– За отлучку-то… за то, что к доктору сходил.
И когда кончили читать приговор и мы все сели, он, удивленно посмотрев на нас всех с величайшим недоумением, сказал:
– Вот так Бог. Значит, пусть отнимают жизнь…
Сказал, шагнув вперед, и вдруг все лицо его исказилось. Его забило, затрясло. Вырвался страшный крик.
И посыпался целый ряд таких кощунств, таких страшных богохульств, что действительно жутко было слушать. Федотов рвал на себе волосы, одежду, шатаясь, ходил по всей канцелярии, ударялся головой об стены, о косяки дверей и вопил не своим голосом:
– Режьте, душите, бейте меня. Хрусцель, пей мою кровь… Надзиратель, убей меня…
Он кидался на надзирателей, разрывая на себе рубашку и обнажая грудь:
– Убейте. Убейте.
И пересыпал все это такими богохульствами, каких я никогда не слыхивал и, конечно, никогда уж больше не услышу. Трудно себе представить, что человеческий язык мог повернуться сказать такие вещи, какие выкрикивал этот бившийся в припадке человек.
Становилось трудно дышать. Доктор был весь бледный и трясся. Перепуганный помощник смотрителя кричал:
– Выведите его! Выведите его!
Федотова схватили под руки. Он вырывался, но его вытащили, почти выволокли из канцелярии. Теперь его вопли слышались со двора.
– Да разве его будут наказывать с пороком сердца? – спросил я.
– Кто его станет наказывать. Разве его можно наказывать, – говорил дрожащий доктор.
– Так зачем же вся эта история? Для чего? Что ж прямо было не успокоить его, не сказать вперед, что наказание приводиться в исполнение не будет, что это только формальность – чтение приговора? Ведь он больной.
– Нельзя-с, порядок, – бормотал юноша, помощник смотрителя.
Вот, быть может, одна из тех минут, когда гаснет вера и злоба, одна злоба на все просыпается в душе.
– Какой я есть православный христианин, – часто приходилось мне слышать от каторжан, – когда я и у исповеди, святого причастия не бываю.
Многие просто отвыкают от религии.
– Просто силком приходится гонять, – жалуются и священники и смотрители.
Обыкновенно же это уклонение имеет своим источником глубоко религиозное чувство.
– Нешто тут говение, – говорят каторжане. – Из церкви придешь, а кругом пьянство, игра, ругня. Лоб перекрестишь – гогочут, сквернословят. Исповедуешься, придешь, – ругаться. До причастия-то так напоганишься, – ну, и нейдешь. Так год за год и отвыкаешь.
И сколько истинно глубоко религиозных людей «отвыкает». Говоришь с ним, слушаешь – и диву даешься: «Да неужели все это люди из простой, верящей, религиозной среды?»
– Помилуйте, где ж тут, какому тут уважению к религии быть, – говорил мне один из священнослужителей в селении Рыковском. – Еще недавно у нас покойников голых хоронили.
– Как так?
– Так. Принесут в гробу голого, и отпеваем. Соблазн.
– А где ж одежда арестантская?
– Спросите… Не похороны, а смех.
Большой удар религиозному чувству каторги наносят и эти незаконные сожительства, отдачи каторжниц поселенцам, практикуемые «в интересах колонизации». Одно из величайших таинств, на которое в нашем народе смотрят с особым почтением, профанируется в глазах каторги этими «отдачами».
– Чего уж тут молиться, – услышите вы очень часто, – чего тут в церковь ходить. В этаком грехе живем. У нее вон в Рассее муж жив, а ее чужому мужику дают: живи!
Или:
– Муж в каторге в Корсаковском, а жену в Александровское: с чужим живи.
Помню «ахи» и «охи», какие возбудило в Рыковском прибытие Горошко – мужа, добровольно последовавшего в каторгу за женой.
– Ну, дела, – качали головой поселенцы. – За ней муж из Рассеи добровольно идет, а ее здесь тем временем трем мужикам по переменкам отдавали.
Брак потерял в глазах каторги значение таинства: изредка, очень-очень изредка услышишь очень робкий вздох сожительницы-каторжанки:
– Оно хорошо бы повенчаться. Венчанным-то на что лучше.
Но большинство, не все, рассуждают так.
– Не крученым не в пример лучше. Не ндравится – сменил. Ровно портянку.
– Разве здесь заботятся о поддержке религиозного чувства среди каторжных, – жалуются священники.
Каторжник считается человеком отпетым. И всякое человеческое чувство считается ему чуждым.
– Это все нежности, сентиментальности и одна гуманность, – говорят господа сахалинские служащие.
Каторжные, только разряда исправляющихся, освобождаются от работ в последние три дня Страстной недели. Но частному предпринимателю Маеву, в посту Дуэ,[43 - Общество каменноугольных копей «Сахалин». Г-ну Маеву дают по контракту за ничтожную плату каторжных для работ в рудники, но в сущности – в крепостное право; по желанию, он посылает рабочего или в рудники или берет к себе в дворню: поваром, кучером.] понадобилось, чтоб каторжане работали и эти три дня. Равнодушная ко всему, каторга махнула рукой и пошла. Это незаконное распоряжение остановил только священник в Дуэ. Он вышел навстречу к рабочим, шедшим в рудники, с крестом в руках; это было в Страстную пятницу. Каторга опамятовалась и вернулась в тюрьму.
Старики Дербинской каторжной богадельни, эти страшные старики-нищие, которые все на свете презирают, кроме денег, жаловались мне, что они:
– Священника-то даже и в глаза не видят. На Пасху и то не был.
А дербинский священник говорил мне:
– Я ходил и вел с ними собеседования, но перестал: они не умеют себя вести. Тут читаешь, ведешь беседу, а в другом углу во все горло ругаются между собою площадными словами. Смеются. Я и прекратил свою деятельность.
– Мне, наоборот, казалось бы, что тут-то и следует ее усилить.
Но батюшка только посмотрел на меня с изумлением.
В библиотеке Александровского лазарета я нашел предназначенные для духовно-нравственного чтения каторжанам следующие книги:
16 экземпляров брошюры «О том, что ересеучения графа Л. Толстого разрушают основы общественного и государственного порядка».