не хватило сил испугаться, она очень устала и теперь сознавала эту усталость и ей захотелось покоя.
Она слабым голосом продиктовала свое духовное завещание, исповедалась, приобщилась и умерла тихо, почти без страданий. Все ее состояние и ее дом, как, впрочем, всем уже было известно, переходили к княгине. Она не забыла никого, обеспечила воспитанниц, наградила прислугу, а Пелагея Петровна получила целых тридцать тысяч рублей ассигнациями.
Но Пелагея Петровна, неизвестно чего ожидавшая, оказалась недовольна и, получая деньги, назвала свою благодетельницу «скрягой». Это не помешало ей, однако, купить очень хорошенький домик в Коломне, завести в нем меблированные комнаты для приезжающих и время от времени продавать драгоценности большой стоимости. Конечно, никому и в голову не приходило изумляться тому, каким это образом генеральша подарила компаньонке так много драгоценных вещей из замечательной родовой коллекции…
Не прошло и полгода со смерти генеральши, как все ее старшие воспитанницы нашли себе женихов и вышли замуж. В доме осталась одна Машенька да князь Еспер.
Машенька теперь была уже почти взрослая, ей было около шестнадцати лет. Она вышла хорошенькая, полная, белая, румяная, с живыми глазами. Она все так же смеялась, так же шалила и никак не могла подумать ни о чем серьезном.
Между тем здоровье Сергея Борисовича Горбатова после полугода житья в Чите так вдруг испортилось, что и Татьяна Владимировна и Борис с Ниной встревожились не на шутку и решено было возвращение Горбатовых в Россию. С ними вместе поехала и княгиня, для того, чтобы принять наследство после матери, побывать в своем имении, устроить дела и непременно вернуться опять в Сибирь.