Это было тоже предусмотрено в кодексе его бывшего тестя. Бергам не двинулся с места, не бросился к стене, где висело разное оружие, – знал, что это бесполезно; не позвал на помощь. Он скрестил руки; его лицо вдруг приняло выражение надменного отвращения; и он сказал:
– Ты меня назвал «стариком»; и ты в моем доме.
Самсон остановился, тяжело дыша.
– Странный обычай у Дана, – продолжал Бергам, глядя на него сквозь прищуренные ресницы, – и я не жалею, что мы снова чужие.
Самсон уже не слышал. Ветер выл со всех сторон вокруг него, ливень хлестал по лицу, горы валились одна за другой ему на голову; одна за другой совершались над ним дикие, сумасшедшие вещи, которых никогда не бывает в жизни; сто человек держали его за горло и душили, еще сто рвали волосы, еще сто колотили по голове. Никто его на деле не бил, и сам он стоял, почти не шевелясь, только мотал головою и сжимал и разжимал пальцы; но буря его и метания чувствовались так ясно, что Бергам, дожидаясь, чем это кончится, дивился несдержанности простого люда, который выставляет напоказ переживания, подлежащие сокрытию.
В дверь заглянула Амтармагаи, за нею два встревоженных раба; Бергам сделал им знак – не беспокоиться и оставить его с гостем наедине. Самсон ничего не видел. Постепенно припадок его прошел; он сел на высокую постель и задумался, не обращая внимания на хозяина. Дума у него была одна: это неправдоподобно, таких вещей не бывает. В его жизни до сих пор не было ни одного горя, в его среде тоже; никто близкий не болел, не умирал, не знал лишений. Самсон никогда и вблизи не видел страдания; правда, только недавно люди перед ним плакали на суде, но то было не в его кругу, то все было как-то за оградой. Раз он видел человека, у которого болели зубы, и не мог понять, что с ним. Теперь боль торчала в его собственном мозгу; сколько ни отпрыгивала мысль, останавливаясь на пустяках, на цвете подушек, на стенной живописи, она сейчас же возвращалась обратно – к его потере.
Вдруг он сообразил, что Бергам уже давно стоит над ним и говорит что-то утешительное, держа руку у него на плече; но в то, о чем он толкует, еще нельзя было вслушаться. Самсон прервал его и спросил тоном не обиды, а жалобы, тоном побежденного:
– Разве это справедливо – схватить неосторожное слово, на пиру? Я иноземец, ничего не знаю о вашем законе; я не запомнил твоей науки о мужьях и женах. Это несправедливо.
Бергаму пришло в голову, что он прав; но в кодексе Бергама был другой готовый ответ – его он и произнес:
– При этом было сто человек. Слово есть не то, что сказал говорящий: слово есть то, что услыхали слушатели. Брошу я камень в небо: упадет на землю – я пошутил; упадет человеку на голову – я убийца. Обмолвка наедине – обмолвка; обмолвка на людях – приговор.
Самсон его не слушал; Бергам принял его безучастие за согласие, был этим искренно удовлетворен и охотно и широко распахнул перед юным варваром уютные, плоскодонные заводи своей мудрости. Он говорил долго, благоразумно, толково. Нельзя так огорчаться из-за женщины; вообще ни из-за чего нельзя огорчаться. Мир, в сущности, есть большая детская, полная разных игрушек; они называются – поцелуй, богатство, почести, здоровье, жизнь. Надо учиться у детей: сломалась одна игрушка – поплачь минуту, если хочется, а потом возьми другую и успокойся. А придет вечер – бросай все и ложись спать, не брыкаясь; сон, то есть смерть, тоже игрушка, вероятно, не хуже других. Главное одно: чтобы дети всегда были чисто умыты и не кричали слишком громко.
Не самые слова его, но журчанье их стало понемногу проникать в сознание Самсона. Что-то в этом роде он знал и любил; ради этой мудрости он и ходил к ним в Тимнату; это самое он говорил тогда Карни, сестре Ягира, или если не говорил, то думал.
А Бергам продолжал журчать. Конечно, любовь – упрямая прихоть; человеку иногда чудится, будто нет для него на свете другой женщины. Но это только чудится. Так иногда проголодаешься в пути, и кажется тебе: хорошо бы теперь полакомиться бараниной. Дошел до постоялого двора. Есть баранина? Нет. Ужасно жаль. А что есть? Только вареное просо. Делаешь гримасу. Но так и быть, подавай просо. Начинаешь есть – оказывается, и просо вкусно; и поев – ты уже и забыл о баранине. Суть в аппетите; то блюдо или иное – это только прихоти. Молодости свойственна и прилична страсть; но выбор велик…
После этой притчи Бергаму вдруг пришла в голову гениальная мысль; пришла, точнее говоря, не «вдруг», а по самой законной связи представлений. Баранина и просо; кухня; вторая жена его, аввейка, превосходно стряпает; она мать Элиноар; Элиноар! Продолжая утешать Самсона, он в порядке спешности обдумал эту идею со всех сторон, то есть с тех сторон, с которых она могла касаться его самого и его дома. Девица подросла; характер у нее неудобный; выдать ее замуж в кругу филистимского дворянства здесь, на окраине, где все они так помешаны на чистоте расы, будет нелегко; с другой стороны, именно ввиду ее происхождения брак с иноземцем не вызовет тех недоразумений, которые получились из первого опыта; тем более что родители Самсона ведь построили в Цоре дом для его жены, что с их стороны чрезвычайно разумно. Во всех отношениях отличный план. И, над понуренной головой Самсона, он осторожно и деликатно коснулся этой новой мысли. Отцу, конечно, непристойно выступать сватом собственной дочери; но ввиду их дружбы и… кхм… создавшихся обстоятельств некоторое отступление от правил может быть допущено. Он, Бергам, не знает, заметил ли его друг, что в этом доме есть еще одно юное женское сердце, плененное его доблестями; но от отцовского глаза это не укрылось. Это чувство однажды – кажется, по случаю прихода Маноева домоправителя – выразилось даже в таком сильном припадке ревности, что ему, Бергаму, пришлось распорядиться о применении строжайших воспитательных мер. Вместе с тем он, без особого хвастовства, может сказать, что когда-то в молодости считался знатоком женских очарований и не совсем еще забыл ту науку; и он, Бергам, берет на себя смелость утверждать, что младшая дочь его по красоте вскоре далеко превзойдет старшую. Для опытного взора уже и теперь в этом нет сомнений. Быть может, плечам ее недостает той мягкой покатости, напоминающей изгибы лучшего кувшина критской работы; но бюст ее выше поставлен и дольше продержится на желательной высоте, а бедра и лядвеи, когда созреют…
Самсон по-прежнему не слушал; его мысли вообще стали неясны. Вдруг он сделал неожиданную вещь: сразу, как будто сломавшись, свалил голову на подушку, поднял ноги на постель и, прежде чем успел их уложить, заснул; не зевнув, не потянувшись, заснул, как будто сквозь землю провалился. Бергам, конечно, не обиделся, но плечами пожал; все это было для него ново, отчасти даже любопытно, как если бы довелось близко наблюдать, скажем, случку медведей. Он вспомнил, что в детстве у него была любимая собака; она сломала ногу, и раб-костоправ долго возился над починкой; собачка все время выла, но как только врач затянул последний узелок, она тоже сразу уснула, на половине последнего визга.
Бергам тихонько вышел. В передней были обе его жены и целый отряд рабов, на случай опасности. Он распустил челядь, а с женами устроил совет. После совета Элиноар было приказано часто наведываться к спящему и, когда проснется, прислуживать ему.
* * *
Самсон проспал утро, день и вечер. Ему ничего не снилось; но от времени до времени где-то на окраинах его мозга отпечатывались физические ощущения. Мягкая рука гладила его лоб, отстраняя косицы, упавшие на глаза. Потом стало свободнее ногам; потом что-то теплое нежно и влажно обласкало его ноги. Однажды к его губам прижались открытые жаркие губы, а рука на короткий миг опять ощутила горячее, шелковистое, упругое прикосновение, которое он привык сознавать, не просыпаясь, за те семь ночей. Он что-то пробормотал и не проснулся.
Проснулся он так же внезапно, как заснул, и сразу сел на кровати. Была темная ночь; в углу тускло горел ночничок. Первое, что он увидел, был поднос с хлебом, мясом, медом и вином, на табурете у самой постели. Он стал есть и пить; быстро съел и выпил все, что было на подносе. Тогда ему послышался шорох, и он увидел в тени фигуру.
– Это кто?
Она ответила, не подымаясь:
– Элиноар.
– Что тебе нужно?
– Отец велел мне ходить за тобою. Я сняла твою обувь и умыла твои ноги, и приготовила эту еду.
– Поздно теперь?
– Недалеко до полночи; в доме все уже спят.
– Дай сюда мои башмаки, – сказал он.
Не вставая, она протянула к нему руки вдоль постели и грустно проговорила:
– Ты говоришь со мною так, как будто опять ненавидишь меня.
– Где мои башмаки? – повторил он, оглядывая пол.
– Не сердись на меня, Таиш, – прошептала она и вдруг расплакалась.
Очень сильные люди больше всего на свете боятся женского плача; это и на суде всегда сбивало Самсона с толку. Он не знал, что сказать.
– Не сердись на меня, – говорила она сквозь рыдание, – может быть, я виновата, но я люблю тебя. Я не хочу жить, если ты на меня сердишься.
– Оставь, – сказал Самсон досадливо, – ни на кого я не сержусь, и мне не до тебя. Где мои башмаки? Не могу же я уйти босиком.
– Куда тебе идти ночью?
– К Семадар, – ответил он очень просто.
Сразу ее всхлипывания перешли в смех, ее покорность – в мятеж.
– Нечего торопиться, – сказала она звонко, – они оба до зари не заснут.
Прежде чем он понял, она бросилась вперед ничком, обхватила его ноги руками, обвила их волосами. Она взмолилась к нему скороговоркой, бессвязно:
– Я тебе тогда сказала, под маслинами, а ты не поверил; ты ударил меня. Она гадкая; ей все равно, кто ее целует, ты, или Ахтур, или третий. Она тебя не любила даже в те дни. Тебя никто здесь не любит; ты это знаешь. Я одна тебя люблю; в ту неделю я по ночам металась, как птица, которой на кухне перерезали горло. Если бы не случилось это все, я бы сама ее убила. Возьми меня, Таиш; я пойду за тобой в Цору; я пойду за тобой на войну, среди твоих «шакалов»; я научу вас владеть мечами, я сманю из Тимнаты кузнеца. Моя мать будет служанкой твоей матери. Я тебя люблю, Самсон…
– Отпусти мои ноги, – сказал Самсон, – и дай мне найти башмаки.
Она закричала в исступлении:
– Ведь Семадар лежит теперь, обвившись вокруг Ахтура, шепчет ему, что его ласка слаще твоей!
Он высвободил ногу и босой пяткой ткнул ее в лицо, опять как тогда под маслинами, только не ладонью, а пяткой. Она откатилась по полу. Самсон поднялся, взял светильник и с его помощью нашел свои башмаки; надел их, завязал и ушел.
Глава XVII
Как Бергам вышел из затруднительного положения
Было уже совсем около полуночи, когда Бергама разбудила его жена-аввейка. Она единственная в доме видела, что Самсон ушел; тревожась за дочь, она не легла спать, а просидела несколько часов в темном углу передней. Когда мимо нее тихо прошла громадная тень данита и исчезла на крыльце, она пробралась в ту комнату и застала Элиноар на полу, в припадке безмолвной истерики. У девушки стучали зубы, и вся она тряслась мелкой дрожью. Много времени прошло, пока она в состоянии была говорить; и еще больше, пока мать от нее добилась толку – что Самсон ушел за Семадар. Тогда она решила разбудить хозяина дома.
Бергам серьезно встревожился. Быстро одевшись, он позвал раба, велел ему захватить меч и поспешил с ним к Ахтурову дому. Ночь была темная, идти через поля и виноградники было невозможно: пришлось идти по дороге, а это был длинный крюк. Бергам шел со всей быстротою, на какую была согласна его рыхловатая полнота, и обдумывал положение. Положение казалось ему затруднительным, особенно потому, что он начинал сомневаться, поступил ли он сам по всем правилам благоразумия. Во-первых, рассудительно ли было с его стороны лечь спать, не приняв никаких мер к предупреждению этой выходки Самсона? Но на это он сам себе ответил, что вся его дворня, вместе взятая, не в силах была бы, да и не решилась бы помешать такой выходке. Серьезнее было другое самообвинение: еще рано утром он запретил рабам рассказывать кому бы то ни было, что у него за гость; и рабы его, на беду, отличались примерным послушанием. Отсюда следует, что Семадар и Ахтур ни о чем не подозревают и будут застигнуты врасплох. С другой стороны, Ахтур ему говорил накануне, что в этот вечер у него собираются друзья, кажется, по поводу предстоящих скачек в Асдоте, куда на днях отправлены были лошади изо всех конюшен города. Значит, можно надеяться, что беседа затянулась и будет кому вмешаться, если бы дело приняло совсем непристойный оборот. Но опять же – «вмешаться»… В каком смысле они «вмешаются»? Друзья Ахтура – все молодежь; степенных, рассудительных людей среди них мало. Все это может кончиться неприятно; очень неприятно. Бергам терпеть не мог проявлений беспорядочного насилия. В молодости и он раза два принял участие в набегах, которыми сопровождалось покорение долины Сорека и округа Тимнаты; но по природе он был магистрат, правитель, а не воин, и самая мысль о драке, о боли, о грубом безобразии свалки была ему противна. Словом, положение создалось затруднительное.
– Еще далеко? – спросил он раба.
– Скоро будет старая смоковница, что у перепутья; а оттуда уже близко, господин, – три или четыре оклика.