Многих усилий и доводов нужно было Полиевкту и Татьяне Львовне, чтобы уломать несговорчивого гамена. Целое утро убили они по-пустому – гамен не поддавался, да и в самом деле, каково было ему ехать к Морденке! Сколько самых щекотливых, тонких и болезненных струн должен он был заставить замолчать в своем сердце, а они между тем, как нарочно, не умолкают, а звучат все больше и сильнее, так что ничем не заглушишь их.
Начало Морденкиной мести, неведомое ему самому, наступило для Шадурских именно с той самой минуты, когда княгиня Татьяна Львовна решила необходимость личного с ним свидания, в жертву коему долженствовал принести себя расслабленный гамен.
Долго с ним не могли ничего поделать: княгиня принимала то решительный и требовательный, то нежный, дружеский тон; Полиевкт пускал в ход свои более или менее убедительные аргументы; наконец послали за князем Владимиром, с тем чтобы и он присоединил к ним свои просьбы и доводы. Князь Владимир порешил этот вопрос очень просто:
– Ехать к Морденке? – воскликнул он. – Боже мой, да отчего же не ехать! Самолюбие? Э, полноте! Спрячьте в карман ваше самолюбие! Выньте его напоказ тогда, когда в карманах деньги будут, а теперь – в карман! Позору боитесь? Так ведь гораздо больше позору будет, когда в тюрьму сядем: тогда все будут знать, а тут ваш позор один только Морденко увидит – ну и пускай его! Предпочтите маленький большому!
Старому гамену как будто не по сердцу пришлась мораль его единородного сына: он пораздумался над его доводами, а этой минутой ловко успел воспользоваться Хлебонасущенский. Последний в таких мрачных и живых красках изобразил близкое будущее княжеского семейства, что княгиня сочла нужным даже пролить несколько слез, а старого князя не на шутку передернуло. Князь же Владимир выразил ту мысль, что не спасти от позора и гибели свое имя и свое семейство есть дело нечестное. Хлебонасущенский и тут не упустил воспользоваться подходящей мыслью и с широковещательной убедительностью принялся развивать новый аргумент юной отрасли дома Шадурских. Он стал перебирать клавиши долга гражданского и семейного, изобразил всю великость самоотверженного подвига, когда отец семейства, ради спасения детей, родового наследия и родового герба, так сказать, подъемлет на рамена свои тяжкий труд, презирая личное свое самолюбие, но храня самолюбие высшее, самолюбие принципа и прочее, и прочее; засим пришел к ужасу и бездне тех толков, сплетен, пересудов, которые поднимутся в обществе вместе с падением, и долго ораторствовал на самую чувствительную для Шадурских тему рокового «что скажут?».
Все эти убеждения, настояния, просьбы и доводы произвели наконец такого рода безобразный сумбур в злосчастной голове расслабленного гамена, что он потерял все нити своих мыслей, что называется, сбился с панталыку и – усталый, измученный приставаниями, паче же всего устрашенный яркой картиной безвыходного будущего и безобразных толков общества, которые развил перед ним широковещательный Полиевкт, – махнул наконец рукой и дал свое согласие.
Но недешево, в самом деле, далось ему это согласие: он должен был многое принести ему в жертву.
Между тем с этими уламываниями прошел срок, назначенный вчера Хлебонасущенским, который опасался теперь, что Морденко не станет дожидаться. Надо было торопиться, и потому Полиевкт уже на дороге принялся основательно внушать князю, как и о чем надлежит просить старика. Но князь, уломанный однажды и уразумевший печальную суть грядущей развязки, сам теперь очень хорошо понимал, какого рода объяснение предстоит ему.
Княгиня во все время его отсутствия пребывала в своей молельной и горячо молилась об успешном окончании дела.
XVII
«НЫНЕ ОТПУЩАЕШИ, ВЛАДЫКО!..»
– Вам кого? Хозяина? – осведомилась Христина, впустив в переднюю обоих приехавших. – Как сказать-то об вас?
– Шадурский, князь Шадурский, – вразумительно передал ей Полиевкт Харлампиевич.
Чухонка неторопливо ушла в смежную комнату и доложила, как было приказано.
– Кто такой? – поморщась и словно бы не расслышав сразу, переспросил Морденко, и нарочно таким голосом, чтобы в прихожей могли его слышать.
Та повторила фамилию.
– Шадурский? Пускай подождет там!.. Попроси подождать.
И Морденко неторопливо зашлепал туфлями по своей спальне. Это был первый эффект, которым он предполагал встретить своего врага – и эффект удался как нельзя лучше. Князь слышал от слова до слова – и побагровел: его передернуло от столь неожиданного приема; тем не менее стал снимать шубу, которую Хлебонасущенский помог ему повесить на гвоздик, вслед за тем сам немедленно же удалился на лестницу.
Дмитрий Платонович вступил в комнату, служившую приемной. В нос его неприятно шибанул затхлый запах кладовой, наполненной гниющей рухлядью, – запах, неисходно царствовавший в берлоге старого скряги. Но впечатление вышло еще неприятнее, когда приехавший осмотрелся: пыль, паутина, убожество, бьющее на каждом шагу, закоптелые печь и стены с потолком, тусклые окна, подернувшиеся радужным налетом, поленья, сложенные у печи, попугай в углу и мертвый, безносый голубь – все это показалось Шадурскому чем-то диким, почти ужасающим и наводящим тоскливое уныние. Он не знал, куда деться, куда обернуться, и только изумленно перебегал глазами от одного предмета к другому. Ему уже становилось неловко: он все один, все ждет, а Морденко не выходит. Он был поражен, потому что ожидал не такой обстановки и не такой встречи.
А Морденко меж тем нарочно медлил выходить и копошился в своей спальне, чтобы подольше заставить подождать Шадурского.
«Что, ваше сиятельство? Просить приехали? Ну, так и постойте-ка у меня просителем! – злобно ухмылялся он. – Когда-то вы меня по часам заставляли ожидать, а теперь я вас… А теперь я вас!.. Так-то-с! Слава долготерпению твоему, слава!»
Наконец, вдосталь насладившись этим эффектом, Осип Захарович решил, что пора приступить ко второму акту своей комедии.
Шадурский прождал уже более десяти минут и начинал терять терпение, находясь в самом затруднительном положении, потому что решительно не знал, как ему быть теперь: ждать ли дольше, уйти ли отсюда или решиться на более настойчивый вызов к себе хозяина этой берлоги! – как вдруг неторопливо, спокойно растворилась дверь и в ней вырисовалась суровая фигура сухощавого старика.
Он шел прямо на Шадурского, тихо, спокойно, склонив немного набок свою голову и неотводно вперив в него стеклянные глаза. Ни один мускул лица его не дрогнул – это лицо отлилось в выражение совершенно холодного, сухого и несколько сурового спокойствия.
Дмитрий Платонович оторопел и немножко попятился.
– Чем могу служить? – спокойно произнес Морденко свою обычную фразу и обычным же глухим, безвыразительным голосом, остановясь в двух шагах от заклятого врага.
– Я… я приехал по делу о взыскании, – смешался Шадурский, чувствуя на себе магнетизацию этих неподвижно-стеклянных взоров.
– Ну-с? – тем же тоном понукнул Морденко.
– Вы скупили все наши векселя и представили их…
– Скупил и представил.
– Но ведь это губит нас…
– Губит, – вполне согласился и даже подтвердил Осип Захарович.
– Но, вспомните, вы же сами прежде говорили моему управляющему, что не желаете делать мне зла, что вы все это скупали с доброю для меня целью…
– А вы этому верили?
– Да, я этому верил.
– Сожалею. Что же вам, собственно, теперь-то угодно?
– Я… приехал… просить вас…
– Просить?! – удивленно перебил Морденко. В комнате стояло два стула; но он ни сам не садился, ни гостю своему не предлагал. Объяснение шло друг перед другом стоя.
– Итак, вы пожаловали просить, – продолжал Осип Захарович. – А какого бы рода могла быть эта просьба, позвольте полюбопытствовать?
– Просьба… Для вас ведь не составит большого расчета повременить несколько времени со взысканием?
– Ни малейшего-с. Это для меня все равно.
– Ну, вот видите ли! А для нас это огромный расчет…
– И это весьма вероятно.
– Потому что в это время, если бы вы только приостановили иск, мы бы могли обернуться, мы бы заплатили вам.
– Нет-с, вы мне не заплатите, ваше сиятельство, потому – вам нечем платить.
– Ну, если уж вы так уверены, что я не могу вам заплатить, так зачем же вы жмете меня, зачем ко взысканию представляете? Что же вам, собственно, надо?.. Я не понимаю!..
– Поймете тогда-с, когда будете помещаться в первой роте Измайловского полка. Тогда поймете-с! Вы не извольте беспокоиться: там отменно содержат, помещение прилично-с, и я по гроб жизни своей самым аккуратным образом буду выплачивать кормовые деньги, по расчету на все семейство ваше-с.
– Вы издеваетесь надо мною! – вспыхнул Шадурский.
– Нимало, ваше сиятельство, нимало-с. Для чего мне издеваться? Я говорю то, что есть и что будет.
– Так тюрьма для нас – это ваше последнее слово?