Маша молчала и выжидательно смотрела на собеседницу: она не решалась спросить ее, в чем заключается эта история, потому что старалась обмануть даже самое себя, боясь себе же признаться в затаенном и настоящем своем желании.
– Как же, как же! Ужас, какая страшная история! – продолжала словоохотливая мастерица. – Представьте себе, ведь его, говорят, чуть было не зарезали!
– Как?! – с испуганным стоном, невольно вырвалось из груди Маши.
– Да, говорят. Вот баронесса Дункельт говорила, а мне сама мадам Арман рассказывала. Говорят таким образом, будто у него были длинные амуры с одной барыней… Замужняя дама, сказывают. Это-то он, мой голубчик, значит, в то самое время, как с вами жил, и с этою, с замужнею, тоже интригу вел. Связь у них, говорят, была. Обманывал, стало быть, двух разом: и вас, и ее. Ну, да, впрочем, они ведь и все такие, эти господа мужчинки!
При этих словах Маша белее полотна побледнела: обманывал… он все время обманывал… он не любил ее. – Вся кровь как будто застыла в ней. Она до сих пор думала, что он только разлюбил ее, но обманывать… обманывать с самого начала, имея другую любовницу… Стало быть, он только пошутил себе с нею, стало быть, он никогда и не любил ее… он только бездушно шутил и бездушно обманывал, притворялся, что любит… Это было сверх ожиданий Маши, этого она не могла ни допустить в нем, ни даже представить себе. Разлюбить он мог – что ж делать: любви насильно не удержишь, коли она прошла! Но с самого начала притворяться и вести обман – это уже подло. Последние остатки прежнего кумира в сердце Маши с этой минуты были уже в прах разбиты. И эта неожиданная мысль так ее поразила, что она, не давая себе отчета, не взвешивая рассудком сообщения своей собеседнице, чутким сердцем почувствовала только весь страшный смысл и уничтожающий холод слов ее.
– Представьте себе, – продолжала меж тем модистка, – встретился он с нею в маскараде и поехали вместе ужинать в ресторан, в отдельную комнату, а там она его очень опасно ранила. Говорят, будто из ревности – почем знать, может быть, даже к вам приревновала.
Мастерица передавала Маше один из многочисленных вариантов происшествия с Бероевой, которые в разноречивых слухах ходили тогда по городу.
– Но он-то, он-то хорош гусь, нечего сказать! – попыталась было она прогуляться насчет Шадурского, как вдруг Маша остановила ее решительным движением руки.
– Довольно… не говорите мне больше о нем… – через силу промолвила она надрывающимся голосом: видно было, что рыдания начинают душить ее, и быстрыми шагами она тотчас же удалилась из магазина.
«Обманывал… он только обманывал меня», – смутно мелькало облачко какого-то сознания в голове Маши, а меж тем, сама она шла, почти безотчетно, по направлению к набережной Невы, туда, где красовался аристократический дом князей Шадурских.
И вот она уже у самого дома, она заносит ногу на гранитную ступеньку бокового подъезда, который вел в отдельную квартиру молодого князя, она с решительным трепетом, с боязнью ожидания берется за ручку звонка. «Он ранен, – проходит в голове Маши другое смутное облачко, навеянное голосом все еще неостывшей живучей любви к разбитому кумиру, – опасно ранен… быть может, умрет, и не увидишь его больше. Я пойду к нему… я вижу его… в последний раз хоть взгляну на него»!
Но рука бедняги бессильно и тихо опускается от ручки дверного звонка:
«Нет, зачем же!.. Не надо… не надо… ведь он не любил, никогда не любил меня, ведь он только обманывал…».
И Маша идет далее.
Идет она далее, вдоль гранитной набережной белой застывшей Невы, идет без цели, без мысли, сама не ведая куда, не ведая зачем и почему, идет потому, что нельзя не идти, потому что ноги несут ее, все дальше и дальше. Лицо ее пылает – ей жарко, ей душно; у нее горло судорожно сжимается внутри от рыданий, которые не могут вырваться наружу и разрешиться спасительными слезами. Ветер со всех сторон поддувает ее плохой бурнусишко – пусть его дует! пусть охлаждает это пылающее лицо, эту горячую голову, ведь ей, бедняге, так жарко, так душно, так тесно среди этого простора широкой ледяной равнины, которая открывается справа, среди этого морозного дня и холодного северного ветра… А что-то теперь госпожа Шиммельпфениг поделывает?
IV
ПЕРВОЕ НАЧАЛО БОЛЬШИХ ПОСЛЕДСТВИЙ
Госпожа Шиммельпфениг негодовала. Она отправила в должность своего Карла Ивановича в двенадцатом часу; она отправила Машу к модистке в первом; теперь уже половина пятого – ровно полчаса прошло сверх обычно обеденного срока, – и нет ни того, ни другой. Что это значит? Почему их нет? Уж не встретились ли они вместе где-нибудь? Уж не заранее ли это условлено между ними? Тем более, что нынче Карл Иванович должен получить месячное жалование.
Госпожа Шиммельпфениг бегала по комнатам, вздыхала и плакала, плакала и грызла носовой платок; но, вдруг опомнившись, что последнее вовсе не экономно, принялась потрошить свои косицы. Время уходит. Кухарка ропщет и жалуется, что картофельный суп совсем уже перекипел и переварился. Луиза Андреевна негодует, что приходится, в ожидании мужа, лишние дрова палить, и уже рассчитывает, сколько нужно будет вычесть из жалованья Маши за просроченное время и, по этому случаю злобственно радуется, что хоть чем-нибудь отомстит ей за свои подозрения, как вдруг раздается звонок, и появляется Карл Иванович и от Карла Ивановича – о, ужас! – отдает винным букетом шампанского. Луиза Андреевна с визгом падает в обморок; Карл Иванович бросается помогать ей, он в отчаянии, но сентиментальный обморок проходит очень скоро, и начинается трагедия. Карл Иванович не смущается ею. Он выдержал первый шквал с обычным равнодушием, вынул из кармана полновесную пачку ассигнаций – жалованье было в наличности сполна, и это обстоятельство несколько утешило сердечную бурю Луизы Андреевны. Но букет? Отчего от Карла Ивановича непозволительно отдает букетом шампанского? Отчего он сам в несколько ненормальном состоянии? Положим, хотя это и прилично-ненормальное состояние, как подобает его солидным летам и солидному рангу, но все оно ненормальное! Карл Иванович трогательно объясняет, что сегодня он был неожиданно приглашен на завтрак к своему старому сотоварищу, человеку равного с ним чина и положения в обществе, и влюбленная Луиза Андреевна успокаивается, кидаясь к нему с объятиями, с мольбами о прощении, с заботами о том, не нужно ли ему гофманских или мятных капель. Но Карл Иванович на сей раз солгал перед своей супругой. Он действительно был на завтраке, только не у товарища равного с ним ранга и положения, а у одного из своих подчиненных, у Herr фон Биттервассера, обладателя очень хорошенькой и очень пухленькой Минны Францевны, который, прозрев тайные чувства начальника к своей законной половине, сам позаботился, в виду будущих благополучии, о счастливом их соединении и поэтому пригласил патрона на завтрак. Счастливое соединение сердец Карла Ивановича с Минной Францевной покамест предстояло еще в будущем, и – увы! – влюбленная Луиза Андреевна на сей раз была жестоко обманута, поверив словам вероломного супруга! Тем не менее, она поверила, она с большим аппетитом кушала Kartoffel-Suppe и Rippenspeer mit Rosinen und Mandeln[[387] - Картофельный суп и жаркое из телячьих ребер с изюмом и миндалем (нем.).] и сладостные Pfannkuchen[[388] - Блинчики (нем.).], а часовая стрелка показывала уже половину седьмого.
Маша до сих пор не являлася.
Госпожа Шиммельпфениг решительно терялась и негодовала от столь дерзко продолжительного отсутствия своей прислуги; господин же Шиммельпфениг, сообразив, что для исполнения возложенного на нее поручения было более чем достаточно двух с половиной часов, очень хладнокровно сказал, что надо будет сделать ей вычет из жалования, и принялся рассчитывать, сколько именно грошей, со всей строгою справедливостью, необходимо будет ему вычесть, как вдруг немка-кухарка объявила, что Маша возвратилась, только какая-то странная – на себя непохожа.
Господа Шиммельпфениги приказали позвать ее.
Через силу двигая ноги, вошла к ним молодая девушка, – бледная, истомленная, с ярким, лихорадочным взором, и остановилась в дверях, придерживаясь слабою рукою за притолоку.
– Это что значит?.. Где это изволила быть? – сдержанно-строго спросил Карл Иванович, меряя ее тем взором, которым иногда в нужных случаях имел обыкновение мерить своих маленьких подчиненных. Карл Иванович в высшей степени обладал уменьем напускать на себя эту немецки-начальственную ледяную строгость, и никак не мог удержаться, чтобы внутренне не любоваться на самого себя в эти минуты, особливо же, когда замечал, что этот взгляд и манера производят свое достодолжно-внушительное впечатление.
Но Маша, казалось, будто и не заметила того холода, которым предполагал обдать ее Карл Иванович; по крайней мере ни его тон, ни его взоры не произвели на нее никакого видимого эффекта.
– Где ты была? – возвысив голос на несколько строгих нот, воскликнули разом обое господ Шиммельпфенигов.
– Я… я больна совсем… извините меня… – с усилием проговорила девушка.
– Снесла ты платье?
– Снесла…
– Так где же ты шаталась столько времени?
Маша ничего не ответила на это. Она и сама хорошенько не знала, что с ней делалось и где, в самом деле, прошаталась столько часов. Немая кручина, обуявшая ее душу, бессознательно вела ее куда-то – без цели, без мысли: организм не просто требовал движения: ему нужно было уходиться, умаяться, чтобы сбросить с себя то возбужденное состояние, в каком находился он с той самой минуты, как, подавляемая тяжестью глухих рыданий, выбежала Маша из магазина. Угомонилась и опомнилась она на одной из тех гранитных, полукруглых скамеечек, которые помещаются позади высоких фонарей на Николаевском мосту.
Смутным тяжелым взором огляделась она вокруг. Мимо снуют пешеходы, ваньки, экипажи, омнибусы; в конце моста красновато-яркий свет заливает сверху, из купола, мозаичный огромный образ в черной мраморной часовне; а прямо – и перед нею, и позади нее – темно-серая равнина застывшей Невы представляется каким-то непроницаемо-мутным, безразличным пространством, которое далеко по краям замыкается бесконечными рядами зажженного газа, и эти ряды светлых, мигающих точек, цепью охвативших темную равнину, только увеличивали собою контраст мрака и света, и казались какими-то фантастическими, одушевленными существами.
Маша с трудом поднялась с гранитной скамейки; слабые и усталые ноги ее тряслись, поясницу ломило, во всех мускулах ощущалась глухая боль, словно бы они палками были избиты, голову разломило, и была вся она в огне, тогда как тело внутренний озноб пронимал. Совершенно больная, с усилием доплелась она кое-как до дому, где встретило ее справедливое негодование господ Шиммельпфенигов.
– Так где же ты шаталась, спрашиваю тебя? – настойчиво повторил Карл Иванович, озадаченный тем, что ни тон его голоса, ни взгляд его глаз не производят своего впечатления.
– Я больна… позвольте мне лечь… я едва на ногах стою, – тихо проговорила Маша.
Супруги переглянулись, как бы вопрошая друг друга, что им предпринять в настоящем случае.
– Она пьяна! – домекнулась госпожа Шиммельпфениг.
Господин Шиммельпфениг потянул вверх носом и издал такое мычание, которое обозначало, что он только теперь догадался, в чем настоящее дело.
– Хорошо, голубушка!.. Теперь ступай, а завтра мы поговорим с тобою, – сказал он угрозливым тоном. – За все ответит твое жалованье. Ступай!
Маша удалилась, шатаясь от слабости; но вдруг Карл Иванович с ужасом увидел, что физиономия Луизы Андреевны снова вытянулась и изображает крайнюю степень душевного потрясения.
– А!.. Теперь я понимаю!.. – задыхалась она шипящим голосом. – Эта тварь пьяна, вы пьяны… Теперь я все понимаю!.. Да, это был завтрак у товарища!.. Да, ето был завтрак, презренный человек!..
И Карл Иванович снова должен был выдержать самый величественный шторм.
Луиза Андреевна требовала немедленно удаления развратной твари, оскорблявшей одним своим присутствием ее честный и высоконравственный дом.
– Пусть идет, куда хочет! Пусть ночует хоть на улице, только не здесь! – неистовствовала она, хлопая дверьми и бегая по всем комнатам. – Вон! Вон сию же минуту! Я в моем доме разврата не потерплю! Дворника сюда! Дворника! Пусть вышвырнут эту мерзкую тварь!
Кухарка позвала дворника.
Не обращая внимания на неистовства госпожи Шиммельпфениг, Маша попросила нанять ей извозчика и свезти в больницу.
Карл Иванович, по давней привычке своей к подобным демонстрациям любящей супруги, сидел у себя в кабинете и с примерным хладнокровием, для виду, держал перед собою лист санкт-петербургской немецкой газеты доктора Мейера, тогда как фантазия его обреталась далече от этих печатных строчек и соблазнительно рисовала пухленькие привлекательности Минны Францевны Биттервассер.
Дворник нанял извозчика и привел соседнего свободного подчаска, который должен был отвезти и сдать больную по назначению.
Маша наскоро собралась, крепко закуталась в платок, накинула бурнусишко и захватила с собою свой вид да три рубля – единственные деньги, оставшиеся у нее, за кой-какими расходами, еще от прежней жизни, после распродажи с аукциона всего ее имущества. Полицейский под руку свел ее с лестницы и уселся рядом в извозчичьи сани. А госпожа Шиммельпфениг в это самое время уже металась на своей постели в раздирательном припадке истерики.
V