Вот так да! Ничто для него не имеет значения!
– Слушай, – спросил Козловского некто, – что думал Иванько, подавая заявление на твою комнату?
– Не говори и не спрашивай, – сказал Козловский, испуганно приседая. – Наверное, он хочет меня выслать в Израиль или расстрелять.
Вот первые штрихи к портрету Сергея Сергеевича Иванько.
Но вот тот же образ в ином освещении. Говорит пожилая дама, жена одного из влиятельных членов правления нашего кооператива:
– Миленький, вы напрасно так отзываетесь о Сергее Сергеевиче. Это очень хороший, очень милый человек. Я понимаю ваше положение, но и вы поймите его. Он привез из Америки все оборудование, ему предлагают пять комнат хоть сейчас на Новом Арбате, но он же не может. Да, он очень симпатичный человек. Некоторые говорят, что он чинуша. А он совсем не чинуша. Он писатель. Да, он писатель. А у него нет даже своего кабинета.
Боже мой, прямо хоть плачь над несчастной судьбой писателя Иванько. Даже неловко как-то становится. Как будто у меня есть кабинет, гостиная, спальня, столовая и как будто не он у меня, а я у него пытаюсь что-то отнять.
– Но ведь у него, – говорю я, несколько оробев, – три комнаты на троих. Почему же он не может из одной комнаты сделать себе кабинет?
– Миленький, да как же вы не понимаете? – Она прямо потрясена моей тупостью и бессердечием. – Я же вам говорю: у него квартира оборудована. Ему буквально повернуться негде. Вы же человек. Почему вы не можете войти в положение другого человека? Да, я вас понимаю, вы живете в одной комнате, и у вас тоже нет кабинета, и ваша жена… кстати, вы ей скажите, что ей сейчас нельзя волноваться. И сами не нервничайте. Мы вам обязательно что-нибудь подыщем. Мой муж говорит, что вам нужна только хорошая квартира, ни о какой квартире Бажовой не может быть даже и речи, что вы! Вера Ивановна Бунина… Вы ее знаете? Нет? Она, между прочим, к вам очень хорошо относится. Она обещала вам подыскать хорошую квартиру. Потерпите два дня. Вера Ивановна вам что-нибудь подыщет. Кленовская квартира принадлежит вам, она уже ваша, но только два дня. Ведь Сергей Сергеевич такой милый человек, я его мало знаю, но он очень симпатичный. И совсем не чинуша. Идите, миленький, домой, успокойтесь сами и успокойте жену. Ей сейчас нельзя волноваться.
Этот монолог был произнесен (у меня записано) 15 февраля.
А вот еще один отзыв:
– Иванько – писатель? Да что вы говорите! Скорее вот эту кастрюлю можно назвать писателем. Обыкновенный Акакий Акакиевич. Я его знаю как облупленного, работал с ним вместе в «Лижи»[3 - Так называли писатели газету «Литература и жизнь».]. Его потом выгнали. Во времена нашей великой дружбы с Китаем он написал об этой дружбе передовую и допустил политический «ляп». В газете было напечатано: «…большого подъема достигла экономика США и Китая».
И еще мнение:
– Что вы, он не Акакий Акакиевич, он – значительное лицо. Хотя действительно когда-то был очень мил и приветлив. А вот потом поехал в Америку и уж вернулся оттуда надутый.
Кого считать писателем?
В ту ночь я спал плохо. Мне снилась белая, с длинной ручкой кастрюля для молока, и я пытался решить вопрос, можно ли ее считать писателем. И почему-то я решил для себя, что считать писателем ее, пожалуй, и нельзя, но принять в Союз можно. Снилось мне заседание приемной комиссии и выступление одного из членов комиссии, что принять кастрюлю просто необходимо, потому что она не бездарна – ничего бездарного пока что не написала.
– Это правильно, – глубокомысленно соглашалось некое значительное лицо, раздуваясь, словно воздушный шар.
Конечно, присниться человеку может все, что угодно. В том числе и такая абракадабра. Но подобная абракадабра сплошь и рядом происходит и наяву. В бытность мою – три срока – членом бюро секции прозы Союза писателей я неоднократно бывал свидетелем таких примерно отзывов при приеме нового члена:
– Книгу, которую представил товарищ такой-то, не назовешь, конечно, талантливой. Да, она серая книга, но у нас же не союз талантливых писателей, а союз советских писателей.
Вы думаете, это говорилось с юмором? Нет, это утверждал всерьез обычно такой же советский, но не талантливый.
Поначалу я возражал против такой формулировки, утверждая, что профессия писателя от всех прочих тем именно и отличается, что подразумевает в носителе ее наличие писательского таланта. Я считал, что определение «талантливый писатель» есть тавтология. Неталантливый писатель – это вообще не писатель. Признаюсь, в то время я даже помешал некоторым неписателям вступить в Союз, но впоследствии счел свой принцип несправедливым. Я увидел, что 90 процентов, а то и больше членов Союза и есть неписатели. То есть они исписывают, конечно, некоторое количество бумаги текстом, который потом набирается, печатается, заключается в твердую или мягкую обложку и перед сдачей в макулатуру выставляется на прилавках магазинов. Но он, этот текст, чаще всего не имеет никакого содержания. Ни морального, ни эстетического, ни даже политического. Я перестал придираться к неписателям. Я подумал, что если таких неписателей в Союзе подавляющее большинство, то почему не принять еще и этого, который пока не состоит, но он ничем не хуже уже состоящих. (Положение тут безвыходное: неписатель, вступив в должность писателя и пытаясь закрепить свое право на эту должность, довольно умело используя обстановку, начинает впоследствии доказывать, что он и есть писатель, что только такие писатели и нужны, а вот те, кого определяли писателями по старым меркам, они и есть неписатели.)
Вышеприведенные рассуждения касались только лиц, не достигших к моменту вступления в Союз писателей больших чинов. Но если вступает Некто, занимающий где-то высокую должность, про него не говорят, что его надо принять, хотя он и плохо пишет. Про него сразу рубят, что он не какой-нибудь, а просто Большой Писатель. На этой теме мы еще остановимся, а пока вернемся к нашему уважаемому.
Легендарный унитаз
Итак, из Америки он вернулся надутый. И было отчего. Он прожил там шесть лет и даже во время отпуска не всегда посещал родные края. Иногда с семьей отдыхал в Ницце (вы, читатель, отдыхали когда-нибудь в Ницце?). Из дальних странствий возвратясь, на свои трудовые сертификаты приобрел «Волгу» нового образца, обменял квартиру маленькую двухкомнатную на большую трехкомнатную, обставил ее привозной мебелью и оборудовал «ихней» техникой, в число которой входит и какой-то неописуемый унитаз, о котором в среде литературной общественности слагались легенды.
Казалось бы, что еще человеку нужно? Но человек, особенно человек творческий, как известно, никогда не останавливается на достигнутом. Поставил один унитаз, хочется поставить второй, а куда?
Вот то-то и оно-то…
Вера Ивановна Бунина
Мне советовали обратиться к Вере Ивановне Буниной. Она у нас в кооперативе Председатель (тоже небось надо с большой буквы) ревизионной комиссии. То есть той самой комиссии, которая обязана наблюдать, чтобы правление вершило свои дела в соответствии с волей большинства пайщиков и действующим законодательством. Набирая номер ее телефона, я надеялся найти у нее управу на Турганова и его уважаемого протеже. Тем более что она, как говорили, ко мне очень хорошо относится.
– А что вы хотите? – спросила она вполне недружелюбно.
Я даже слегка опешил:
– Как? Я хочу получить квартиру.
– Ну так и получайте, вам же предлагают квартиру Бажовой.
– Я не хочу квартиру Бажовой, я хочу ту, которая освободилась.
– То есть вы хотите квартиру хорошую, – уличила она меня тут же.
– А вы хотите плохую? – поинтересовался я.
– Сейчас не обо мне речь, а о вас. Давайте говорить прямо: вы хотите квартиру хорошую. – Она так подчеркивала интонационно это слово – «хорошую», как будто в этом была видна вся степень моего падения.
– Да, – вынужден был я признаться, – я хочу квартиру хорошую.
– Вот так вы и скажите.
– Я так и говорю.
– Гм… – похоже, она растерялась. Она рассчитывала, что я буду доказывать, что хочу получить именно плохую квартиру или, в крайнем случае, какую-нибудь, тогда она могла бы мне возражать. А тут встала в тупик. – Да, но вы ведете себя неправильно, вы чего-то требуете, вы капризничаете…
Немного о птице-тройке и Альфреде Мюссе
Положив трубку, я задумался. Я стал думать, почему эти люди так враждебно воспринимают каждое мое слово? Может быть, я действительно веду себя как-то не очень порядочно? Нет, вы не подумайте, что я пытаюсь острить. В каких-то предыдущих страницах я пытался достичь какого-то юмористического эффекта, но здесь нет. Здесь я пытаюсь говорить совершенно серьезно. Я был растерян. Я думал, что все права, не только юридические, но и моральные, настолько на моей стороне, что меня сразу же все поддержат и на стороне Иванько не останется никого, кроме Турганова. Ну, допустим, нашли они еще какого-то Кулешова. Но вот, например, Козловский. Кажется, он неплохо относился ко мне. И вообще вроде бы неплохой человек. Потом мне, правда, сказали (и сам я в этом убедился), что мерзавец, но тогда я еще не был в этом уверен. Ну а тот самый влиятельный член правления, о котором я упоминал выше, ему-то зачем Иванько понадобился? Старик (70 лет), из бывших дворян, пишет о хороших манерах, жена, тоже из бывших, играет на пианино. Разве это хорошие манеры: пытаться угодить чиновнику? Может, я правда чего-то не понял, может, у Иванько какие-то особые обстоятельства, а я пру напролом, ослепленный жаждой расширения площади?
Между прочим, в подобную моральную ситуацию я уже попадал. Когда в 1970 году меня в Союзе писателей прорабатывали за первую часть «Чонкина», среди прорабатывающих были не только Грибачев или, например, некий Винниченко, нет, среди них были люди с репутацией порядочных, а с одним из них я даже был в какой-то не очень тесной дружбе. Но вот они встают и говорят. Ну ладно, Грибачев и Винниченко – ясно, что они говорят и зачем. Но вот вступает в хор один из «порядочных». Он читал обсуждаемого писателя раньше. Он ценил его творчество, но теперь он не верит своим глазам. Он испытал горькое разочарование, подобно тому, какое испытывает, когда у такого тонкого эстета, как Альфред Мюссе, встречает явные грубости. Я сижу, я слушаю, я думаю. Ну ладно там, ну Грибачев, ну Винниченко. Но это же человек порядочный. И говорит он не сквозь зубы, не вынужденно. Он возбужден, он проводит литературные параллели, он художественно говорит. Не успел я опомниться от Альфреда Мюссе, встает другой, тот, с которым я дружил. Он говорит глухим голосом. Он Володю (чтоб подчеркнуть бывшую близость) знает давно. Знает как писателя честного, думающего. Но, понимаешь, Володя (это уже прямо ко мне), писатель может и должен критиковать все, он может подвергнуть самой резкой сатире любые наши недостатки, любого бюрократа (при этом он размахивает кулаком, как будто этими словами и громит как раз те самые недостатки и того самого бюрократа), но есть один герой, которого критиковать никогда нельзя, – это народ. Этого не позволяли себе даже такие гиганты, как Салтыков-Щедрин и Гоголь. Гоголь, который беспощадно высмеял многие недостатки прежней Руси, написал затем: «Птица-тройка!..»
Мне было бы морально гораздо проще, если бы я думал, что все подонки и негодяи, но здесь вроде бы говорит человек, разделяющий мои взгляды. Откровенно говоря, я был удручен. Будучи не очень самонадеянным, я засомневался. Мои друзья «Чонкина» хвалили. Но, может быть, они хвалили по-дружески, стесняясь сказать что-то другое?
Ведь я и сам иногда, не желая обидеть товарища, могу похвалить вещь, которая мне не очень понравилась. Но потом я подумал, что все это выглядит немножко странно. Нет, я не претендую, чтобы вещь моя непременно понравилась всякому. Я ее раньше показывал разным людям. Кому-то она нравилась больше, кому-то меньше, кому-то нравилась очень, кому-то, может быть (так уж мне все-таки не говорили, возможно, из вежливости), совсем не нравилась. Но здесь, в кабинетах, она не нравилась всем и не нравилась ничем. Ни одному не понравилась ни одна сцена и ни одна строчка. И Грибачев, и мой бывший старший друг были в этом едины. О последнем я думал, пытался его понять. Тем более что и потом он меня уверял, что в кабинете говорил искренне. Я себе представил: вот ему как члену кабинета предложили прочесть мое сочинение. Он понимает, для чего ему дали это прочесть. Если, допустим, это ему понравится, тогда, как честный человек (а в своей честности он не сомневается), он должен будет сказать, что ему это понравилось. Но если он это скажет, то тем самым навлечет на себя неприятности вплоть до изгнания из кабинета. А у него где-то там какие-то договора, книги, сценарий, представление по случаю грядущего юбилея на орден или на премию. Все рухнет, если ему понравится эта вещь. Ему будет гораздо удобнее, если эта вещь окажется плохой. Он начинает читать и при этом думает. Вот написал всего одну часть и тут же сунул на Запад. Торопится. И из-за такой ерунды. Ну, написал бы уж все, так было б хоть из-за чего отдуваться. А то одна часть. Да еще говорит, что не знает, как туда попало. Если не хотел, так не попало б. Сам сунул, а отвечать не хочет. Хочет выкрутиться. Хочет, чтоб я за него отвечал. Конечно, когда что-то начинаешь читать с такими мыслями, понравиться это что-то не может. Но он читает: «Было это или не было, теперь уж точно сказать нельзя…» Он морщится. Почему точно сказать нельзя? И что это такое – было или не было? Если не знаешь, было или не было, не рассказывай. Потом ему еще попадется какая-то неудачная строчка, а может быть, и сцена, он раздражается, под влиянием раздражения он видит только одни недостатки и не видит никаких абсолютно достоинств. После прочтения у него и вовсе портится настроение. То, что он прочел, не вызвало у него ни разу ни удовольствия, ни улыбки. А ведь некоторые наши леваки сочтут, что он так думает из трусости. Но он же не трус. Это все знают. В других случаях он кого-то защищал, с кем-то сражался. Но не может же он, рискуя собой, хвалить вещь, которая ему искренне не нравится…
Он идет в кабинет и говорит о птице-тройке. Говорит с пафосом и вполне искренне.
И это ужасно.
«Подождите, я скоро умру»
А вот еще телефонный звонок. Прорывающийся сквозь рыдания старушечий голос:
– Владимир Николаевич, это говорит такая-то. Я вас очень прошу, подождите, мне уже недолго осталось, я скоро умру.