Но это и есть тигр в переплете из слоистого картона, занесенный в Красную книгу всех библиомузеев мира. Листаю страницы:
– Надеюсь, в этот раз обошлось без членовредительства?
– Не надейся, Геза! – смеются.
– Опять кровь?
– Просто пара ударов по печени.
– Опять? Ну-ну…
Мда, в нашем мiре отдельные люди все еще дорожат книгой и не доверяют раритеты музеям. Хранят на свой страх и риск. А букинисты доверяют мне. Но лучше не лезть в подробности – крепче будет сон.
– Сколько?
– Пятнадцать.
Я умею торговаться. Еврейские гены. Спокойствие. Выдох. Неторопливое перелистывание нежнейших страниц цвета чайной розы:
– Парни, эта книга стоит не пятнадцать (пауза), а двадцать штук. Но если бы вы попросили двадцать пять и они были бы у меня сейчас, я бы не торгуясь отдал их. Это – реально крутое полено. Дело в том, что у меня сейчас всего тринадцать. Сезон не очень доходный, признаться. Личные проблемы, пришлось потратиться. Три штуки готов отдать за Чехова. Это – черный хлеб, быстрый походный гриль. Остается десятка. Могу не покупать Чехова и бухнуть все на Гоголя. Могу и… просто облизнуться.
Они думают. Подстегиваю:
– Вечером я улечу из Европы. На ближайший месяц у меня дровишек хватит. Подумайте.
Марсель наносит ответный удар:
– Геза, Джексон или Борислав дадут за “Мертвые души” пятнадцать штук не торгуясь.
Парирую:
– Дадут! Но Джексон сейчас завис в Аргентине с лионской библиотекой, а Борислав уже вторую неделю читает собрание Толстого для трех французских семей. И это надолго. Он медленный читатель, вы знаете. Старики заняты, а молодежь успешно жарит на дешевом Серебряном веке: Сологуб, Белый, Мережковский… У них горит хорошо и без Гоголя. Молодые такое поленце не потянут. Подумайте, парни.
Пауза. Молчат. Им и переглядываться не надо.
– Четырнадцать, Геза.
– Парни, тринадцать – и по рукам.
Недолго жуют губы.
– D’accord.
Жму руку Валиду. Передаю ему деньги. Марсель мнет умницу, и через несколько минут въезжает бронированный хаммер “почтальонов”. Охрана выходит, пищит умницами. Вылезает почтальон. Почти всегда они разные, сеть их “почты” покрывает мир. Сегодняшний почтарь – невысокий парень мексиканской внешности. Лицо его не выражает ничего. Почтальоны надежны, ибо живут за счет нас – букинистов и поваров. Суровость и беспощадность их по отношению к книжным пиратам стали притчей во языцех. С одного румына, изготовившего у себя в подвале “первое издание «Дон Кихота»”, они живьем содрали кожу, сделали из нее переплет и положили книгу в гроб несчастному – под голову. В книге на всех страницах было напечатана одна фраза: Anathema maranatha. С ними лучше не ссориться…
Блоха моментально согласовывает место и время по нашему кухонному листу ожидания. На “Мертвые души” клиент нашелся в секунды. Сообщаю мексиканцу место и время доставки. Мой график расписан на четыре месяца вперед. (А у великого Волкофф – на два года!) Цены у почтарей по Европе стабильные, торговаться не приходится:
– Штука + прогонные.
– D’accord.
По ритуалу я должен передать “посылку” почтальонам в присутствии букинистов. Причем букинисты должны стоять за моей спиной с поднятыми зелеными умницами, этим гарантируя подлинность товара. Так и происходит. Содержимое кофра почтарям никогда не показывается. Серебристый чемоданчик с “Мертвыми душами” передается в мексиканские руки.
Через десять дней он должен всплыть в Трансильвании.
Жмем друг другу руки, расходимся.
День: ланчую в суши-баре отеля, заказываю такси, еду в аэропорт.
Берлин мне нравится своим пространством и городской неагрессивностью. Несмотря на распахнутость – спокойный город. Пережил все войны. По спокойствию он похож на Будапешт, но гораздо разнообразнее: турецкие, арабские, русские, китайские районы. Я читал здесь уже раз сорок, и все удачно. Публика спокойная, респектабельная…
А ведь в нашей профессии неожиданности – обычное дело. Мы всегда готовы к потрясениям. В Гуанчжоу одна пара, сбросив одежды, улеглась на стол и стала совокупляться, поедая чизбургер, приготовленный мною на “Лолите”. С “Мадам Бовари” у одного повара в Марокко было еще круче – amour ? trois. И ставшее уже печально знаменитым убийство клиентом своей беременной жены и тещи на чтении по “Преступлению и наказанию”. Из-за сумасшедшего идиота с топором достойный повар получил пятнадцать лет.
Аэропорт берлинский тоже дышит пространством и покоем…
Вообще, аэропорты, отели, вокзалы, пункты проката машин – для нас очень важны. Это, конечно же, не родные дома, но хотя бы – прихожие… Уже девятый год как у меня нет постоянного угла, есть лишь несколько чемоданов с одеждой и оборудованием, которые кочуют со мной по миру. И так живет каждый book’n’grill chef. Шесть паспортов на разные имена, мои пальцы могут менять отпечатки как перчатки, прошу прощения за каламбур. Со мной три блохи, мои верные сторожевые сучки. Благодаря такому образу жизни, я до сих пор на свободе. Это – чудо. Но оно не может длиться вечно. Поэтому на безопасность я отстегиваю прилично: технологические совершенства, экстрасенсы, астрологи, обереги, молитвы монахов, подкуп чиновников в департаменте по борьбе с book’n’grill.
Зеленая блоха шепчет о начале регистрации на рейс, шлет сводку погоды в Токио, уточняет дальнейший маршрут. Синяя пищит о коридоре безопасности, свидетельствует о благоприятном расположении небесных тел. А красная, мозговая, просто делает мне похорошо.
Самолет полупустой. Похоже, великое переселение народов после Второй исламской революции и последующей за ней войны уже завершается. Это прекрасно: нам, поварам, спокойнее работать. Во времена революций и войн не до гурманства – народ хочет элементарно жрать…
Заказываю себе традиционный яблочный сок с газированной водой. В иллюминаторе – высокое небо над океаном облаков, напоминающих мозг Бога. Верю ли я в него? Трудно сказать… Скорее, я верю в изгибы своей судьбы, образующиеся под воздействием внешних и внутренних (моих) сил. Во внешних силах иногда присутствует нечто светящееся в белом. Назовем его Фатум. Природа его мне до сих пор неясна. Но я его чувствую. Возможно, он состоит из Темной материи, на которую сейчас принято все валить. Исламскую революцию некоторые эзотерики тоже объясняли влиянием Темной материи. Правда, политики к ним не очень-то прислушивались: против влияния Темной материи человечество пока предпочитает применять бомбы…
В общем, пока я верю в Провидение и в своих трех блох.
Моя судьба извилиста. Я родился в Будапеште тридцать три года назад в семье белорусского еврея и польской татарки. Родители мои бежали: отец от православных фундаменталистов, мать – от исламских. Те и другие бородатые мракобесы хотели от населения любви и понимания, поэтому бомбили, жгли, резали и расстреливали нещадно. Родители встретились в венгерском лагере для беженцев, а потом обосновались в Будапеште, к счастью тогда оккупированном американцами. Вообще, Будапешт у родителей моих был синонимом счастья – спасение от мракобесов, любовь, рождение первенца, остров благополучной жизни, Sziget-фестиваль, где они танцевали обнявшись. Наверно, поэтому они и дали мне венгерское имя – Геза. Хотя мать объясняла это просто красотой звучания. Отец же никак не мог это объяснить.
Фамилия моего отца – Яснодворский – связана не с дворянскими родами поляков или русских, а с литовско-белорусским местечком Ясен Двор, где триста лет проживали наши еврейские родственники. Они дважды оттуда бежали: в 1906 году, после еврейских погромов, и в 1941-м, спасаясь от эсэсовской айнзацкоманды. Но потом возвращались в своей милый Ясен Двор, где, по словам прадедушки, “каждой весною так пахнут яблоневые сады и переполненные сортиры, что просто-таки натурально сходишь с ума”.
Мой отец был известным в Белоруссии антропологом, весьма рано сделавшим себе карьеру профессора на древнеславянской теме. Будь он попластичней, то никуда бы не убежал от “этих бородатых мудаков”, а спокойно тянул свою академическую лямку, благо тема его была им идеологически близка. Но его выступление на парижской конференции антропологов “О готских корнях белорусов” потрясло антропологическое сообщество и вызвало вопросы у минского православного КГБ. С папашей мягко поговорили, попросив на следующей конференции в Любеке дезавуировать собственные изыскания. Пойти на это он не смог “чисто по научным соображениям”. Будучи тогда человеком бессемейным, папаша, не доехав до Любека, сошел с поезда и добрался до венгерской границы. Почему он не остался в Пруссии? Внятно объяснить это отец мне не мог, отшучивался: чтобы встретиться с твоей мамой. На самом деле, просто его знал и любил ректор Будапештского университета, и кафедра антропологии сразу же дала ему профессорское место. Свои лекции он читал по-английски. Дома мои родители говорили исключительно по-польски. По-русски и по-белорусски отец только ругался. По-венгерски он знал несколько слов. Как говорится: “nem tudom, и то с трудом”. Родившись, я жил в двуязычном пространстве. Но проучился в венгерской школе только четыре года: американцы после печально знаменитого Трансильванского мира покинули страну, и вторая волна Второй исламской революции накрыла Восточную Европу и нас. Мы бежали. На этот раз – в Баварию, которая принимала восточноевропейских беженцев. Полгода мы скитались, затем отец получил-таки хлипкое местечко доцента в университете Пассау, а мать устроилась туда же в профессорскую столовую. Она прекрасно, надо сказать, готовила, и кулинарные способности мои – от нее. Отец был способен приготовить только два блюда: яичницу и картошку в мундире…
За три года жизни в Пассау я научился говорить по-немецки и по-баварски, играть в баскетбол, Blub, Red Lizard, Dйdыl, водить танк, ставить мины и разминировать, стрелять из пистолета, винтовки, автомата и пулемета. На мое четырнадцатилетие отец сделал нам с мамой “подарок”: влюбился в свою коллегу, старше его на восемь лет, и вместе с ней уплыл в благополучную Австралию. Мать это сильно подкосило, и она запила, хотя раньше прохладно относилась к алкоголю. Она была сдержанной мусульманкой из интеллигентной семьи крымских татар, осевших в Кракове в начале века после захвата русскими Крыма, запрет на алкоголь ее никогда не касался. Больше всего ее угнетало, что отец выбрал “старую академическую клячу”.
– Если бы он сбежал с молодой – я бы поняла и простила, – говорила она. – Но с этой?!
Мама подсела на страшный коктейль, за полгода сделавший из нее алкоголичку: апельсиновый сок с баварской фруктовой водкой под названием Himbeergeist, в переводе неприлично звучащим как “Малиновый дух”. Этим малиновым духом пропахло мое отрочество. Безусловно, маме было отчего запить: драматическая актриса, брошенная мужем на чужбине с подростком, вынужденная зарабатывать кухаркой. В Варшаве она играла в театре роли вторых планов. Звездой сцены она не была. В Будапеште из-за незнания венгерского ей пришлось забросить свою профессию, в Баварии в те суровые времена было не до театра, хотя один раз мама сыграла саму себя, то есть восточноевропейскую беженку, в одном пропагандистском ролике. После бегства отца маме не везло и на мужчин, хотя она была вполне симпатичной женщиной. Но почему-то баварские мужики ее сторонились. Наконец один рано поседевший серб-ветеран из военизированной охраны университета положил на нее свой единственный глаз, они стали встречаться, но оказалось, что он женат. Маму это не смущало, но выпивать она не перестала. Возвращаясь за полночь от серба, она принимала душ, надевала голубенький халат и со стаканом своего “духовного” напитка, как в ванну, садилась в голограммы. Ванны, кстати, у нас в Пассау не было… Ее быстро пьянеющее лицо в светящейся мешанине известных людей, дворцовых интерьеров и тропических пейзажей – мое стойкое детское воспоминание, от которого уже никогда не избавиться. Мне сильно не хватало отца, поэтому с матерью я был колючим, вечно ей противоречащим подростком. Когда она кричала на меня, я комментировал: “Громче, мама, громче!” Когда грозила: “Выгоню на улицу!” – демонстративно собирал свой зеленый рюкзак. Когда запирала в кладовке, чтобы “подумал о своем поведении”, отзывался через пять минут: “Мама, я в темноте такое придумал, хочешь, расскажу?” Когда за провинности она лишала меня мягкой умницы, как в старые времена лишали детей сладкого, я брал кусок пластилина, садился напротив мамы и сосредоточенно давил на пластилин пальцами, имитируя мою любимую игру Red Lizard. Однажды во время обеда она попрекнула меня дармоедством. Я сунул себе два пальца в рот. Больше мама меня не попрекала. Иногда я откровенно изводил ее, о чем сейчас жалею. Но, несмотря на все мои выходки, мать ни разу не подняла на меня руки.
– Геза, ты вырастешь идиотом, – повторяла мать.
– Мама, в папу или в тебя?
А на пятнадцатилетие уже мама в свой черед преподнесла мне “подарок”: попала под военный джип на тихой улочке возле университета. Причем она не была пьяна. Был пьян водитель джипа. В клинике она прожила недолго, тем более что баварские врачи несильно тратились на беженцев – новой печени для мамы не нашлось. Сидя в палате реанимации напротив нее, я не испытывал никаких чувств. Случившееся с ней казалось мне частью нашей глупой, бездарной и безумной жизни, к которой я уже привык. На похоронах у меня не было слез. Всплакнула только мамина партнерша по работе на кухне, очень толстая баварка. Одноглазый любовник-серб стоял как столб. Отец, естественно, не прилетел на похороны из своей Австралии, отделавшись скромными деньгами. Маму закопали на аккуратном кладбище в Пассау. Слезы пришли ко мне неожиданно, когда вечером дома я вошел в ее старую, довоенную, похожую на ватрушку умницу, липкую от любимого маминого коктейля. Избранная голограмма погрузила меня в мир маминого душевного комфорта. Это был один польский сериал, снятый сразу после войны, – “Новая семья”. Умница доложила, что мама посмотрела его… 65 раз! Она просто купалась в этом сериале. Это история двоих. Он – польский француз, майор, потерявший обе ноги в “бухарестском котле”, герой, брошенный женою, петух, плейбой, алкоголик, дебошир и бильярдист; она – французская иранка, беженка, красавица, потерявшая под английскими бомбами в один миг пол-лица и всю свою семью, устроившаяся в массажный салон, ходящая в маске, живущая прошлым, тщетно собирающая деньги на новое лицо. Оба – огрызки послевоенного мира, скатывающиеся с карусели жизни: он неудачно пытается ограбить подвал с игральными автоматами, бежит, вернее – улепетывает зигзагами на коляске (у него нет денег не то что на новые ноги, но даже на протезы), скитается, колесит по Лангедоку и становится сторожем на пасеке; она калечит пьяного клиента-лейтенанта, пытающегося ее изнасиловать, тоже бежит и устраивается где-то под Брно в прачечную для умных простынь. Днем он сторожит ульи от арабских беспризорников, она стирает умные простыни, а по ночам у них много времени, они находят в Паутине целевую игру NOWA RODZINA 4 и начинают в нее играть, встречаются в этой игре, женятся и образуют семью. Ее лицо без маски, признаться, впечатляет: одна половина прекрасная, другая – ужасная, осколок “умной” бомбы вырвал ей скулу. Естественно, в игре они – такие, какие есть, в этом суть: он – без ног, она – без пол-лица. Игра должна им помочь заработать – каждому на свое. Для этого они “заводят хозяйство”, ведут семейную жизнь, переходя на все новые уровни. Днем же течет их реальная жизнь: развешивая умные простыни на веревках, она поет грустные песни на родном языке, он же мрачно ездит между синих ульев с автоматом на груди. Его играет классный актер. Она – женственна, трогательна и беззащитна, с нежным именем Лейла. Отличная сцена, когда к нему ночью на пасеку забираются трое арабских беспризорников, он ловит их, фиксирует. Подростки признаются, что они просто хотели попробовать меда. Врут, конечно, они хотели стащить рамки с медом и толкнуть их на базаре. Он понимает, что врут, но вдруг, заперев их в сторожке, при полной луне открывает улей, достает рамку со спящими на ней пчелами, бережно счищает их гусиным крылом, возвращается в сторожку, режет рамку на куски, наливает три стакана молока, отрезает три ломтя прованского хлеба и дает это все воришкам со словами:
– Ваши отцы отстрелили мне ноги, а я вас за это накормлю. Жрите, сорванцы!
Мальчики едят сотовый мед, пьют молоко, он смотрит на них, пыхтя дешевой сигарой. Чувствительная сцена…
Проходит время, и по правилам игры их новая семья должна пройти последнее испытание, чтобы попасть в финал и получить каждый свое. Они должны сделать ребенка, вырастить и отдать в интернат “Новая семья”. Сперва между ними происходит постельная сцена. Диалоги – просто блеск. Она садится на него в своей маске: