Оценить:
 Рейтинг: 0

Львы и розы ислама

Год написания книги
2022
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 21 >>
На страницу:
4 из 21
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
А его современник Тарафа дополнял и уточнял:

Остатки костра в Ар-Рукамайне похожи
На татуировку, что временем слизана с кожи.

С чем только не сравнивали стихотворцы следы этих старых становищ в пустыне: с полустертыми письменами на пергаменте, с ветхим изношенным плащом, с наколкой на лодыжке новобрачной.

Монотонный ритм с повторением одной и той же рифмы в конце каждого второго стиха придавал стихам особую певучесть – это однообразие было сходно с жизнью самого бедуина. Одна единственная рифма пронизывала все стихотворение, словно длинная нить, которая с равномерными интервалами то появлялась, то исчезала на полотне стиха. В зависимости от того, на какую согласную заканчивалась рифма, стихи делились на лямийя (лям – буква л), нунийя (нун – буква н) и т. д. Метрика касыды тоже была скромной, ее основой служил двойной ямб – раджаз.

Бейт. Арабскую стихотворную строку представляли как бейт – бедуинскую палатку с двускатной крышей, каждая сторона которой составляла полустишие. Полустишие делилось на стопы, а стопа – на «завязки» и «колышки», то есть разные сочетания длинных и коротких слогов. Комбинации этих элементов создавали 16 размеров арабской поэзии, которые сами арабы сравнивали с шагами бредущей по пустыне верблюдицы.

Главной силой арабской поэзии была метафора. Бедуинские поэты писали емко, сжато и конкретно, улавливая сходство между самыми далекими и разнородными вещами, делая наглядными и выпуклыми самые отвлеченные понятия и представления. Бедуин мог, например, сказать, что воспоминания «слепят его как песок пустыни», а глаза влюбленного слезятся от разлуки, словно он «поел незрелой дыни». Подкрадываясь к врагам, он «закутывался в ночную темноту, словно женщина в меховую накидку», а натянутый им лук стонал «подобно лани, потерявшей детеныша».

Вспоминая о покинутой женщине, поэт рассыпался каскадом щедрых сравнений, описывая ее внешность, характер, подробности одежды, украшений («ее талия тонка, как скрученный ремень поводьев», – восхищался Имруулькайс). Здесь встречались довольно откровенные сцены любовных утех, поданные так же просто, естественно и задушевно, как у ранних миннезингеров. Тот же Имруулькайс описывал, как ползком пробирался в шатер своей возлюбленной между вооруженных воинов, даже когда она была беременной или кормила младенца («я подобрался к ней бесшумно, как тихо поднимаются один за другим пузырьки в воде»), и как ласкал ее нагую, в одних браслетах, на дне оврага, неотразимо привлекательную, с закрученными на голове тугими косами, похожую огромными глазами и длинной шеей на испуганного олененка. «Это на ложе простертое полудитя, – восклицал он в восторге, – Даже в суровом аскете разбудит желанье».

Несмотря на свое мужество, бедуинский поэт не стеснялся лить слезы, если их вызывали любовное страданье или скорбь о смерти друга. Любить и мучиться от любви было так же почетно и прекрасно, как рубиться в схватках или весело пировать с друзьями. «Люди с годами трезвеют, а я не могу Страсть превозмочь и поныне живу, как в тумане», – вдыхал Имруулькайс, мгновенно превращаясь из бесстрашного воина в тоскующего лирика.

Правда, потом, рассказывая о своем скакуне, он восхвалял его с не меньшим, если не большим воодушевлением, чем возлюбленную. Поэта восхищали его ноги, глаза, быстрый бег, надежность, верность и сила. Он подвижен «как юла в руках ребенка», его грудь испачкана кровью убитой газели, как жидкой хной, а его хребет под седлом отшлифован, как жернов, на котором можно толочь зерно.

Но, пожалуй, особых поэтических высот касыда достигала в описаниях природы. Имруулькайс, устроившись на привал в пустыне, красочно изображал нестерпимый полуденный зной, когда воздух дрожит и кажется, что «над землей пляшут раскаленные иглы». Тарафа горько жаловался на ночной холод, когда бедуину, чтобы не замерзнуть, приходится сжигать даже собственный лук и стрелы. Этот адский холод не мешал ему попутно замечать, что рассыпанный по земле мелкий помет антилоп похож на толченый перец. Примеров таких схваченных на лету сравнений в арабских касыдах не счесть. Стихотворение бедуина зорко всматривается в пейзаж и видит, что волны в ручье покачиваются как верблюды, нагруженные тюками, ущелье в горах напоминает брюхо дикого осла, а газели рассыпаны по склону «словно шарики порванных бус».

И, конечно, ни одна касыда не обходилась без воспевания племени и его правителя:

Дан судьбою нам вождь величайший на свете,
Он – как конь вороной, рассекающий ветер.

Если начинается бой, то

Мы рубим противника с яростью львиной,
И воины надают мертвой мякиной.

«Кровь лилась, как вода из разбитой бутыли», – похвалялся поэт очередной стычкой за какой-нибудь отбитый колодец или украденный скот.

В касыдах часто встречались нравоучительные вставки – хикмы, рассуждения о времени, о смерти, о сути вещей. Для арабских поэтов было характерно стоически-трагическое мироощущение: все тленно и тщетно, жизнь приносит разочарование, от смерти никуда не уйти. Все прекрасное и светлое осталось в прошлом, там любовь, дружба, юность, сейчас же остались только вражда, одиночество, близкий конец.

Что толку скулить? Лишь терпенье поможет в беде.
Как бурлила отважная молодость в жилах,
А теперь я ни встать, ни одеться не в силах.

Но поэт тут же надевал на себя маску гедониста, ловящего моменты наслаждения перед лицом неизбежной смерти. Надо жить во всю силу, щедро, не считая денег. Могилы скупцов не отличить от могил транжир. Пей, веселись, люби красавиц, проматывай все, ни о чем не жалей.

При жизни ты должен все радости плоти вкусить,
Чтоб конь мог пастись, удлиняют веревку ему,
Но жизнь не продлить…

В итоге бедуинский поэт воплощал в себе сразу три идеала: воина, влюбленного и щедрого гуляки. Всегда самый сильный и смелый, победоносный – и в то же время одинокий, бедный, всем чуждый, гордый, независимый, готовый скорей «грызть камни», чем просить помощи. Стоик, ведущий жизнь, полную лишений, твердо и мужественно встречающий смерть, – и беспечный весельчак, забывающий обо всем на свете за чашей вина и в объятиях красоток. Неотразимый сердцеед, свободный и ветреный, от которого без ума все женщины, – и безумный влюбленный, всю жизнь чахнущий только по одной. В конечном счете главным оказывалось богатство и полнота жизни, не потерянной зря, и ощущение превосходства над другими – не только самого себя, но и всего «своего»: племени, женщины, друга, коня, доспехов. Арабский поэт как бы говорил: «Я сильней, умней, мужественней всех, я ни в чем никому не уступлю и всех во всем превосхожу, я пью эту жизнь полной чашей». Не то, что некоторые ничтожества, вроде трусливого мужа той женщины, с которой спит смелый бедуин: ее супруг жалкий трус, он может только бормотать угрозы, и даже жена его презирает. Все это было бы почти смешно, если бы не обрастало роскошной чередой подробностей, выливающихся на читателя бурлящим потоком, горстями метафор и метких словечек, от которых захватывает дух.

Кроме касыд существовали более короткие стихи на одну тему – их называли «кита», что значит отрывок. Обычно это были небольшие боевые речевки, состоявшие из угроз и оскорблений, которые обрушивали перед боем на врага (их называли хиджи), или ритуальный плач над телом павшего воина (рисы). Лучшими мастерами заплачек-рис были женщины-поэтессы.

Тариды и панегиристы

Стихи бедуинских поэтов никогда не записывались. Они передавались из уст в уста и декламировались профессиональными чтецами – равиями, помнившими наизусть тысячи стихов. Только позже они были записаны и собраны в сборники и антологии.

Хотя поэты считались гордостью племени, обычно они стояли особняком, вне родовой поруки, добровольно удалившись от жизни своих собратьев или отверженные ими. Среди них часто были романтические герои, поэты-изгои, байронические странники, изгнанные из родного племени и скитавшиеся в одиночестве по свету. Их называли тариды.

Таридом был первый и лучший из доисламских поэтов – сын книдского князя Имруулькайс. Если верить его поздней биографии, он был изгнан своим отцом из дома и бродил в пустыне с кучкой друзей, занимаясь охотой и стихотворчеством. Домой поэт вернулся только для того, чтобы отомстить за смерть отца, убитого вечными соперниками книдов – князьями Хира. Он отправился за помощью в Константинополь, где добился от императора Юстиниана назначения на пост филарха в Палестине. По легенде, во время своего пребывания при дворе он соблазнил одну из византийских принцесс, и разгневанный император отдал тайный приказ убить его по дороге к месту назначения. Неизвестно, так ли все это было на самом деле, но касыда Имруулькайса в сборнике муаллака всегда считалась у арабов непревзойденным шедевром и образцом.

Еще более яркий пример романтического изгоя и нонконформиста – Тарафа. Гуляка и транжира, которого выгнало собственное племя («родня сторонится меня, как верблюда в парше», писал он), жил при дворе Лахмидов и разгневал князя какой-то дерзкой эпиграммой. Не показав виду, князь отправил поэта и его дядю с посольством в Бахрейн и передал им запечатанные письма, которые они должны были вручить бахрейнскому царю. В этих письмах он просил царя казнить обоих послов по прибытии. Подозрительный дядя по дороге распечатал письмо и попросил какого-то юношу его прочесть (ни он, ни его племянник не знали грамоты), а когда коварство князя раскрылось, выбросил письмо и сбежал. Но юный Тарафа, которому было всего двадцать лет, из гордости и презрения к смерти отказался распечатывать свое письмо. Он привез послание в Бахрейн, и на следующий день поэта казнили, закопав живым в землю.

Другой тарид – Антара ибн Шаддад, сын рабыни-негритянки. Это был мужественный воин и в то же время воплощение поэта-любовника, помешанного на безответной любви к двоюродной сестре Абле. Он то описывал жестокие сражения, то изливал в стихах свои страдания от неразделенных чувств к возлюбленной. Ему грезились ее полураскрытые уста, пахнущие, как «полный мускуса кисет». Антара всегда чувствовал себя уязвленным тем, что его таланты и смелость не ценят по достоинству из-за его ничтожного происхождения и черной кожи. Недостатки своей родословной он восполнял с помощью меча. В будущем именно Антара стал героем легенд – как безупречный витязь, благородный, храбрый, никогда не знавший поражений, защищавший бедных и слабых, полное совершенство и предтеча западных идеальных рыцарей вроде Роланда, Ланселота или Парсифаля. Его собственные стихи полностью соответствовали этом образу:

Покрыта пылью голова, одежда вся в лохмотьях,
Он не расчесывал волос, пожалуй, целый год.

Он целый день готов таскать железную кольчугу,
Он ищет гибели в бою, его удел – поход.

Так редко он снимал доспех, что ржавчина на коже,
Следы ее не смыть водой, ничто их не берет.

    (Пер. А. Ревича)
От жизни многих других бедуинских поэтов осталась только пара эпизодов или какая-нибудь яркая деталь. Например, Зухайр был миротворцем, вечно призывавшим остановить бессмысленные войны, а Хатим славился такой щедростью, что однажды одолжил копье собственному врагу. Имя поэта Амра ибн Кулсума вошло в арабскую поговорку: «Скор на руку, как Амр ибн Кулсум». По легенде, он как-то раз приехал в гости к князю Хиры вместе с матерью и, пока жена князя принимала мать в соседней палатке, беседовал о чем-то с князем. Неожиданно поэт услышал гневный возглас матери: супруга князя обошлась с ней непочтительно. Поэт немедленно вскочил и вонзил нож в горло князю.

Чтобы уйти от племени и жить одному в пустыне, требовалось большое мужество, почти безумная храбрость. Тарид Аш-Шанфара написал об этом, пожалуй, ярче других:

Неделю могу я прожить без питья и еды,
мне голод не страшен и думать не стану о нем.
Никто не посмеет мне дать подаянье в пути,
глодать буду камни и в землю вгрызаться зубами.

Ты видишь, я гол и разут, я сегодня похож
на ящерку жалкую под беспощадным лучом,
Терпенье как плащ на бестрепетном сердце моем,
ступаю по зною обутыми в стойкость ногами.

    (Пер. А. Ревича)
У одиночек-изгоев был противоположный полюс – поэты-панегиристы, жившие при дворах богатых князей и воспевавшие достоинства тех, кто хорошо им платил. Среди них имелись свои крупные величины, такие как аль-Аша, аль-Хутайя или ан-Набига, кормившийся у правителей Хиры. Иногда панегиристам удавалось служить двум князьям сразу – например, тому же ан-Набиге, который пел хвалы одновременно и хирским владыкам, и их заклятым врагам гассанидам.

Муаллаки. Из сотни арабских поэтов, живших в VI–VII веках, самыми лучшими считаются семь, вошедших в сборник муаллаки. «Муаллак» буквально значит «нанизанные на нить», как жемчужина в ожерелье. У этого слова есть и другое значение – «вывешенные». На ярмарках в Мекке проходили состязания поэтов, и лучшие стихи потом записывали золотом и вывешивали в Каабе. В муаллаке каждый поэт представлен только одной касыдой. В этот канон вошли стихи Имруулькайса, Тарафы, Зухайра, аль-Хариса, Амра ибн Кульсума, Антары и Лабида.

Кроме поэзии, в Аравии высоко ценилось красноречие, умение владеть словом. Вообще, язык арабов при всей их бедной кочевой жизни был удивительно гибок и богат. (Сами арабы считали, что первые слова на арабском языке произнес Адам, когда оплакивал убитого Авеля). Эти задатки во многом объясняют тот неожиданный расцвет культуры, который арабы пережили в первые века мусульманства: культура в них была не создана заново, а пробуждена. Арабы на протяжении многих веков были потенциально заряжены цивилизацией, и ислам только послужил ее катализатором.

Глава 3. И Мухаммед пророк Его

Мекка

Мекка стоит посреди пустыни, окруженная голыми скалами. Это самое сердце Аравии – пекло здесь такое, что его с трудом переносят даже сами арабы. Здесь нет ни ладана, ни золота, ни финиковых пальм. Все процветание города издревле зиждилось на двух вещах: торговле и религии.

Через Мекку проходила дорога между Йеменом и Сирией – это был важнейших торговый путь, соединявший восток и запад, страны Средиземноморья с Индией и Китаем. Каждый год из Мекки на север и на юг отправлялось два больших каравана – один летом и один зимой. Каждый из них состоял из двух тысяч верблюдов, а его груз стоил пятьдесят тысяч золотых монет.

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 21 >>
На страницу:
4 из 21

Другие электронные книги автора Владимир Соколов