«Право на смерть с тех пор обнаруживает тенденцию перейти – или, по крайней мере, опереться – на требования власти, которая управляет жизнью, и упорядочивать себя тем, что эти требования провозглашают. Эта смерть, которая основывалась на праве суверена защищаться или требовать защиты, предстает теперь только изнанкой права, которым обладает социальное тело, – права обеспечивать свою жизнь, поддерживать и приумножать ее. Никогда, однако, войны не были столь кровавыми, как теперь, начиная с XIX века, и никогда прежде, при прочих равных условиях, правящие режимы не производили такие массовые бойни по отношению к своим собственным народам. Но эта чудовищная власть смерти – и именно это, быть может, и дает ей часть ее силы и того цинизма, с каким она столь далеко раздвинула свои границы, – выдает себя в качестве дополнения к власти, которая позитивным образом осуществляется над жизнью, которая берется ею управлять, ее усиливать и умножать, осуществлять педантичный контроль над ней и ее регулирование в целом. Войны не ведутся больше во имя суверена, которого нужно защищать, – они ведутся теперь во имя всех; целые народы стравливают друг с другом, чтобы они друг друга убивали во имя необходимости жить. Бойни стали жизненно необходимыми. Именно в качестве управляющих жизнью и выживанием, телами и родом стольким режимам удалось развязать столько войн, заставляя убивать столько людей. И благодаря повороту, замыкающему круг, чем больше технология войн разворачивает их в сторону полного истребления, тем больше, действительно, решение, которое их развязывает или их прекращает, подчиняется голым соображениям выживания. Ядерная ситуация сегодня – это только конечная точка этого процесса: власть предавать одну часть населения тотальной смерти есть оборотная сторона власти гарантировать другой части сохранение ее существования. Принцип: „мочь убивать, чтобы мочь жить“, на который опиралась тактика сражений, стал стратегическим принципом отношений между государствами. Но существование, о котором теперь идет речь, – это уже не существование суверенного государства, но биологическое существование населения. Если геноцид и впрямь является мечтой современных режимов власти, то не потому, что сегодня возвращается прежнее право убивать; но потому, что власть располагается и осуществляется на уровне жизни, рода, расы и массовых феноменов народонаселения»[54 - Фуко М. Воля к истине: по ту сторону знания, власти и сексуальности. Работы разных лет. М., 1996. С. 240—241.].
Сексуальность и власть
Одной из существенных составляющих власти-знания выступает «диспозитив сексуальности». В работе «История сексуальности» (1976, 1984) Фуко показал, как государство утверждает свою власть, регламентируя сексуальное поведение подданных. Даже научный дискурс, посвящающий себя эротическому телу, хочет господствовать над ним, требуя от информантов признаний, подобных тем, что делаются на церковной исповеди, имеющей репрессивную функцию. В своей «Истории сексуальности» Фуко подвергает атаке так называемую «репрессивную гипотезу». По его мнению, современные социальные институты принуждают нас расплачиваться за те выгоды, которые они предоставляют, ценою все возрастающего подавления. Секс в современной цивилизации не загоняется в подполье. Напротив, он становится предметом постоянного обсуждения и исследования. Он становится частью «великой проповеди», вытесняя более древнюю традицию проповеди теологической. Утверждения о сексуальном подавлении и проповеди превосходства взаимно усиливают друг друга; борьба за сексуальное освобождение – это часть того же самого аппарата власти, которую она обвиняет.
XIX и начало ХХ века являются главным предметом внимания Фуко в его рассмотрении репрессивной гипотезы. На протяжении этого периода сексуальность и власть стали пересекаться несколькими различными путями. Сексуальность развивалась как тайна, которую предстояло бесконечно раскрывать и защищать. Целые кампании по осаде этого опасного феномена организовывались врачами и педагогами. Ему уделялось столь много внимания, что может возникнуть подозрение, будто целью было не его устранение. Задачей была просто организация индивидуального развития – как умственного, так и физического.
Искусство эротической чувственности поощрялось во многих традиционных культурах и цивилизациях, но только современное западное общество развило науку сексуальности. Это произошло, по мнению Фуко, через соединение принципов исповеди с аккумуляцией знаний о сексе. Католическая исповедальня, указывает Фуко, всегда была средством регуляции этой стороны жизни верующих. Она представляла собой нечто гораздо большее, нежели просто место, где выслушивалась нескромная информация сексуального характера, и откровенные признания в таких проступках получали интерпретацию исповедника и самого кающегося с позиций более обширной этической системы. Частью контрреформации стала большая настойчивость церкви в вопросах регулярной исповеди, в которой должны были сообщаться и подвергаться тщательному изучению не только действия, но и помыслы, мечтания и любые детали, касающиеся секса. «Плотью» христианской доктрины, которую мы все наследуем и которая включает в себя единение души и тела, был непосредственный источник, побуждающий нас заниматься сексом: сексуальное желание.
Приблизительно в конце XVIII столетия исповедь-раскаяние стала исповедью-допросом. Секс был «тайной», создаваемой текстами, которые отвергали его, равно как и восхваляли. Появляется убеждение, что доступ к этой тайне позволит раскрыть «истину»: сексуальность фундаментальна для «режима истины», который столь характерен для современности. По утверждению Фуко, само понятие «сексуальность» реально появляется впервые в XIX столетии. Открытие сексуальности, считает он, было частью определенных специфических процессов формирования и консолидации современных социальных институтов. Современные государства и организации зависят от тщательного контроля над населением в пространстве и во времени. Такой контроль был порожден развитием «анатомо-политики человеческого тела», технологий телесного управления, регулирующих и оптимизирующих возможности тела. В свою очередь «анатомо-политика» – это одна из узловых точек более обширной области биологической власти. Сексуальность – социальный конструкт, действующий в пределах полей власти, а не просто ряд биологических побуждений.
В своем анализе сексуального развития Фуко справедливо утверждает, что дискурс становится конструктивным для той социальной реальности, которую он отображает. Поскольку существует новая терминология для понимания сексуальности, то идеи, понятия, теории, формулируемые в этих понятиях, просачиваются в социальную жизнь и перестраивают ее. Однако, согласно Фуко, этот процесс является фиксированным и односторонним вторжением «знания-силы» в социальную организацию. По мере созревания нового мира терапия и консультирование, включая психоанализ, приобрели выдающееся значение, они обеспечили регулярность процедур исповедования о сексе.
Тело всегда украшали, баловали, а иногда морили голодом и калечили. Однако наши особые заботы о проявлениях тела и контроле над ними носят иной характер, нежели те, что были характерны для традиционного общества. Современные общества, говорит Фуко, в противоположность пре-модернистским, зависят от генерирования биоэнергии. Тело становится и средоточием административной власти. В еще большей степени оно становится носителем самоидентичности и во все возрастающей степени интегрируется с решениями, принимаемыми индивидом по его жизненному стилю.
В «Истории сексуальности» Фуко проводит исследование роли исповедальных дискурсов, практики признания на Западе. На христианском Западе предполагалось, что человеку следует признаваться в своих грехах, люди принуждались признавать свои грехи. Признание всегда принимает форму повествования об истине преступления или греха. Начиная со времен Реформации дискурс признания ставит уже задачи психологические: лучшего познания самого себя, самообладания, проявления чьих-либо склонностей, возможности распоряжаться собственной жизнью, упражнения по испытанию совести. В ту же эпоху развивается литература от первого лица, люди начинают вести дневник, затем наступает время литературы, когда авторы стали рассказывать о своих похождениях. Механизм признания распространяется повсюду.
В европейской культуре вина – важное переживание, в котором задействована скорее речь, чем деяние. Так, существовала традиция, согласно которой преступника нужно было заставить признаться. Даже когда против него имелись доказательства, общество жаждало изобличения преступления самим преступником. Наказание преступления понимается как смирение преступника без его исправления, тогда как преображение его души подразумевает, что этот человек должен быть познан, явить себя. С тех пор как наказание перестало быть ответом на преступление, а превратилось в дискурс, в операцию, преображающую преступника, признание преступника становится механизмом взывания к нему. На основании вины запускается механизм апелляции к дискурсу. Власть вплотную подступает к каждому отдельному индивиду, окружив его густой сетью исправительно-карательных механизмов. Главная особенность отклоняющегося от нормы, ненормального в том, что, являясь «преступником», он подлежит осуждению не столько в рамках закона, сколько многочисленными промежуточными инстанциями. Складывается властная система, где всякий социально-воспитательный институт, будь то армия, школа, семья или психиатрическая лечебница, присваивает себе часть судебных функций. Все они – «судьи», ибо оценивают поведение индивида и стремятся привести его поведение в соответствие с «нормой».
Само правосудие, вынося приговор, нуждается в опоре на эти институты: его вердикт основан теперь не только на установленном факте нарушения закона, но и на характеристиках личности подсудимого. В этой связи особое значение приобретает судебно-медицинская экспертиза. Парадокс в том, что экспертизы противоречат не только нормам права, но и всем законам научного дискурса. По закону судмедэкспертиза обязана установить степень вменяемости субъекта: отсутствие вменяемости, временное или постоянное помешательство «отменяют» факт преступления, переводя человека в категорию больных. Но на деле эксперт устанавливает степень опасности, которую данный субъект представляет для общества, то есть описывает личность подсудимого. Научно-правовая задача подменяется бюрократической, властной функцией, а потому тексты экспертиз несут на себе печать «воспитательного», «родительского» дискурса, обращенного к неразумному ребенку. В связи с этим Фуко пишет:
«Говорят, что тюрьма производит делинквентов; действительно, тюрьма почти неизбежно возвращает на судебную скамью тех, кто на ней уже побывал. Но она производит их также в том смысле, что вводит в игру закона и правонарушения, судьи и правонарушителя, осужденного и палача нетелесную реальность делинквентности, которая связывает их вместе и в течение полутора столетий заманивает в одну и ту же ловушку. Пенитенциарная техника и делинквент – в некотором роде братья-близнецы. Неверно, что именно открытие делинквента средствами научной рациональности привнесло в наши старые тюрьмы утонченность пенитенциарных методов. Неверно также, что внутренняя разработка пенитенциарных методов в конце концов высветила „объективное“ существование делинквентности, которую не могли уловить суды по причине абстрактности и негибкости права. Они возникли одновременно, продолжая друг друга, как технологический ансамбль, формирующий и расчленяющий объект, к которому применяются его инструменты. И именно эта делинквентность, образовавшаяся в недрах судебной машины, на уровне „низких дел“, карательных задач, от которых отводит свой взгляд правосудие, стыдясь наказывать тех, кого оно осуждает, – именно она становится теперь кошмаром для безмятежных судов и величия законов; именно ее необходимо познавать, оценивать, измерять, диагностировать и изучать, когда выносятся приговоры. Именно ее, делинквентность, эту аномалию, отклонение, скрытую опасность, болезнь, форму существования, – надо теперь принимать в расчет при изменении кодексов. Делинквентность – месть тюрьмы правосудию. Реванш настолько страшный, что лишает судью дара речи»[55 - Фуко М. Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы / Пер. с фр. M., 1999. С. 373—374.].
В сущности, Фуко демонстрирует непривлекательную изнанку того «гуманизма», которым проникнуты все социальные институты XX века. Он не обличает власть и не раз подчеркивает, что она «позитивна и продуктивна», но осуществляемый им анализ позволяет проводить аналогии со структурами фашистского или большевистского государства, рассуждать о гротеске как сущности тоталитарной власти. Однако задача генеалогии Фуко состоит не в том, чтобы разрушить разум, показывая, что рациональность в действительности является иррациональной. Фуко убежден в том, что разум, благо, справедливость, истина, свобода лишены трансцендентального статуса, они историчны, поэтому формы жизни, связанные с ними, могут окостенеть и превратиться в свою противоположность. Его генеалогия предостерегает разум от опасного самодовольства, лишенного самокритичности.
Итак, по Фуко, люди включены в особые дискурсивные дисциплинарные практики и воспринимают их как естественные условия своего существования. Человек, субъект, личность анализируются Фуко в историческом контексте практик и процессов, которые их непрерывно изменяли. Однако индивиды не являются тотально подчиненными и угнетенными существами; власть возможна только там, где есть свобода; где есть власть, там всегда присутствует и сопротивление. Даровать свободу, освободить от угнетения невозможно, поэтому Фуко предпочитает говорить о практиках свободы, о культуре себя как умении практиковать свободу. Фигура кочевника, бродяги, девианта, ненормального, отверженного важна для Фуко, ибо именно в этой фигуре ему удается увидеть человека западной культуры, и отвергаемого, и необходимого.
§3. Жан-Франсуа Лиотар: недоверие к метанарративам
«Прежде всего, чтобы ответить на вопрос „как доказать доказательство?“ или, в более общем виде, „кто определяет условия истинности?“, нужно отойти от метафизического поиска первого свидетельства или трансцендентной власти и признать, что условия истинности, то есть правила игры в науке, являются имманентными этой игре и не могут быть установлены иначе, как в споре, который должен быть сам по себе научным, и что не существует иного доказательства верности правил, кроме того, что они сформированы на основе консенсуса экспертов». (Жан-Франсуа Лиотар. Состояние постмодерна. СПб., 1998)
Отказ от великих повествований
Одним из первых понятие постмодерна использовал французский философ Жан-Франсуа Лиотар (1924—1998) в работе «Состояние Постмодерна: доклад о знании», опубликованной в Париже в 1979 году[56 - См.: Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна / Пер. с фр. М.; СПб., 1998.]. Он утверждает, что по мере вхождения общества в эпоху, называемую постиндустриальной, а культуры – в эпоху постмодерна, изменяется статус знания. Основной формой «употребления» знания является «нарратив» – повествование, характеризующее определенный тип дискурса в различные исторические периоды, структура, организующая наше эмпирическое восприятие. К «великим повествованиям», метанарративам современности, модерна Лиотар отнес такие фундаментальные идеи, как рационализм, сциентизм, антропоцентризм, возможность абсолютной свободы личности, освобождение человечества, просвещенческий исторический прогресс, эмансипацию, легитимность знания, просветительскую трактовку знания как инструмента разрешения любых проблем, познаваемость всего и вся наукой, классический социализм и коммунизм, христианское спасение, гегельянский мировой дух, романтическое единство, нацистский расизм, кейнсианское равновесие, материальное изобилие и т. п. Данные представления, доминирующие в культуре метаповествований, утверждают нормативный образ будущего, конструируют историю, задавая ей определенный вектор развития. Перечисленные нарративы, как в свое время мифы, имеют целью легитимировать определенные общественные институты, социально-политические практики, законодательства, нормы морали, способы мышления и т.д., но в отличие от мифов они ищут эту легитимность не в прошлом, а в будущем[57 - Лиотар Ж.-Ф. Заметки на полях повествований // Комментарии. 1997. №11. С. 215.].
Научное знание – это вид дискурса[58 - Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна / Пер. с фр. М.; СПб., 1998. С. 15.]. Модернистская наука, не обладая собственными средствами легитимации, за обоснованием знания обращается к спекулятивному философскому или политическому метаповествованию: диалектике духа, герменевтике смысла, освобождению человека разумного или трудящегося, либо увеличению благосостояния. Лиотар утверждает, что «метанаррация» – это эпистемологический конструкт, легитимирующий способы мышления, социальные институты, социальную систему и создающий тем самым возможность тотального мировоззрения. В связи с этим он подвергает сомнению идеи модернизма, его систему ценностей и настаивает на игровой равноправности множества сосуществующих картин мира[59 - Франклин Анкерсмит отмечает: «Любому очевидно, что метанарративы Лиотара идентичны так называемой спекулятивной философии истории. Спекулятивная философия истории, т.е. тот вид систем, который был построен Гегелем, Марксом, Шпенглером, Тойнби и многими другими, свирепо критиковался в пятидесятые годы такими философами, как Поппер, Манделбаум и Хайек. От этой критики, несмотря на несколько попыток ответить ранее, спекулятивная философия истории не оправилась никогда» (Анкерсмит Ф. Р. История и тропология: взлет и падение метафоры / Пер. с англ. М., 2003. С. 350).].
Понятие «нарратив» стало чрезвычайно популярным и востребованным в постмодернистской философии и культурологии. Так, согласно Фредрику Джеймисону, все воспринимаемое осваивается посредством повествовательной фикции или вымысла. Джеймисон рассматривает «великие повествования» как своеобразные идеологии, обладающие собственной логикой и ценностной системой представлений. В то же время метанаррация трактуется им как речевая ситуация «пересказа в квадрате». Он говорит о «доминантном повествовании» или «доминантном коде», которые функционируют в соответствующей традиции как нерефлексируемая система координат, парадигмальная матрица, внутри которой «коллективное сознание» в рамках данного кода моделирует «культурно опосредованные артефакты» в «социально символических актах»[60 - Jameson F. Postmodernism, or the cultural logic of late capitalism. Duke University press, 1991.]. Роберт Музиль настаивает на том, что «большинство людей в осмыслении своего отношения к самим себе – повествователи»[61 - Музиль Р. Человек без свойств. М., 1984. Кн. 1. С. 729.]. Он считает, что тексты повествовательного мира обладают значительно большим трансляционным потенциалом – они лучше запоминаются и поддаются пересказу, чем гораздо более компактные, последовательные и связные тексты мира доказательных суждений. Дело в том, что понимание повествовательных текстов есть одновременно понимание человеком самого себя. Поль Рикер уверен в том, что история не произойдет, прежде чем не расскажется, не будет как-то понята. Только рассказанная история уходит в прошлое, сохраняясь в памяти как рассказ о прошлых событиях[62 - «Время становится человеческим временем в той мере, в какой оно артикулируется нарративным способом» (Рикер П. Время и рассказ. М., СПб., 2000. Т. 1. С. 13).].
Жан-Франсуа Лиотар констатирует, что в ХХ веке в западной философии произошел лингвистический поворот, породивший закат универсальных дискурсов, метафизических доктрин современности, усталость от «теории», слабости, которые эту «теорию» сопровождают (новое это, новое то, пост-это, пост-то и т.п.). «Все это свидетельствует о том, что пришло время философствовать», – считает он[63 - Lyotard J.F. The Differend. Phrases in Dispute. University of Minnessota Press, Minneapolis. 1988. P. XIII.]. Характеризуя современное состояние культуры как «постмодерн», Лиотар основывается на концепции «языковых игр» Людвига Витгенштейна, избирая ее в качестве метода, и понятиях «дискурсивность» и «власть-знание» Мишеля Фуко. Знание, говорит Лиотар, в своей основе имеет языковые игры, каждой из которых соответствует свой критерий компетенции, своя истина, своя технологическая эффективность, своя справедливость, своя красота. Метанарративы – своеобразная идеология модернизма, которая навязывает обществу и культуре определенный мировоззренческий комплекс идей. Эти идеи, ограничивая, подавляя, упорядочивая и контролируя сознание и поведение человека, осуществляют над ним насилие.
С точки зрения Лиотара, модерн и постмодерн тесно и неразрывно связаны между собой: нет модерна без включенного в него постмодерна, поскольку всякий модерн содержит в себе утопию своего конца. В ответ на гегелевское положение о том, что «истина – это целое», он призывает объявить «войну целому», видя в этой категории прямой источник тоталитаризма. Возражая Хабермасу в отношении его тезиса «модерн – незавершенный проект», он утверждает, что этот проект был не только искажен, но и полностью разрушен. Практически все идеалы модерна оказались несостоятельными и потерпели крах.
В первую очередь такая участь постигла идеал освобождения человека и человечества. Французский философ обращает внимание на то, что исторически этот идеал принимал ту или иную форму религиозного или философского метанарратива, с помощью которого осуществлялась «легитимация», обоснование и оправдание смысла человеческой истории и ее конечной цели – освобождения. Христианство говорило о спасении человека от вины за первородный грех силою любви, обещало установить «царство Божие» на земле. Просвещение видело освобождение человечества от невежества и деспотизма в прогрессе разума, который должен был обеспечить построение общества, основанного на идеалах гуманизма – свободе, равенстве и братстве. Гегелевская философия излагала свой метанарратив как историю самопознания и самоосуществления абсолютной идеи через диалектику абсолютного духа, которая должна была завершиться торжеством свободы. Либерализм обещал избавить человечество от бедности и привести его к богатству как необходимому материальному условию освобождения, полагаясь на прогресс науки и техники. Марксизм провозгласил путь освобождения трудящихся от эксплуатации и отчуждения через революцию и всеобщий труд. История, однако, показала, что несвобода меняла формы, но оставалась непреодолимой. Все эти грандиозные проекты по освобождению человека и человечества не состоялись, поэтому постмодерн означает, в первую очередь, «недоверие к метанарративам».
По мнению Лиотара, эра постмодерна обещает быть свободной от идеологического рабства[64 - Lyotard J.-F. (1991), The Inhuman. Reflection on Time. Stanford University Press.]. Постгуманизм утверждает, что гуманистические ценности не могут более оставаться нормой и даже открыто оспариваются. Символом отказа от гуманизма и его краха, утверждает Лиотар, стал Освенцим – «тотальное событие» нашей эпохи, «преступление, которое открывает постмодерн». Освенцим – имя конца истории, после него говорить о гуманизме уже невозможно. Трагедия тоталитаризма в Европе неразрывно связана с самой сутью европейского мышления, ориентированного на поиск безальтернативной истины. Ненамного лучшей представляется участь прогресса. Сначала прогресс незаметно уступил место развитию, а сегодня и оно все больше вызывает сомнение. Лиотар полагает, что для происходящих в современном мире изменений более подходящим является понятие сложности, весь постмодерн можно определить как «неуправляемое возрастание сложности».
Проблема легитимации знания
Опираясь на идеи Юргена Хабермаса и Мишеля Фуко о процедуре «легитимации знания», Лиотар рассматривает легитимацию как процесс, посредством которого законодатель наделяется правом оглашать данный закон в качестве нормы. Человек в этой ситуации оказывается в полной зависимости от стереотипов, ценностей, провозглашенных приоритетными в данном обществе. Социальная реальность оказывается искусственно сконструированной в результате взаимодействия различных дискурсивных практик, где метанарративы служат средством легитимации знания, общественных институтов и всей эпохи модерна в целом.
«Вопрос о легитимации науки еще со времен Платона неразрывно связан с вопросом легитимации законодателя. В этой перспективе право решать „что верно, а что нет“, не может не зависеть от права решать „что справедливо“, даже если высказывания, подчиненные соответственно той и другой власти, имеют различную природу. Существует родство одного рода языка, который называется наукой, с другим, называемым этикой или политикой: и первое, и второе вытекает из одной перспективы, или, если угодно, из одного и того же „выбора“, который зовется Запад»[65 - Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна / Пер. с франц. М.; СПб., 1998. С. 28.].
Традиционное знание исходит из плюрализма языковых игр. Повествовательный характер данного знания отливается в форму рассказа, легенды, сказки, мифа. Это знание, имеющее множество слоев, в нем можно найти денотативные высказывания, относящиеся к небу, ко временам года, к флоре и фауне. Это знание передает слушателю посредством героя и его поступков свод прагматических правил, образующих общественные связи. Традиционное знание синхронично, оно не нуждается в поддержке прошлого, не нуждается в легитимации, так как имманентно повествованию.
Классическое знание, указывает Лиотар, делает ставку на один тип языковой игры, главная задача которой – истина. Такое знание добровольно изолировано от всех других языковых игр, в том числе и социальных. Связь знания и общества носит внешний характер и требует легитимации и институализации. Философия выступает легитимирующим дискурсом классической науки, примером могут служить «великие легитимирующие рассказы». Главным достижением считается консенсус между отправителем и получателем ценностного высказывания об истине, если оно вписывается в перспективу единодушия научного сообщества по какому-либо вопросу. В процессе передачи знания преподаватель выступает носителем истины, одновременно являясь экспертом в данной проблематике. Классическое знание характеризуется диахроничностью, верифицируемостью и фальсифицируемостью.
Лиотар отмечает, что в эпоху модерна в нарративных практиках большое значение придается понятию «народ» – герой, с помощью которого решается проблема легитимации новых авторитетов. Именно он имеет право решать за общество, именно он становится знаком легитимности консенсуса, способом нормативной регуляции обсуждения. Из этого неизбежно вытекает идея прогресса, который представляет собой не что иное, как движение, якобы аккумулирующее знание. Народ спорит сам с собой о том, что справедливо, а что нет, точно так же, как сообщество ученых – о том, что истинно, а что ложно. Этот «народ» не встречается в традиционном нарративном знании, не имеющем претензии на всеобщность. Более того, представители новой легитимации посредством «народа» являются активными разрушителями традиционных народных знаний, отныне осужденными пребывать в обскурантизме и отсталости. «Народ» не довольствуется знанием: он устанавливает законы, формулирует предписания, имеющие значение норм. Такой способ легитимации вводит заново рассказ как форму обоснования знания и в таком качестве может действовать в двух направлениях, в зависимости от того, представляет ли он субъекта рассказа как когнитивного или как практического: как героя познания или как героя свободы. Право науки на превосходство над нарративными стилями обыденного знания маскирует основу ее легитимации, традиционно опирающуюся на две формы метанарратива.
Два великих легитимирующих мифа модернизма – нарратив Просвещения и нарратив Духа – имеют свои истоки. Первый из них имеет исток во Французской революции и рассказывает историю о человечестве как героическом деятеле, освобождающем самого себя через продвижение в познании; второй, происходящий от немецкого идеализма, рассказывает историю о духе как последовательном развертывании истины. Следствием такого притязания на монопольное обладание истиной явилось тотальное насилие. В результате разум стал иррациональным, а поиск глобального смысла превратился в бессмыслицу. После катастрофических событий ХХ века метанарративы лишаются своей правомочной силы. В связи с отчуждением от метанарративного механизма легитимации «великий герой» и «великая цель» утрачивают свою нарративную функцию[66 - Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна. М.; СПб., 1998. С. 10.]. Выясняется, что носители знания (историки, теологи, философы, социологи, политологи и др.) в действительности ничем бесспорным не обладают, не носят истину в кармане, более того – не могут договориться даже по поводу того, что такое истина. Кризис метафизической философии приводит к разрушению метанарративного механизма легитимации. Лиотар называет постмодерном недоверие в отношении метанарраций.
Но в постмодернистской ситуации не все нарративы утрачивают доверие: множество разнообразных микронарративов продолжают плести ткань повседневной жизни. Не доверяя метанарративам, постмодерн пользуется микронарративами, которые и формируют агонистический, соревновательный характер универсума языковых игр. «Маленький рассказ, – пишет Лиотар, – остается образцовой формой для творческого и, прежде всего, научного воображения»[67 - Там же. С. 144.]. Постмодернистская наука не препятствует появлению большого количества малых нарративов. Однако микронарративы отказываются от употребления понятий «великий герой» и «великая цель»: они, занимая место мобилизующих повествований с их легитимирующей функцией, законны только в рамках локальных коммуникативных сообществ и не претендуют на тотализацию.
Лиотар, одним из первых обративший внимание на изменение социокультурного статуса знания, отмечает, что раньше знание имело ценность само по себе. В науке не было частной собственности. Сегодня наука обслуживает экономику, производство и потребительское общество. Старый принцип – получение знания неотделимо от формирования разума и от личности – выходит из употребления. Знание перестает быть самоцелью, теряет свою «потребительскую стоимость», все больше превращается в товар. Оно производится для того, чтобы быть проданным, потребляется, чтобы обрести стоимость в новом продукте и чтобы быть обмененным. Происходит отстранение от истины: критерием знания выступает не истина, а практическая польза, эффективность, успех. Прежний вопрос «верно ли это?» уступает место вопросам «можно ли это продать?», «эффективно ли это?»[68 - Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна. М.; СПб.; 1998. С. 124.].
Модель просвещенческого образования себя исчерпала. Ей на смену идёт постмодернистская модель, которая в явном виде себя ещё не проявила. Сейчас резко падает доверие к авторитетам и традиционным источникам знаний. Происходит фундаментальный сдвиг в самой интерпретации концепта знания: от того, что казалось постоянным, достоверным и конечным, к тому, что относительно, непостоянно и бесконечно. Образование становится непрерывным и никогда не завершённым.
В эпоху постмодерна знание делает человека продвинутым потребителем, но не делает его более просвещенным, совершенным, гуманным. Ученых, техников, аппаратуру покупают не для того, чтобы познать истину, но для того, чтобы повысить производительность. Под угрозой оказывается всякая легитимация, всякое обоснование, что таит в себе опасность вседозволенности. Происходит слияние техники и науки в огромный технонаучный аппарат. Усиливающийся плюрализм языковых игр ведет к неограниченному релятивизму, который создает превосходство языковой игры технонауки над всеми другими. Технонаука подчиняет знание власти, науку – политике и экономике. Лиотар подчеркивает, что ни наука, ни, тем более, технонаука не могут претендовать на роль объединяющего начала в обществе, поскольку в этом случае она будет еще одним «метанарративом освобождения».
«Традиционная теория всегда находится под угрозой быть включенной в программирование общественного целого как простое орудие оптимизации достижений общества оттого, что ее желание абсолютной и всеобщей истины основывается также на единой и всеобщей практике управляющих систем»[69 - Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна. М.; СПб.; 1998. С. 39.].
Если раньше статус знания определялся метанарративами, то в эпоху постмодерна появляются такие новые формы его легитимации, как операционализация, прагматизация, технологизация. Доверие к метанарративам исчезает в результате развития самих наук. С одной стороны, формируется плюрализм, возникают аргументации, связанные с распространением парадоксов и паралогизмов, с другой – происходит технизация доказательства, сводящего «истину» к «результативности».
Операционализация знания связана с распространением новых информационных технологий, которые диктуют необходимость придания знанию «машинного» характера, переведения знания на язык «информации», которую можно распространять посредством машин. Лиотар отмечает, что технологичное, операциональное знание не связано с развитием разума и формированием личности, на что ориентировалось классическое образование. Могущество государств, как и других субъектов политической, экономической, социальной деятельности, зависит от того, насколько эффективно используется ими операциональное, технологичное знание. Знание, которое не «технологизируется», не способно приносить «пользу» (например, философское, культурологическое, историческое, этическое, эстетическое и т.п.), – становится неактуальным, невостребованным обществом, или, по крайней мере, большинством. Гуманитарные знания, литература, философия, искусство воспринимаются как нечто «лишнее».
Изменение статуса знания оказывает мощное влияние на систему образования, задает направление научных исследований, воздействует на рынок труда, формируя спрос на специалистов, владеющих соответствующими запросам эпохи навыками. Образование, прежде всего высшее, становится платной рыночной услугой, приобретаемой в массовых масштабах. Технологии диктуют необходимость придания знанию некоего «технологичного», «машинного» характера, переведения знания на язык «информации», которую можно распространять посредством машин. Использование критериев эффективности и товарности ведет к иному пониманию истины – она определяется через понятие полезности.
Согласно Лиотару, в эпоху постмодерна знание стало главной производительной силой.
«В форме информационного товара, необходимого для усиления производительной мощи, знание уже является и будет важнейшей, а может быть, самой значительной ставкой в мировом соперничестве за власть. Так же, как национальные государства боролись за освоение территорий, а затем за распоряжение и эксплуатацию сырьевых ресурсов и дешевой рабочей силы, надо полагать, они будут бороться за освоение информации. Здесь открывается, таким образом, новое поле для индустриальных и коммерческих стратегий, а также для стратегий военных и политических»[70 - Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна. М.; СПб., 1998. С. 20.].
Идея, что знания принадлежат государству, постепенно отживает, поскольку общество существует и развивается только тогда, когда сообщения, циркулирующие в нем, насыщены информацией и легко декодируются. Государство начинает проявлять себя как фактор непроницаемости и «шума» для идеологии коммуникационной «прозрачности». В этих условиях проблема отношений между экономическими и государственными инстанциями проявляется с новой остротой.
Исследуя современный статус знания, Лиотар указывает на связь знания и власти: проблема знания в век информатики более чем когда бы то ни было является проблемой правления. Знание, обладая легитимностью, задает определенные рамки поведения в культуре, регламентируя их. Оно выступает в качестве инструмента, который наделяет его носителей способностью формулировать «правильные» предписывающие и «правильные» оценочные высказывания. Это и сближает знание с обычаем. Роль консенсуса состоит в том, чтобы отделить тех, кто владеет нормативным знанием, от тех, кто не владеет им.
Лиотар полагает, что вместе с современной наукой в проблематике легитимации появились новые составляющие. В постиндустриальном обществе и постмодернистской культуре «великий рассказ» утрачивает свое правдоподобие – вне зависимости от способа унификации, который ему предназначался: спекулятивный рассказ или рассказ об освобождении. Деление разума на теоретический и практический имеет следствием атаку на легитимность научного дискурса, косвенно раскрывая нам, что он является языковой игрой, имеющей собственные правила. Научный дискурс становится равным любым другим дискурсам. Наука играет в собственную игру, она не может легитимировать другие языковые игры. Например, прескриптивная игра ускользает от нее. Но наука не может легитимировать и себя. При таком рассеянии языковых игр социальный субъект кажется растворенным. Социальная связь – связь языковая, но она состоит не из одной нити: в этой ткани пересекается неопределенное количество языковых игр, подчиняющихся различным правилам. Лиотар замечает:
«Сильной стороной Витгенштейна было то, что он не стал искать выхода в позитивизме, развиваемом Венским кружком, а прокладывал в своем исследовании языковых игр перспективу другого рода легитимации – перформативность. Именно с перформативностью и имеет дело постмодернистский мир. Ностальгия по утраченному рассказу и та была утрачена большинством людей. Отсюда ни в коей мере не вытекает, что они были обречены на варварство. Препятствует им в этом то, что они знают: легитимация не может прийти ни откуда, кроме их языковой практики и их коммуникационного взаимодействия. Прежде всякой другой веры, наука, которая „улыбается в бороду“, научила их суровой воздержанности реализма»[71 - Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна. СПб., 1998. С. 101.].
Специфика постмодернистской ситуации в том, что отсутствует как универсальный метаязык, на поиск которого была ориентирована классическая наука, так и традиционная легитимация знания. Наука является нестабильной и открытой системой, а поэтому, по Лиотару, для обоснования знания к ней неприменим критерий производительности. Производительность, во-первых, не подходит для суждения об истинности или ложности; во-вторых, она основывается на представлении о стабильной системе и детерминизме: причина должна стабильно определять следствие, наука же продуцирует не известное, а неизвестное, продукт науки никогда не может быть задан заранее. Применение критерия производительности означает террор системы по отношению к языковым играм.
По Лиотару, знание не сводимо к научному знанию. Научное знание – способность формулировать денотативные высказывания о том или ином явлении, подкрепляя их системой доказательств. Наука требует знания правил и владения навыками только одной языковой игры – денотативной и исключает другие языковые игры. Более того она третирует другие языковые игры (нарративы) как низшие, примитивные, не способные к формулированию связной аргументации и системы денотативных высказываний. Однако существует другой вид знания, включающий в себя умения, навыки, представления, ценностные ориентации. Это знание, в отличие от научного, близко к обычаю, то есть оно должно соответствовать критериям, нормам, представлениям, установленным в обществе. Таким образом, знание – это не только наука, но и образование, культура. Знание, пишет Лиотар, «совпадает с широким „образованием“ компетенции, оно есть единая форма, воплощенная в субъекте, состоящем из различных видов компетенции, которые его формируют»[72 - Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна. С. 53.].
Французский философ в качестве легитимации знания предлагает паралогию, которая предполагает «открытую систематику», локальность, «антиметод». Паралогия легитимирует высказывания науки в той мере, в какой они разрушают прежние высказывания и правила игр и создают новые. У прагматики постмодернистского знания мало общего с поиском результативности. Разрабатывать аргументацию – значит искать «парадокс» и легитимировать его с помощью новых правил игры. Эффективность не является самоцелью, она появляется в дополнение и иногда с опозданием. Расчету поддается только вероятность, что это высказывание будет скорее о том-то, а не о том-то.
Наука, обслуживающая власть, видит легитимацию знания в эффективности. Однако, по Лиотару, подлинная прагматика постмодернистской науки лежит не в совершении результативного, но в производстве паралогического – в микрофизике, фракталах, открытии хаоса, теоретизации собственной эволюции как дискретной, катастрофической, непоправимой и парадоксальной. Микронарративы конкурируют друг с другом и становятся важнейшей формой научного воображения. Его социальным аналогом выступает тенденция к использованию во всех сферах социального бытия (профессиональной, сексуальной, культурной, политической) временного контракта, который является более экономичной, гибкой и творческой связью, чем обязательства эпохи модерна. Лиотар показывает, что «постмодернистская наука» является скорее исследованием парадоксов, непостоянств и неопределенностей. В современную эпоху в науке микронарративы – основной исследовательский инструмент.
Дискурсы языковых игр