
Петербургские трущобы. Том 2
В ночь, по истечении которой должно было исполниться предвещание Фомушки, он – как известно уже читателю – исчез куда-то с вечера; вернулся же к дому Никанора Савельевича уже в позднюю полночь.
Обогнув этот дом с соседнего переулка, Фомка направился к задней его стороне, за надворный флигелек, куда выходил на смежный пустынный переулок ветхий забор, ограждавший небольшой сад Евдокии Петровны.
Фомке необходимо нужно было, чтобы никто в целом доме не заметил его присутствия. Его считали ушедшим и, по собственным планам, он должен был вернуться главным образом только поутру. Поэтому и не пошел он к воротам, не стал стучать в калитку и будить дворника, а предпочел путь через садовый забор.
Вскоре очутился он во дворе. Цепной полкаша встретил было его лаем, но дальновидный Фомушка не упустил и этого важного обстоятельства. Еще гораздо ранее он поспешил сдружиться с дворовым псом, чтобы тот считал его за своего, домашнего человека. Для этого Фома чуть не ежедневно приносил ему то говяжью кость, то кусок пирога или ситника и ласково трепал его кудластую голову.
Смело подошел он теперь к собаке, тихо называя ее по имени, и бросил целый фунт только что купленного ситного хлеба. Собака узнала своего приятеля и преспокойно занялась едой.
Фомка постучал к Макриде.
Форточка отворилась.
– Готово? – шепотом спросил взволнованный голос странницы.
– А образ тут? – не отвечая на вопрос, возразил ей блаженный.
– Еще с вечера притащила и со шкатулкой.
– Шкатулку-то утром спали, как печку затопишь, со всем тряпьем спали, чтобы и следу никакого не было. А теперь дайко-сь мне либо одеяло ватное, либо шугайчик, да прихвати-ко веревочку.
– На что тебе?
– А этта обвернуть лестницу, чтобы стука нечуть было, как ежели приставлять станешь.
Макрида подала ему стеганое одеяло, веревку и образ. Фомка со всем этим добром отправился под навес, где лежала лестница, и, оба верхних конца ее тщательно обернув одеялом, накрепко привязал его с обеих сторон веревкою. Затем, уложив икону к себе за пазуху, взвалил он к себе на плечо лестницу и потащил ее через садик к забору, взобрался по ней на заборный кончик, переправил ее в соседний пустой переулок и понес на себе в смежную улицу, куда выходил лицевой фасад совиного домика.
В эту пору на улице не было ни души живой. Даже ни одна собака не тявкала во всем околотке. Старые масляные фонари тускло мерцали на огромном расстоянии друг от друга, так что, казалось, еще увеличивали собою окружающую тьму. О городских сторожах во всем этом захолустье, казалось, не было и помину.
Нижний этаж совиного домика был замкнут ставнями, а в мезонине из трех окошек в одном только сквозь опущенную штору пробивался слабый свет от копотной лампады.
Там была спальня Евдокии Петровны.
К этому же окну, без малейшего шума, приставил Фомушка лестницу. Стеганое одеяло сослужило ему в данном случае свою верную службу. Фома влез наверх и, плотно прислоня к окну икону, поставил ее на довольно широкий выступ подоконницы.
После этого лестница тем же путем была положена на свое обычное место под навесом, и одеяло сквозь форточку возвращено Макриде, а сам Фома удалился досыпать остаток ночи в один из радушных притонов далекой Сенной площади.
VIII
ТЬМА ЕГИПЕТСКАЯ РАСТОЧИЛАСЬ
На утро сморщенная горничная-девица поднялась в мезонин – будить свою барыню. Разбудила обычным порядком, пожелав ей, с поцелуем ручки, доброго утра и сообщив, что погода нынче, слава богу, хорошая – ни снегу, ни слякоти нету.
Потом подошла к окошку, подняла стору, да так и ахнула, и руками всплеснула.
– Что с тобой, Ксешка?
– Господи!.. Боже мой!.. Сударыня, миленькая!.. Ваше превосходительство!.. Да что ж это такое? Изволите сами взглянуть.
Сударыня вздела на ноги туфли и спешно вскочила с постели. Из-за двойных стекол смотрел на нее темный лик.
– Образ!.. Чудо!.. Явленное чудо!.. Савелий Никанорович! Сюда! Сюда!.. Эй, люди!.. Людей сюда! Все сюда бегите! Скорее!.. Скорее!.. – кричала Евдокия Петровна, бегая в растерянном виде по комнате и кидаясь то к окну, то к сморщенной девице, которая гонялась за нею с утренним шлафроком, стараясь уловить удобный момент, чтобы накинуть его на плечи старушки.
Прибежали люди. Прибежал с намыленной щекою Савелий Никанорович.
И было тут изумление неисчерпаемое и даже страх великий.
– Образ!.. Батюшки!.. Да как он сюда попал?.. Какой образ? Чей образ? Откуда он?
Вопросов, догадок и самых разнообразных предположений была целая бездна.
Все бегали как ошалелые по всему дому, снизу вверх и сверху вниз; глядели на лик, безмолвно и строго смотревший на них из-за стекла; глядел и недоумевая друг на друга, крестились, восклицали, ахали, изумлялись, страшились и радовались.
Прибежала из флигелька и Макрида-странница, которой уже успели сообщить о необычайном явлении; как прибежала, так сразу – бух перед окном на колени и давай выбивать несчетные поклоны.
– Матушка! Вашие преасходительство! – вопияла она, кланяясь образу, и в то же время простирая руки, и вертясь на коленях во все стороны, и обращаясь ко всем присутствующим. – Евдокия Петровна!.. Ведь это чудо! Божеское чудо!.. Господь милостию своею посетил!.. Дом твой благадатью взыскал, родная ты моя!.. И как чудно: ну, как бы руке-то человеческой встащить да поставить его накося куда? Ну, добро бы еще внизу – мудреного бы тут не было, а то с улицы, да на мезонине! Ну, вот, видимо, как окроме господа никому невозможно!.. Явление, мать моя, явление!..
Все слушали Макриду, качая изумленными головами.
– Вот оно! Помните ли, голубчики мои! – быстро вскочила она с колен. – Антонидке-то видение сонное было, лик-то являлся? Вот он, лик-то и есть! Вот он – священство священное!.. как сказал тогды, что и седьмицы не минет, так и исполнилось! Помните ли, батюшки-голубчики? Еще и Фомка-дурак то же предсказывал!
Все присутствующие, действительно, очень живо припомнили и то и другое предвещание. Теперь уже для них не оставалось ни малейшего сомнения, что образ этот – свыше явленный, и что именно не на что иное, как только на него указывали оба предречения.
Живо разнеслась по всему соседству весть о благодатной милости, посетившей дом Савелия Никаноровича. На улице немедленно столпилась кучка местных обывателей и глазела на чудо, воочию всех прислоненное к оконному стеклу. Шли весьма разнообразные толки и заключения. Иные из любопытства проникали даже в самую спальню Евдокии Петровны, чтобы видеть не только изнанку, но и самый лик явленной иконы. Все поздравляли хозяев с божией милостью. Сморщенная девица-горничная по крайней мере в сотый раз повествовала всем и каждому, как пришла она будить барыню и обычно пожелать ей доброго утра, как подняла стору и всплеснула руками, и так далее – все последовавшие слова и события этого утра.
Евдокия Петровна тотчас же разослала в разные концы города почти всех своих людей. Одному наказывала бежать к отцу-протопопу, чтобы скорее шел молебен петь, другому – на кладбище к отцу Иринарху; третьему велела сказать на извозчике – оповестить княгиню Настасью Ильинишну, госпожу Лицедееву, Петелополнощенского, Маячка и других, к кому поспеет и кого сам вспомнит.
Пока эти гонцы пустились облетать город, Савелий Никанорович порешил внести образ в комнату и поставить его в киоту на самое почетное место.
Та же самая лестница опять была вытащена из-под навеса и пошла в дело.
Один из уличных зрителей охотой вызвался взлезть и достать образ, на что и получил немедленно согласие. В этаких экстраординарных обстоятельствах каждый, по неизмеримым свойствам человеческой природы, непременно стремится сам сделаться действующим лицом, чтобы потом, при рассказах, иметь повод и право хоть куда-нибудь ввернуть в дело собственное я. Савелий Никанорович самолично принял образ из рук в руки от охотника и, с непокрытою головою, благоговейно понес его в дом свой и поставил на уготованное место, рядом с египетской тьмою и костью Козьмы и Демьяна.
Все присутствовавшие опять-таки были несказанно поражены сильным ароматом розы, исходившим от образа, и этот аромат уже окончательно убедил их в чудесном происхождении иконы.
Пришел отец-протопоп Иоанн Герундиев с причетником. Дьякона не захватил он с собою, потому что тот в это время служил обедню с очередным священником.
Начались новые ахи и рассказы да объяснения.
– Вы, матушка, ваше превосходительство, конечно, пожелаете украсить этим образом свой приход? – мягко выразился отец Герундиев.
Евдокия Петровна, напротив, думала было оставить его у себя в доме; но отец Иоанн успел, наконец, убедить ее, что благодать, посетившая ее, не отыдет, если образ будет поставлен во храме, где все без исключения могут поклоняться ему, тогда как в частном доме поклонение это не каждому может быть доступно, а что всем и без того будет известно, где и как и у кого явился образ, и что можно даже напечатать и издать брошюру обо всем этом происшествии.
Убежденная такими доводами, Евдокия Петровна склонилась на предложение отца Иоанна, так что, когда в числе прочих званых и избранных появился отец Иринарх, то это уже было у них дело вполне решенное.
Рассказ о чудесном явлении был выслушан отцом Иринархом с некоторым скептицизмом, а сообщение Савелия Никаноровича о последнем намерении отца-протопопа встретило в новоприбывшем обычную его загадочную ухмылку и острый проницательный взгляд, брошенный исподтишка все на того же отца-протопопа, и этим догадчивым и пытливым взглядом отец Иринарх, казалось, проник во вся внутренняя отца Иоанна и прочел там вся его сокровенная, так что того даже несколько покоробило.
– Антонида предсказала… хм… и опять-таки Фомушка! – помыслил вслух сам с собою Отлукавский. – А где же этот Фомушка? Не видать его что-то…
– С вечера ушел куда-то, и не бывал еще доселе…
– Хм… Так с вечера, говорите вы?.. А образ-то в ночь явился?
– В ночь, батюшка, в ночь! И в таком месте, где рука человеческая…
– Знаю, знаю, матушка! Но не в том это дело. А вот желательно бы на образ-то взглянуть. Позвольте показать мне его.
Повели наверх отца Иринарха, куда протянулась за ним и длинная вереница прибывших знакомых.
Отец Герундиев тоже поднялся вместе с другими.
– Так это-то он и есть? – проговорил Иринарх, рассматривая стоявший в киоте образ. – Ох, да какой же темный!
– Древность, батюшка, древность! – заметил Савелий Никанорович.
– А может, и копоть, ваше превосходительство, может, и копоть, – развел руками Отлукавский.
– Какая же копоть? Это видно, что древность, – возразил ему Герундиев, с оттенком несколько злобного неудовольствия на его сомнение.
– Древность? А вот мы это сейчас поглядим!
Макрида стояла вся бледная, с некоторым беспокойством в блуждающем взоре, и старалась прятаться за спины многочисленных свидетелей.
– Позвольте попросить у вас чистое полотенце да тепленькой водицы немножко, – обратился Иринарх к хозяйке. – Да не беспокойтесь сами, ваше превосходительство! Пускай вот… хоть Макрида сбегает – она ведь у вас свой человек в доме.
Макрида спустилась вниз, и вместе с ней, по усердию своему, за тем же делом сбежала и сморщенная горничная.
Принесли отцу Иринарху и полотенечко и водички. Макрида перед ним держала в руках и то и другое. Стал он тереть мокрым кончиком с одного края иконы, и этот край понемногу начал светлеть, обозначая блестящий золотом фон, а на полотенце обильно насела вдруг черная грязь.
И полотенце и образ отец Иринарх с некоторой торжественностью показал отцу Иоанну и всем присутствующим.
– Докладывал вам, что не древность, а копоть – копоть и есть! А образок-то, как видно, новенький.
Это было первое, но еще маленькое разочарование для созерцателей явленного чуда.
Отец Иринарх самолично направился к киоту и поставил икону на ее место.
– А это, матушка, что за баночка у вас тут поставлена?
– Ах, это тьма – нам Фомушка подарил… спасибо ему, голубчику!
– Тьма-а?.. Какая тьма? Где это тьма-то?
– А тут же вот в киоте хранится.
Отец Иринарх мельком поглядел на Евдокию Петровну взором того внутреннего беспокойства, которым смотрят на людей, впервые оказывающих признаки умственного расстройства.
– То есть, позвольте… Этого я, признаться сказать… извините, ваше превосходительство! – не совсем-то понимаю: как это тьму подарил?.. Какая же это тьма?
– Египетская, – подсказала сморщенная девица вместо своей барыни, которая молча глядела на Иринарха, будучи приведена его скептическими словами в некоторое недоумение относительно Фомушкиной непогрешимости. Но покамест она еще не могла взять в толк, чего это хочет от нее отец Иринарх и чего он так добивается…
– Что такое?.. Тьма египетская?.. Да где ж она? Покажите мне ее! – настаивал меж тем священник, обращаясь то к хозяину с хозяйкой, то к горничной-девице и ко всем присутствовавшим, между которыми были и поумнее; им точно так же показалось довольно странным курьезное открытие египетской тьмы.
Горничная, в ответ отцу Иринарху, указала на склянку с черною маслянистою массой.
Тот изъявил намерение немедленно вскрыть ее и поглядеть, что там такое.
– Батюшка!.. Бога ради!.. Нет, нет, не открывайте! – стремительно приступила к нему Евдокия Петровна.
– Отчего же так?..
– Невозможно!.. Невозможно!.. Он запретил! И прикасаться запретил!
– Кто это он? Все Фомушка же блаженный?
– Он, он запретил строго-настрого! Оставьте уж лучше, оставьте!
– Нет, уж позвольте полюбопытствовать, матушка!
– Да, говорю же вам, невозможно!
– Напротив, весьма легко. Отчего невозможно?
– Расточится!
– Что расточится?
– Тьма! Сейчас же расточится; только открыть сосуд – она и расточится по всей земле, и все тогда будем во тьме ходящими – так и он нам наказывал!
– Не тогда, а ныне, матушка, – извините меня, – во тьме вы ходите! – наставительным пастырским тоном возразил ей отец Иринарх. – И от всего сердца моего желаю, – продолжал он, вскрывая банку, – чтобы поскорее озарил вас свет истины. Извольте, матушка, ваша тьма не расточается… Видите? А меж тем откупорена – и не расточается!
Отец Иринарх, вертя в руках Соломонов сосуд, показывал его всем присутствующим.
– Что ж это такое?.. Боже мой, что ж это такое? – в недоумелом смятенье шептала, опустя руки, пораженная старушка. – Не расточается… И в самом деле, не расточается… Что же это такое?
– А то, что ваш Фомка – мошенник…
– Господи помилуй! Да что вы говорите, отец Иринарх?.. Мошенник… тьма – не тьма… Да что ж оно такое, наконец?
– Оно-то?
Отец Иринарх поднес откупоренную склянку к кончику носа.
– Вакса-с, ваше превосходительство, вакса! Очень доброкачественная и – должно полагать по запаху и глянцевитости – брюлевского производства.
Едва ли бы какое-нибудь действительно сверхъестественное явление могло произвести на добрых птиц такое сильное впечатление, как это простое слово «вакса», сказанное отцом Иринархом с такой самоуверенностью, которая не допускала ни малейшей ошибки. Оно в один миг разбило их долгую и глубокую веру в Фомушек, Макридушек и во всю странно-юродствующую братию.
Отец Иринарх не выдержал и засмеялся горьким смехом сожаления, который почему-то не особенно понравился отцу Иоанну, так что тот даже решился заметить, ни к кому, впрочем, не относясь лично со своим замечанием, что все это скорее печально, чем смешно.
– Истинная ваша правда! И чем смешнее, тем печальнее, – отпарировал Отлукавский. – Так это все Фомушкины подарки? И на счет образа он предречение делал?.. Хм!.. А вы, отец Иоанн, не наведя даже самонужнейших справок, уж и в свой приход возжелали поставить его? Жаль, поторопились немного! – саркастически заметил он с ехидственной улыбкой.
Отец Иоанн сильно сконфузился и, ничего не ответя, только развел руками, а сам меж тем исподтишка бросил на Иринарха взор, исполненный непримиримой ненависти: отец Иринарх за одно уж разрушил и его сладкие надежды…
Макрида стояла ни жива ни мертва и вся тряслась, как в лихорадке.
Дело благодаря Отлукавскому приняло оборот очень серьезный.
– Подобного кощунства над религией допустить нельзя-с! – громко сказал он решительным тоном и принялся допрашивать Макриду.
– Я человек преклонный – мое дело сторона! Ничего не знаю, ничего не ведаю! – разливаясь в притворных слезах, отнекивалась смущенная странница, а сама все дрожала, словно лист осиновый.
Позвали Антониду, которая ничего еще не знала о печальном для нее обороте дела и предстала пред очи всего собрания с полной готовностью рассказывать и подтверждать свое сонное видение.
– Расскажи-ка, милая, как тебя Фома учил сны чудные рассказывать? – с онику обратился к ней Отлукавский.
– Какие сны? – смутилась и побледнела девушка.
– А хоть бы такие, какой ты видела на прошлой неделе?
– Я ничего не видела, ничего не знаю.
– Ну, а мы уже всё знаем. Так расскажи-ко свой сон, не конфузься!
Антонида бухнулась в ноги.
– Виновата! Простите!.. Всему Фомка учил, а сама я ничего не делала, ничего и знать не знаю и ведать не ведаю! – плакала она, не поднимаясь с полу.
В это время доложили, что пришел местный надзиратель с письмоводителем – составлять законный акт о явленном образе, про который и до него дошла стоустая молва. Теперь ему приходилось писать акт хоть и о том же все образе, но только совсем с другой стороны.
Признанием Антониды Фомка был уличен заочно. И это уличение послужило великим ударом как для Савелия Никаноровича, так и для Евдокии Петровны. Разочарование было полное, горькое и постыдное.
– Сказывал я вам, матушка, давно уже сказывал поберегаться этого Фомушки, потому – мошенник, – говорил отец Отлукавский, – а вы не пожелали меня послушать – вот и вышло по-моему. Я давно это видел, да только молчал, потому – мое дело сторона опять же, и вам мои слова были неприятны.
– Ах! Боже мой!.. Фомушка, Фомушка!.. мать?.. Кто бы это мог предвидеть?.. Кто бы это мог подумать?.. Человек такой святости… Господи! Да что же это такое? – всхлипывала вся в слезах Евдокия Петровна, для которой, в самом деле, было тяжко такое разочарование в своем любимце.
Наконец появился и этот любимец, ничего еще не подозревая, появился с отрадной и полной уверенностью, что его встретят с распростертыми объятиями и что теперь-то польются на него всяческие щедроты и ублажения.
Каково же было разочарование! Обличитель Отлукавский, сознавшаяся Антонида и местный квартальный надзиратель… Такой оборот дела поразил его как громовая стрела среди чистого солнечного неба. Он почему-то приучил себя в данном случае ожидать всего, но только никак не такого исхода: он к нему совсем не приготовился, поэтому вконец растерялся при первом прямом вопросе отца Иринарха.
Но явных, неопровержимых улик относительно образа не было, и Фомушка, конечно, заперся. Пошло обычное «знать не знаю, ведать не ведаю»; но, на беду его, налицо была тьма египетская, относительно которой никакое запирательство было уже невозможно. Свидетели утверждали единогласно, что принесли ее Фомка и Макрида. Полицейская власть составила надлежащий акт и объявила того и другую, да заодно уж и Антониду, арестованными.
Фома долгое время стоял сложа руки и опустив голову, совершенно безучастный ко всему его окружавшему и сосредоточенно погруженный в какую-то тяжелую думу. Бледная странница растерянно дрожала, Антонида громко всхлипывала.
Наконец им было приказано отправляться в часть, под прикрытием двух хожалых.
Фомка только в эту минуту словно очнулся из своего забытья.
– Да! – с широким вздохом промолвил он громким голосом, в котором слышалось внутреннее волнение. – Сорвался карасик! Все-то мне, все бы с рук сходило, все как с гуся вода было, а на эком деле – прру!.. Вот оно, бог-то!.. Не попустил!.. За себя – грехом попутал! Не шути, значит, Макар, коль до шапки не достал!.. Прощайте, друзья любезные, да не поминайте лихом, коль добром не за что… Идем, Макрень! Махай, Антонидка!
И троица эта удалилась под надежным прикрытием.
Все были как-то сконфужены, все торопились проститься с хозяевами и скорей убраться из этого дома. Первый подал пример отец протопоп Иоанн Герундиев.
– А что?.. Ваш-то – с носом! – ехидственно шепнул отец Иринарх, наклонясь к уху причетника, на что со стороны того последовало только скромное и как бы невинное гамканье в руку.
Так кончилась совершенно невозможная, но – увы! – совершенно правдивая история явленного образа и тьмы египетской.
* * *Теперь, для полноты очерка из жизни и деяний домовитых птиц, автору остается только сообщить вкратце дальнейшую судьбу приюта кающихся грешниц.
Прошло около месяца со дня, в который разыгралось только что рассказанное событие. Савелий Никанорович с Евдокией Петровной поневоле оказались прикосновенными к делу. Их не особенно, впрочем, тревожили следственными расспросами, которые, еще вдобавок, чинились им на дому. И вот при одном из таких посещений следственного пристава было им сообщено, что Антонида оказалась беременною и чистосердечно выставила причиною своего положения все того же Фомку-блаженного, присовокупляя при сем обстоятельный рассказ о роде негласной жизни кающихся грешниц в спасительном приюте. Скандал в ареопаге произошел беспримерный. И кость, и тьма – все это казалось ничтожным в сравнении с этим последним скандалом. Наскоро собрали после этого общий совет, на котором определили: кассировать немедленно дела приюта, так как основался он негласно, ибо еще и доселе официального разрешения на него не последовало, а после происшедшего скандала уже неловко и хлопотать о нем. Решили – и закрыли, а за покрытием всех расходов оставшуюся ничтожную сумму разделили по тридцати рублей между Машей и другою ее товаркой, да и пустили обеих с богом на все четыре стороны.
IX
«БОЖЬЯ ДА ПОДЗАБОРНАЯ»
На набережной Фонтанки, в недальнем расстояния от Семеновского моста, столпилась небольшая кучка народа.
Всякая подобного рода уличная кучка имеет неизменное свойство – прибывать с каждой минутой все больше и больше, пока блюстители градского порядка и спокойствия не уберут из среды ее предмет, возбудивший досужее любопытство прохожих. Так точно было и в этом случае. Блюстителей пока еще на месте не оказалось, и потому кучка благополучно росла да росла себе. На сей раз предметом любопытства служила пьяная женщина.
Это была оборванная, безобразная старуха; короче сказать – это была Чуха. Она пьяно всхлипывала и пьяно ухмылялась сквозь слезы; а из кучи окружающих наблюдателей то и дело вылетали остроты, шуточки и разные замечания.
– Слышь, баба, как те зовут? – дергая за платье, докучал ей какой-то вертлявый мещанинишко в чуйке, на вид тоже весьма пьяноватенький. – Пьяный твой образ! Что ж ты молчишь?.. Как те зовут, спрашивают тебя?
– Зовут зовуткой – кузькиной дудкой! – обронил мимоходом свое словцо продавец поваренной груши, и за такую остроту удостоился в кучке одобрительного смеха.
А Чуха все себе ухмыляется да всхлипывает.
– Ну, брат, отетеревела совсем! – махнув на нее рукой, заметил маклак-перекупщик, из отставных солдатиков.
– До тишины допилась, – поддакнул ему мещанинишко, – совсем до тишины! Да слышь ты, баба, где ж ты живешь? – продолжал он теребить за рукав пьяную. – Ты объявись мне насчет свово местожительства, так я, по такой уж доброте своей, домой тебя провожу, нечем в фартал-то заберут. Что ж молчишь-то? Где живешь, говорю те?
– Против неба на земле, голубчики, против неба на земле! – с ухмылкой отвечала Чуха, расслабленно прищурив глаза и глядя на окружавших ее совершенно безразличным и как бы ровно ничего не понимающим взором.
– Да и все на земле мы валандаемся, а ты скажи, куда сволочить тебя-то? – настаивала вертлявая чуйка.
– В часть… в часть ведите меня, – тихо заговорила Чуха каким-то расслабленно нежным и бессвязным голосом, обращаясь ко всем в совокупности. – В часть, мои голубчики! Кроме как в часть – никуда не желаю!
– Да ты чья такая? Откелева? Ась?
– Божья, миленькие, божья да подзаборная.
Безобразная Чуха – надо отдать ей полную справедливость – в пьяном образе была вконец отвратительна.
В это время к досужей кучке присоединился еще один новый зритель, потому что она загородила ему дорогу.
Он шел себе прогулочным шагом, с видом фланера, которому решительно нечего делать, и поэтому нет ничего мудреного, что скучившиеся люди вместе с пьяной Чухой мимоходом остановили на себе его праздное внимание.
Он один из всей этой кучки отличался и безукоризненным изяществом и джентльменски представительным видом.
Это было лицо уже знакомое читателю, которое он знает под именем венгерского графа Николая Каллаша. Граф возвращался пешком от своего приятеля и сподвижника Сергея Антоновича Коврова и совершенно случайным образом наткнулся на уличную сцену.