– Любишь? А что ты знаешь о нем?
– Все! – отрезала Роз.
– За два месяца?
– Если рассуждать по-твоему, я должна ждать до глубокой старости.
– Мы все ждем.
– Ты мужчина, Вальтер.
– Для дела это неважно.
– А чем помешает делу любовь?
– Не переворачивай, Роз… И потом – разве тебя не предупреждали? Мне очень не хочется напоминать тебе об этом, но я вынужден. Никто не требовал от тебя согласия. Ты вызвалась сама, и тебе честно сказали все, без утайки… В одном ты права: наше дело для мужчин, но уж коль ты убедила Центр, что справишься, не проси себе женских привилегий.
– Добавь: надень брюки, Роз!.. Тебе хочется, чтобы я была несчастна? И это, по-твоему, долг?!
Никогда раньше Роз не позволяла себе говорить с Вальтером так. Но слишком уж накипело. Все нельзя – то, это; каждый шаг обдумываешь и взвешиваешь, словно готовишься к полету на полюс. Хочется вечером повеселиться и потанцевать, но – нельзя. «Ты не должна выделяться, Роз!» Обзаводишься приятельницами – и Ширвиндт против: «Кто они такие? Будь осторожна!..» Родилась любовь – и нет, нет, нет: даже чувства оказываются под запретом! «Идет война. Мы не принадлежим себе». А кому? Родине? Но Родина – это тоже «мы», и дома Роз учили другому: «Человек создан для счастья, как птица для полета!» И в присяге ни слова не сказано, что от нее требуется обет безбрачия… Два месяца… Мало? Шестьдесят дней, когда каждое утро думаешь о встрече, вспоминаешь жесты, походку, голос… Узнаёшь не только прошлое, но и мысли человека и, говоря с ним, не напрягаешься, стараясь угадать скрытую опасность. Опасаться – кого? Жана? Что ж, она и ему поверила не сразу. Но он не требовал от нее ничего – ни рассказов о себе, ни доверия, ни любви. В своем одиночестве он искал в ней просто друга и давал больше, чем брал. Они встречались только в саду. Жан покупал пакетик голубиного корма, и голуби знали его, подкатывались к самым ногам и клевали с ладони. К себе он стеснялся приглашать, и Роз, глядя на его поношенный костюм, понимала почему. Среди эмигрантов не все были богачами, а Жан не вывез из Брюсселя ничего, кроме рук. Первое время Роз думала, что Дюрок – вымышленная фамилия: в Швейцарии каждый мог зарегистрироваться под тем именем, какое хотел взять. Беженцы, как правило, слишком хорошо помнили о гестапо, и мало кто пользовался старыми документами. Но Жан или не боялся гестапо, или пренебрегал возможностью оккупации немцами Швейцарии, – во всяком случае, на письмах, получаемых им из Брюсселя от матери, стояло «Анриетта Дюрок». Роз видела ее фотографию – совсем седая старушка с лицом, до мелочей повторяющим лицо сына. Жан сказал: «О, Роз, если б вы слышали, как она поет, – вторая Патти!» Совсем случайно Роз узнала, что Жан прекрасный инженер. Один из источников группы, конструктор-немец, бежавший в Лозанну сразу же после поджога рейхстага, упомянул, что в новой работе намерен воспользоваться идеей, запатентованной Жаном Дюроком, и что идея эта превосходна. Роз сообщила об этом Ширвиндту, добавив, что для абвера или гестапо было бы, пожалуй, недопустимой роскошью использовать в качестве осведомителя того, чей технический талант был бы полезен «третьему рейху». «Я знаю здесь двух ученых, – ответил Ширвиндт, – оба физики; один работает на немцев, другой – на американцев. Это тебя удивляет?» – «Но Жан не похож на разведчика!» – «Быть похожим – это большой минус для профессионала».
Как ни сопротивлялась Роз, она не могла не признать, что Ширвиндт прав. Швейцария и до войны кишела агентами, среди которых встречались и двойники, и даже тройники. Не составляло особой тайны, что кафе возле здания кантонального правительства служит излюбленным местом встреч представителей многочисленных секретных служб. Один и тот же секрет в иные вечера становился достоянием и англичан, и американцев, и сотрудников полковника Пасси из Сражающейся Франции: все зависело от ловкости продавца. Швейцарская полиция не трогала завсегдатаев кафе, предпочитая молчаливо наблюдать за ними и сообщать подробности в люцернское «Бюро Пилатус» – контрразведку швейцарской Конфедерации. Об этом группа узнавала через одного капитана, ненавидевшего Гитлера и нацизм и располагавшего неопровержимыми данными о том, что гестапо в Швейцарии завербовало в генштабе немало сторонников. На рапорт капитана министру о нацистском засилье последовало указание о переводе его из контрразведки в разведывательное отделение – подальше от дел, связанных с расследованием нацистских комбинаций. Передавая преемнику досье, капитан, по просьбе Ширвиндта, успел навести справки о Дюроке и не обнаружил ничего компрометирующего. Роз торжествовала…
На какое-то время Ширвиндт словно бы забыл о Жане, и Роз думала, что он примирился, но после приезда Шредера произошел крупный разговор, а несколько дней спустя второй. И, наконец, вчера Ширвиндт поставил все точки над «i».
Роз слушала его с оледеневшим сердцем.
Она не узнавала Ширвиндта. Куда девались его мягкость и та особая деликатность во всем, что касалось ее? Роз прежде только однажды видела его таким – в Москве, на Знаменке, когда она еще не думала, что будет работать именно с ним, и он был для нее просто человеком с ромбом в петлицах. Третий участник разговора, сухощавый штатский с невыразительным лицом, позволил себе слегка улыбнуться, слыша ее категорическое: «Даже если потребуется умереть!» – и спокойно вмешался: «Это самый нежелательный вариант – смерть». Выслушав обоих, Ширвиндт с минуту молчал, разглядывая ногти на широких руках, потом сказал: «Предусматривать надо все, так будет лучше!» – и голос его был сух, как отсчет метронома.
Эти же сухие ноты Роз уловила и вчера, и они породили протест. В конце концов, чем она провинилась, чтобы с ней говорили так? Ей очень нелегко: поездки, возня с шифрами, работа на ключе передатчика, постоянное ощущение свинцовых глаз соглядатая на спине и затылке. Вот уже полгода, как она засыпает только с помощью веронала. А замены нет. Когда Ширвиндт сказал ей, что придется остаться еще, разве она протестовала? Вздохнула и промолчала, хотя мысленно уже видела себя поднимающейся на четвертый этаж кирпичного дома в переулке, где над парадной дверью прикреплен алебастровый значок Осоавиахима, означающий, что все жильцы являются членами общества. В этом доме ждут ее, перечитывают редкие письма и волнуются над фотокарточками, с которых она улыбается как можно беспечнее.
– Ты уедешь в Давос, – сказал Ширвиндт вчера.
– Надолго?
– Да.
– А контора?
– Я возьму секретаря по объявлению. В конторе нет ничего, что не относилось бы только к географии и изданию карт. Придется лишь избегать некоторых встреч. Если секретаря подставят – тем лучше: пусть убеждаются, что мы просто мелкое издательство, балансирующее на грани разорения…
Роз поднесла ладони к щекам.
– Так нужно, – сказал Ширвиндт. – Да ты и сама понимаешь…
– Еще бы!.. – горько сказала Роз.
– Завтра передашь Шекспиру и Камбо, что они получат по открытке. Пусть проявят ее в марганцовке и лимонной кислоте, две части на одну, – там будет пароль и псевдоним связиста.
– Вальтер!..
– С Дюроком, конечно, попрощайся. Скажешь, что получила отпуск, едешь в Сен-Мориц… Об остальном поговорим завтра…
«Прощай, Женева! Прощай всё!..» Роз думает об этом и улыбается своему отражению в зеркале самой веселой из всех своих улыбок. Сегодня она не должна выглядеть грустной, пусть Жан запомнит ее улыбающейся Афродитой, а не богиней скорби. Она уже почти решила, что, если Жан захочет прийти к ней сегодня вечером, она не скажет: «Нельзя…»
Под пудрой исчезают тени у глаз и скрадывается тоненькая морщинка на лбу. Роз красит губы и кончиком платка убирает с уголков рта лишнюю помаду.
На улице прохладно, и Роз идет, подставляя ветру лицо. Она даже расстегивает верхнюю пуговицу блузки, чтобы ветер проник под нее и смыл последние остатки вялости от бессонной ночи. Знакомый полицейский на перекрестке приветствует ее, подбросив к козырьку два пальца в белой нитяной перчатке. Роз кивает ему, а он провожает ее взглядом, не удостоив внимания господина в сером котелке, идущего по другой стороне улицы в том же направлении, что и Роз. Господин этот целое утро околачивается на Мюллер Брюн – присматривает комнату подешевле и безобразно торгуется с хозяйками.
Шекспир живет на улице Каруж, 26. Это прозвище ему дала Роз за пристрастие к театру. Он владелец радиомагазина и все свое свободное время тратит на поиски редких экземпляров пьес у букинистов и изготовление усовершенствованных передатчиков. Рации, на которых работают товарищи Роз в Швейцарии и за границей, сконструированы Симоном Бушем, подписывающимся под сообщениями Центру фамилией гениального драматурга.
По привычке Роз сначала смотрит на электрочасы, укрепленные над дверью, и только потом берется за ручку. Часы с секретом – они автоматически останавливаются, если Шекспир включает передатчик. После сеанса хозяин пускает их снова, скорректировав время. Сейчас секундная стрелка скачет с деления на деление, и Роз открывает дверь. В глубине помещения тренькает серебряный звоночек, оповещая Буша о покупателе. Он спешит из жилых комнат, стряхивает с усов прилипшие за завтраком крошки.
– О, это вы! Так рано?
Роз морщит нос.
– Перебои с покупателями, Симон?
– Напротив – всем нужны в наши дни недорогие приемники. Кто слушает известия, а кто – музыку. Война и мир!
– Вам просили передать, что придет открытка с альпийской фиалкой. Марка в десять сантимов и текст без подписи.
– Уже получил. Что с ней делать?
Роз объясняет и достает из кассеты на прилавке пластинку с собачкой и граммофоном на лакированном пакете.
– Это хорошая запись?
– Обычная. «Хис мастерс войс», качество звучания на высоте, чего не скажешь о музыке.
– Все равно – у меня же нет патефона.
– Двести франков…
– И двухсот франков тоже.
– Я подарю вам патефон на день рождения. Когда приготовить?
– О, не скоро, Симон, да я и не люблю музыку. Во всяком случае – такую… А сейчас что бы мне выбрать?
– Из мелочи?
– Конечно, Симон…
Буш в затруднении щелкает пальцами.
– Может быть, ночник?