
Всё могут короли
Как будто медленную куриную лапу подносила вилку ко рту Евгения Никулькова. С перерывами, с замирающими паузами – жевала. Точно боялась во время работы челюстей оглохнуть на миг, не услышать чего-то, пропустить. Блуждая взглядом возле себя, остро вслушивалась, о чем говорят за столом. Как будто сама была в гостях. Впервые приглашенной. Точно решала… никак не могла решить – к кому ей примкнуть. К этим всем за столом или вот к этому, который рядом?.. Брала зубами медленно кусочек мяса с вилки. Как леденец. Не касаясь его губами.
Между тем хмурился Григорий Иванович. Даже обижался. Как будто его обманывали. Водка, наливаемая им в рюмку Серова, все время как-то неуследимо исчезала. Улетучивалась. Словно сама кидалась к потолку мгновенным испарением. Только что наливал – и пусто. Григорий Иванович пытался понять – как так? Потому что рюмка его, Григория Ивановича, все время стояла полной. Как бы ожидающей. Знающей себе цену. Хотя он и отпивал из нее по глоточку… Было стремление сравнять. Сравнять обе рюмки. Чтобы были постоянно наполненными. И… и ожидающими. А то черт знает что! Григорий Иванович брал графин за горло. А Серов уже размахивал руками. Уже разгоряченный, уже маньячный, какой-то красно-ветрово̀й. Он говорил двум женщинам. Двум сестрам. Которые по-прежнему были подперты ладошками лодочкой, по-прежнему моргали загнутыми длинными ресницами как невиноватыми ночными бабочками. «…Да я видел его один раз! Понимаете?! Один-единственный раз! Школьником! В девять лет!.. Из школы иду. На улице. На тротуаре. Увидел он меня – и замер. Дышать даже боится. Не может. Как на дыбу подвесили. А я рядом уже, иду с ранцем, мимо, быстрей, пригнулся, побежал, дурачок. А он стоит, покачивается и грудь трет, и воздуху ему нет. И всё тянется, всё смотрит мне вслед… Они выперли его, выперли! А потом и из города выжили! И сгинул человек, пропал!..» Это он на вопрос об отце. Будущая теща-киоскер вопрос этот въедливо, упорно задавала. И достала-таки. А отвечал он почему-то двум этим молчаливым женщинам с загнутыми ресничками. Почему-то казалось, что им – можно. Они поймут. Но… но сказано было лишнее. Явно лишнее. Сказано все это было зря. Об этом не знала даже Никулькова. Евгения. Которая сейчас замерла со своей вилкой, с разинутым ртом. На этой патетической страдательной ноте и закончить бы всё, и впечатление бы осталось, и говорили бы о нем, Серове, потом, может быть, с каким-то сочувствием, с каким-то пониманием… Но нет. Рюмки через три, которые выравнивал и выравнивал этот упрямый козел с непроросшим горохом на голове, Серов начал вырубаться. У Серова пошли отключения. Отключки. Периодами. То короткими, то длинными. Пошла уже клоунада. Карусель. Он вдруг уставился на батарею под окном. Батарея под окном была как изготовившийся толстоногий кордебалет! Вставший разом на пуант! Проще говоря, на цырлы! Ну ладно. Пусть. Кордебалет – и пусть. Они приготовились. Понимаете? Сейчас пойдут выкидывать. Ногами. Дружно. Эх, записать бы. Да где ж тут? Графин уже почему-то лег на бок Издыхал как первомайский недоносок-пузырь. Это как понимать? Странное поведение графина. Очень странное. Не правда ли? Серову нужно было уходить. Притом уходить немедленно. Срочно. Нужно было встать – и выйти. Как он уже проделал здесь однажды. А он всё сидел и сидел. Блаженно, хитренько улыбался. Принялся рассказывать анекдоты. Хихикал. Один. Прямо-таки заливался смехом. Изображая дикий восторг, в нетерпении подмигивая направо и налево, стал приставать к Григорию Ивановичу с дурацким вопросом о первой брачной ночи. А, дядя Гриша? Григорий Иванович перестал жевать. Щека его отвисла как баллон. Отвечать или нет? Повернулся к жене. Но Серов уже забыл о нем…
Потом его выводили. Он путался в коридоре. Опять вышел не туда. В чью-то спальню. С уже раскрытой постелью. Он пошел было к ней, но его повернули, направили. Он оказался в кухне, откуда был выход во двор и дальше, к воротам. Не узнавая кухни, поворачивался, озирался. В подтверждение себе, что это он, Серов, вдруг крепко поцеловал дядю Гришу. Сильно примяв его длинную щеку. Похлопывал кукурузную лысину. Вот, ветеран. Праздник. Со слезами на глазах. Нужно было говорить какие-то слова прощания. А он в забывчивости все ощупывал лысину. Гороху вроде бы под кожей было много. Но почему, почему он не всходит?! Почему не произрастает?! Почему наверх нейдет?! Дядя Гриша?! Ну-ну! – смущался дядя Гриша. – Будет, будет! Надевай-ка лучше обувь свою. Тут же терпеливо стояли и две молчаливые женщины с загнутыми ресничками. Были они в обширных прозрачных блузонах дымчатого цвета, из-под которых выглядывали новые ядовито-синие джинсы… Серов и к ним полез целоваться. Повис на одной из сестер. Женщина была очень мягкой и помещала его всего. Отпрянул. Пригнувшись, занялся шнурками на туфлях. Конфигурацией походил на верблюда, лезущего через игольное ушко. Потом четко отчеканивал, оскаливая зубы, как бы делал улыбку: «Благодарю! Тронут! Благодарю!» Никульковой посоветовали проводить его. Хотя бы до остановки. Но та стояла глухо и отчужденно, как стенка. Серов успокаивал. Серов хотел мира: «Дядя Гриша – не бздимó! Прорвемся!» Оставлял пожелания: «Тетя Каля, пора бросать баню! На колокольни смотреть – хватит! Девочки – жизнь не кончена. Мужики вам будут! Женька, я в порядке! Ты знаешь! Как всегда!» Только что надетые востроносые туфли его смотрели в разные стороны. Как у Чарли. По-балетному. Но это ничего. Это дисциплинировало. Не давало упасть. Да. Был рад. Познакомились. Бесконечно. В следующий раз – непременно. Да. Всё. Всем привет! Провожать – ни-ни! Ни в коем! Я – пошел! То есть я – вышел!.. Что-то громко прогремело в сенях и словно бы беззвучно отделилось, отпало от дома. Стало тихо. Две женщины, вздыхая, холили кисточками перед зеркальцами длинные свои реснички. Так холят пчелы в голубых цветках загнутые пестики.
…Серов разом проснулся. По картине на стене сразу понял, где находится. Место узнал. Он был в комнате аспиранта Дружинина и сантехника Колова. На кровати Колова. В общаге. На Малышева. Будильник на столе походил на богдыхана. Сейчас ударится, заверещит, зайдется. Но давно отгремел, отпрыгался. Одиннадцать. Двенадцатый. Лекциям конец. Побоку лекции. Серов упал обратно на подушку, закинул руки за голову. Все так же наблюдалась свободная миграция тараканов по стенам. Из комнаты в кухню и обратно. Туда бежали гурьбой и обратно гурьбой. Шли выборы. Серов тараканам не мешал. Не до того. Подкинувшись на локоть, уже с испугом вспоминал вчерашнее…
Через пять минут он звонил из автомата возле общаги. Поздоровавшись и назвавшись, сразу спросил про конспекты. Не оставил ли он у них в доме, в столовой? Веселый женский голосок (не Евгении! где ей быть! на лекциях она! давно!) ответил, что конспекты ему были всунуты в карман. В карман пиджака. Во внутренний. Он не брал их, отбивался, но ему затолкали их все-таки. С трудом, значит. Можно сказать, с дракой. А уж что и как было потом – это… Разом Серов вспомнил, как, идя по Исетскому мосту, отрывал от тетрадей длинные полосы… и яростно раскидывал направо и налево прохожим. Отрывал и раскидывал. Как забузивший весь в лентах телетайп!.. Расшвырял – и всё, и дальше провал, дальше ночь!.. Смеющийся голосок все захлебывался в трубке, рассказывая ему в подробностях – кáк засовывали ему за пазуху эти конспекты. Как он брыкался. Потеха! А он чувствовал уже, плохо понимая что ему говорят, как тяжело, жестоко краснеет. Но ко всему прочему его уже называли на «ты». После, так сказать, вчерашнего. Как не раз уже бывало с ним. В других случаях после вчерашнего. С другими людьми. И все это – уже с посмеивающимся превосходством трезвых людей, которые не позволят себе такого свинства. Все эти «ты» говорились уже с легоньким презреньицем в голосе. С пьедестала он слетел. Он, так сказать, не опасен. С ним, Серовым, все понятно. Он уже свой. В доску. Клоун. Петрушка. Напившийся и несший черт знает что. Он был для них потешник, теряющий к тому же конспекты. С ним можно уже запросто, без церемоний. Хих-хих-хих-хих-хих!.. Он спросил, с кем говорит. Говорила та самая приживалка Нюра, что каждый раз долбала рюмку с красным как дождевого червяка. А уж кто-кто, а приживалы знают точно, что-почем. Котировку выдают мгновенно. На любого вахлака. Этих на мякине не проведешь. Шалишь. У этих без ошибки. Птицу видно по полету, добра молодца по соплям. Вот так-то, милок! Голосок в трубке все посмеивался, все давал советы, где искать ему эти конспекты. До смерти теперь будет этот голосок помнить про конспекты. Серов извинился, повесил трубку. Да, все правильно. Все это правда. Все это он – Серов… Но отчего, отчего ж тогда так саднит душу! Почему задевает все это так!..
Из будки вышел. Сильный ветер хватал лицо. Шумел в ушах, как в двух разломанных погремушках.
14. Борец трезво-пламенный
Еще весной, после вытрезвителя и наказания за него, когда Серов был выпущен, наконец, на трассу – завгар Мельников, зло подписывая путевку, сказал ему один на один в коптерке: «Скажи спасибо, что запарка… Я бы тебя, гада…» Серов побледнел, вырвал бумажку. Выходя, саданул дверью.
Сунули какой-то затертый, старый самосвал. Не бетоновоз даже. Торопятся, гады, торопятся. Олимпиада на носу. Накачку получили. Однако на бетонный слетал быстро. Гнал теперь прямиком в Измайлово. Денек – погожий, как продувной бесенок. Нога сама давила и давила, поддавала газку.
Ударил по тормозам, чуть не заскочив на красный. Вспотел даже разом. Гаишник не заметил. Вырубив светофор, по пояс высунутый из стакана – намахивал палкой. Через перекресток вручную прогонял длинную колонну «скорых помощей». Новых, необычных. В виде словно бы компактненьких катафалков. Потоком словно бы выбегающих для москвичей. Глаза Серова злорадно пересчитывали «катафалки», рука тряслась на скоростях…
Выпал зеленый. Мощно, с места, машины рванули. Лоснящейся лавой уходили под солнце. Серов газовал со всеми, но держался ближе к обочине…
По всей стене сыпалась электросварка. Как из скворечника скворец, все время высовывался из кабинки крановщик. Кричал что-то вниз. Будто из трубы ему прилетал ответ из трех слов. И точно забытые на стене, точно во сне – по небу водили рукавицами монтажники.
Серов крутил из кабины головой. Туда ли? Стена была незнакомая. Бригада тоже. Но уже бежала деваха в бандитских завернутых сапогах. Как под уздцы, повела самосвал меж нагроможденных плит и балок куда надо. Слив раствор, Серов получил от девахи путевку, задом запрыгал по лужам обратно. Развернулся. Рванул.
Во второй половине дня на стройке появились Манаичев и Хромов в касках. Вокруг них сыпали, скакали через лужи пристебаи. Тоже в касках. Вели. Наперебой показывали. Начальники задирали головы. Панельная стена стояла как вафля. Держалась неизвестно чем и как. Поджимает, гадов. Олимпиада. Получена накачка. Да. Серовский самосвал болтался по лужам прямо на штиблетковую группку. Того и гляди, грязью окатит. Зашибет! Сигали на̀ стороны, выказывая кулаки и матерясь. А, гады, а-а!..
Вечером Серов метался в комнате Новоселова. Трезвый, пламенный, ветрово̀й. «…Да им же выгодно, чтобы мы жили в общагах. Выгодно! Саша! Вот если б дали этот закуток и сказали – он твой, живи! Так нет! Человек-то человеком себя почувствует тогда. И «ф» свое может сказать. И плюнет в морду всем этим манаичевым и хромовым. И уйдет в конце концов – руки везде нужны… Но не уйдешь – привязан! Привязан намертво! Приписной крестьянин! Негр! Быдло! Ты думаешь, Саша, страшно, что мы в общагах с семьями, с детьми? Нет. Страшно – что мы ждем. Годами ждем. Нам помажут, мы облизнемся – и ждем. Помазали, облизнулся – и опять лыбишься. Всё тебе нипочем! А попробуй вякни, рыпнись. Выкинут, и тысяча дураков на твое место прибежит…»
Человек дошел до черты. До края. Дальше идти ему некуда. Это точно. Однако Новоселов смотрел в пол. Будто его в очередной раз обманули. Серова Новоселову уже редко приходилось видеть таким. Видеть трезвым. И сейчас, получалось, вроде как рыжий хочет заделаться блондином. Или брюнетом там. Помимо воли, Новоселов не поддавался на все это. Не хотел видеть очевидного. Видеть трезвого блондина. Больше привык к рыжему. К клоуну… Однако сказал, что лучше уехать. Нужно уехать. Добром для Серова все это не кончится. Сказал – как приговорил.
Серов вдруг сам почувствовал, что высказался до дна, что нет пути назад, что всё уже катится, неостановимо катится к чему-то неизбежному, неотвратимому для него, отчего всё внутри уже сжимается, обмирает… Вдруг увидел себя висящим. С сизой душонкой, бьющейся изо рта! Как уже было! В редакции!.. Зажмурился, теряя сознание, тряся головой. И точно из небытия чудом выскочил. Жадно дышал, водил рукой по груди. «Куда… куда уезжать, Саша – куда! (Все тер грудь.) В какие еще общаги! Где?.. где еще не жил? Укажите! Куда?..»
Закуривал. Руки тряслись. Сел. Жадно затягивался. Глаза метались в тесной зонке. «Недавно читал. Один бормочет. Ах, этот Форд! Ах, иезуит! Коттеджами в рассрочку работяг к своим заводам привязывал! Ах, капиталист! Ах, эксплуататор!.. Да там хоть за реальность горбатились. За реальность! Вот она – руками можно потрогать. А у нас – за что? За помазочки от манаичевых и хромовых?.. (Манаичевы и хромовы были уже – чертями, дьяволами, выскакивали отовсюду, их нужно было ловить, бить по башкам, загонять обратно!)» Опять повторял и повторял: «Им выгодно, что мы в общагах. Выгодно! Они загнали нас туда. Им нужна наша молодость, здоровье. Наша глупость, в конечном счете. Они греют на ней руки. Они только ею и живы. Всё держится у них на молодых дураках… Пойми, Саша!»
Не понять всего сказанного было нельзя. Все правильно, верно, все так и есть. Точно. Но что-то удерживало Новоселова соглашаться, кивать, поддакивать. Хотелось почему-то спорить, не воспринимать очевидного. И начал спорить, говоря о том, что не все же, не везде же одни манаичевы, что есть и другие люди, в конце концов. Другие коллективы. С другими руководителями. Что прежде чем давать – надо иметь что давать. Надо построить это давать, заработать его! Это же понимать надо…
– Конечно, сытый голодному… не товарищ…
– Что ты этим хочешь сказать? – Председатель Совета общежития почувствовал, что краснеет. Еще не понял до конца услышанного и – краснел.
–Да ничего особенного… – Серов прошелся взглядом по потолку, по голой стенке справа, по голой кровати Абрамишина, до сих пор не занятой. Поднялся. Пошел к двери.
– Нет, погоди!
– Да чего уж!..
Хлопнул дверью.
Новоселов остался один. Стыд, красный стыд обрел вещественность, звук, красно загудел в ушах.
Буквально на другой вечер Новоселов Серова пригласил к себе. Для небольшого разговора. Восстав из-за стола как член, Серов глянул на Евгению (очередная кляуза твоя? провокация?). Однако пошел. За Новоселовым.
На пустой кровати Абрамишина сидел со стопкой белья на руках… новый жилец. Новый сосед Новоселову. Некто, как оказалось, Тюков. Марка. Парень лет двадцати двух, похожий на вынутого из мешка кота. Этакого котика, лунного обитателя. Со спутанной челкой, с глазами как во̀ды. «А я вас знаю!» – сказал он Серову. И прыснул. Ну! Что такое! «Вы из колонны! Из четвертой!» И опять прыснул. Прямо-таки давится смехом. Ну и что дальше? – экспертом смотрел Серов. «А я тоже оттуда-а-а! – И как забурлил: – Слесарю-ю!»
Серов не находил слов. Точно за спасением сунулся к окну. Луна плыла – как подхваченный на базаре пьяный Ваня: с улыбкой до ушей. Повернулся к Новоселову. Тот тоже улыбался. И больше всех – на кровати Тюков… «Это же надо таким дураком быть…» – сказал Серов, уходя. И непонятно было – кто дурак, про кого так сказано?
15. Равняйсь! Марш Мендельсона!
…Расписывались 16-го декабря. Во Дворце Бракосочетания. (Когда предварительно приходили осенью, Серов в канцелярии стал требовать, чтобы 30–31-го. Под Новый год. Согласны ведь обождать. «Ишь ты! Один ты ушлый такой!» – сказали ему. У старухи аж голова затряслась. Будто сопливый кокон. «Кто она такая?» – изумлялся Серов, утаскиваемый Евгенией. «Да не знаю я! не знаю! тише!..»)
И когда в свой срок вошли, наконец, во вместительный зал Дворца, где и должна была произойти церемония, – Серов вздрогнул… Эта старуха с сопливой прической стояла под гербом РСФСР! С красной лентой через плечо! Серов чуть было не повернул назад. Евгения, покоя свою руку на его руке, сжала ее так, что Серов заулыбался всем как пыточный китаец: нáсе вам! нáсе вам!
Все брачующиеся стояли в одну шеренгу. С выбитыми назад во вторую – очкастыми свидетелями. Десять пар. Женихи и невесты. Невесты в белом до пят: или в виде зачехленных досок, или в виде габаритных снежных баб. Женихи в бостоновых, черных, с белыми грудками. Серов – необычно: в Офицеровом (родного дяди) квадратном пиджаке. Стального цвета. С плечами, как с турецкими диванами. (Если бы были усы, можно было бы сказать: товарищ Сталин сегодня. Товарищ Сталин в штатском.)
Распорядительница взяла в руки большую красную книгу. Как присягу. Оглядела строй. Откашлялась… «Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик… перед лицом своих товарищей и подруг…» – Впрочем, Серов несколько опередил событие, слова были не совсем такими: «Дорогие друзья! Дорогие наши Молодые! От имени и по поручению нашего государства, нашего родного правительства…» Впрочем, тоже не совсем так. Серов проникновенно слушал. То одним ухом, то другим. Лицо – блаженно журчащая колодка все того же китайца. Китайца-ходи. Хоросё, как хоросё! Ощутил резкий тычок в бок. Сбивший всё очарование. Эх-х!
Пары со свидетелями начали подходить к столу. На роспись. Добродушные женихи улыбались, расписывались. Невесты с остатками беленькой девственности на голове в это время тянули шеи. Будто выдры. Сами скорей хватали ручку. А женихи всё улыбались. Точно выигранные фанты. У свидетелей перья скакали. Почему-то все свидетели были в пугливых очках. Точно с визитными карточками из стекла. Только с такими. Других не было. А? Разве? Здесь? Поняла! Понял! Сейчас!
Распорядительница не глядя тыкала пальцем в графу. Стояла под гербом, смотрела вдаль. Подкрашенные губы ее являли собой прозекторский шов, а глаза – намастурбированную транквилизаторами красненькую зорьку всего человечества… Расписываясь, Серой ей улыбался. Из суеверия.
– А теперь, наши дорогие Молодые, оденьте, пожалуйста, друг другу обручальные кольца!
Женщины в сарафанах и с красными непомерными улыбками вынесли кольца. Все начали друг дружке углубленно надевать. Для Серова было только одно кольцо на подносе. Серов Никульковой почему-то никак не мог надеть его на палец. Насадил-таки! Как пацан, как выглядывая из подполья, очень хитро покрутил рукой. Для Распорядительницы. Мол, второго – нету. Студент! Не поймаете! Его цапнули за руку. За левую. В чем дело? Загремел марш Мендельсона. Все вытянулись, как на плацу. Серов полез целовать губы. Невеста не давалась. Мендельсон провалился. Серов отпрянул.
– Дорогие друзья! Торжественный церемониал бракосочетания окончен! Счастливой вам семейной жизни!
В буфете сарафанные женщины с непомерными губами уже разносили бокалы на столики. Серов подлетел, шмальнул в потолок, начал расхлёстывать. Пробежкой быстро тушил бокалы шампанским. Эх, ему бы в пожарники! Да ему бы в официанты! Бокалы были дружно подхвачены, бокалы завызванивали над столом. Поздравляем! поздравляем! будьте счастливы! Хватив заморозки, влепил поцелуй невесте в щеку. Никулькова растопырилась, облившись шампанским, замахала ручкой. Сережа, что ты делаешь! Все стоя смеялись. Орел! Офицер (родной дядя) оккупационно поглядывал на новую родню. В лице Григория Ивановича с гороховой головой и Марии Зиновеевны с обиженным обезьяньим бантиком на дряблой шейке. Остальные осторожно отцеживали, думая, что одна. Изучали в буфете интерьер, людей. Невесты вон, женихи. Всё те же сарафаны меж столиков ходят. Красно улыбаются всем. Будто резаные раны. Всё нормально… «В чем дело, товарищи? Отчего так скучно (пьем)?» Серов лупанул вторую пробку в потолок. Настоящий орел!
Выводя группу из буфета как правительство, вытопыривал пятерню к фотографам: никаких снимков! никаких интервью! дома!
От Дворца уже раскатывали во все стороны на собственных с куклами на капотах, с женихами и невестами внутри. Лихо, юзом выносились на дорогу.
У Серова должны быть с кольцами. Казенные. Группка Серова уже приплясывала на выпавшем снежку. В штиблетках, в туфельках. Заказанных машин не было.
На площадь выкатило такси. Остановилось. Нетерпеливо засигналило. Серов подбежал, цепко оглядел ландо. «А где кольца?» «Дома, – ответили Серову. – Заказал в один конец – да еще кольца ему… Поедешь, что ли?» – «Так ведь восемь нас!» Шофер мотнул головой: сзади идет. И точно, сзади рулил еще один. Рывками. Будто за шкирку дергали его. Подтаскивали, значит. «У вас что, зубы у обоих болят?» Серов помахал. Расселись. Покатили. Без колец, без кукол.
Юбилейные Офицеровы часы щебетали на всех четырех стенах комнаты, как гнезда с птицами. Некоторые вышагивали на месте с дисциплинированностью журавлей. Как в музее, закладывая руки назад, гости с почтением разглядывали дарственные надписи. Совсем не обращая внимания на стол. На длинный стол. По центру комнаты. Вернее, на два стола. Составленных вместе и, в общем-то, – ломящихся. Поросенок на блюде. Два заливных. Буженина в трех местах. Пять вскрытых банок шпрот. Еще консервы. Без счета. Копченая колбаса. Сыры. Салаты, винегреты – с черпаками. Бутылки. Начальниками. Коллегия в министерстве. Фужеры. Как невесты в парче. Пойманные за одну ножку. Светленькая мелочь под водку. Понизу. Всё на белоснежнейшей скатерти… Кáшковые цветы, как дартаньяны в шляпах… Гости не могли оторвать взгляд от… от часов на стенах.
Вошли и сразу запотирали руки друзья Серова. Институтские. Халява! Грандиознейшая халява!..
А часы щебетали. Вышагивали. А выхода Молодых все не было. И хозяева вроде бы куда-то пропали. Как быть? Что делать с закусками? С водками? Уже наблюдалось противостояние у стола. С двух его сторон. Отцы и дети.
Наконец Молодые вошли в залу (или зало?) в сопровождении Офицера и его Жены. Торжественных и скромных. Как и Молодые – под руку. Все захлопали. Затрещал страшный аплодисмент. Окружили. Суматошные пошли поздравления. Подарки – как коты в мешках: все завернуты. (А? Куда их? Сюда складывать? Хорошо! Спасибо!) Какие-то двоюродные бабки или тетки всасывались в лицо невесты, как насосы. Подолгу и молча держали свои ручки-лодочки в ладони Серова, зная, что он мошенник. Зато друзья выбивали-выхлопывали из пиджака Серова нафталин от души. А Сапарова Светка (тайная воздыхательница Серова) даже пыталась что-то успеть сказать, прижимая к груди скромный подарок… но разом прослезилась. И прямо в очки.
Быстро рассаживались, бегая глазами по закускам, по выпивке. Под команды Офицера, уже стоящего с наполненной рюмкой во главе стола, быстро наливали и соседям, и себе. Накладывали, накидывали в тарелки. Вам шпротиков? Или колбаски? А вот заливного! С горчичкой! С хренком! И, полностью подготовленные, замерли. Честно обратив к Офицеру-тамаде лица. При этом сильно потянув шеи. Чтобы было незаметно, как проглатываешь слюну.
– Дорогие наши Молодые! – начал Офицер. Молодые встали. Невеста, понятно, была вся в белом. Голова Серова торчала из Офицерова пиджака. Пиджак назывался Плечи. («Где Плечи? Куда повесила?» Это уже потом. В семейной жизни.). – Дорогие наши Женя и Сережа! Позвольте мне по поручению нашей семьи… надеюсь и всех присутствующих (поворот наполненной рюмки сначала налево, затем направо)… поздравить вас с законным браком, с созданием новой крепкой советской семьи! – Бурные, но короткие аплодисменты. Некоторые было вскочили (с рюмками), но от жеста Офицеровой руки разом сели. – Дорогие Женя и Сережа! В этот торжественный и незабываемый для вас день…» Дальше оратором были упомянуты: и «тернии и звезды семейной жизни», и «свет любви и взаимного уважения», и, конечно, «маленький», которого наши Молодые непременно найдут в капусте, хе-хе, а то и аистик принесет, хе-хе. Через год-другой. Хе-хе-хе. (Оживление в зале. Отдельные аплодисменты.) И еще многое и многое другое было сказано в напутствии. Так необходимом нашим Молодым. Да. Наши Молодые слушали. Невеста стояла как все тот же фужер в парче. Только потупленный, опустивший глаза. Внимательному Серову предстояло сегодня пить из него весь вечер. В заключение Офицер сделал паузу и повернулся к Молодым. С большим бегемотовым ртом. Как с раскрывшимся государством. Явно ожидая чего-то от них. «Ну поцелуйтесь же-е! – не выдержав, заревел. – Дорогие вы мои-и!» Серов послушно быстро поцеловал Никулькову. И засветил к Офицеру улыбку. Улыбку все того же назабвенного хóди. Все закричали «ура». Потом тянулись рюмками к Молодым, чокались, перезванивались меж собой и, рухнув, накинулись, наконец-то, на еду.
Крупная женщина с большой грудью вдруг завращала глазами как сирена «скорой помощи»: «Го-о-орько!» (Она из родни Офицера была.) И рубанула – коротко, вниз: «Горько!» И женщины разом закричали визгливо. И мужчины подхватывали упрямыми басами, мотая головой: «Го-о-орько!» Герой встал, и Невеста сомлела в его объятии с круто взнятыми локтями. Кинематографическая классика! Ура-а! – орали все и разом сбрасывали внимание на стол. Работали. Челюстями, понятно. Наверстывали. Машинально стукались рюмками. Ага. Ваше! Спасибо! Словно судорожно думали о чем-то очень важном. И опять по какому-то точному временнóму наитию грудастая поехала и завращала большими глазами. Опять будто автомобильными мигалками: «Го-о-орько!» И коротко рубила, как приказывала: «Горько! Горько! Горько!» (Это был профессионал.) И вновь визжали красные женщины, и басы гудели понизу непримиримо: «Го-о-орько-о!..»