
Тайна буланого коня
Мой взгляд упал на сумку под ногами, я переложил её на другое место, она была тяжёлая. «Значит, всё-таки положила гостинцы сестра, – подумал я. – Наверное, пирог с грибами».
И опять мысль о грибах родила в голове вопросы: «Почему всё-таки только в одном месте на лугу были грибы? И почему там была змея?» Я вспомнил случай из своего далёкого детства, когда был подпаском при стаде коров.
Заползла однажды в стадо гадюка. Ползёт, сверкает на солнце. Корова на неё уставилась и замерла на месте, а та приподняла голову, высунула язык и как зашипит. Корова отскочила от неё, подняв хвост, другие коровы тоже начали отступать назад… Стадо как будто разделилось на две половины. Я тогда подумал, что в этом месте у неё гнездо и она отгоняет коров от него. «Поэтому коровы там траву и не вытаптывали. Поэтому там и грибы росли. Вот это я открытие сделал! – радостно подумал я. – Надо рассказ об этом написать».
Я тронулся и через несколько минут догнал идущую вдоль дороги Зину. Она подняла руку – я остановил машину.
– Уезжаешь? – спросила грустная Зина. – Даже мой знак тебя не остановил. Это знак встречи и моей милости к тебе. Мне очень захотелось побыть с тобой наедине. Не подумай ничего плохого. Люди говорят, что ты стал писателем. Я хочу побыть с тобой и стать для тебя, как Анна Керн…
– Но я не Пушкин! – воскликнул я, но мне стало приятно.
– Да и я не Керн! Мы простые люди. Ну прощевайте! Теперь уже, видимо, не увидимся больше. – Она снова прислонила руку к груди и поклонилась.
Я почему-то повторил её жест и кивнул на прощанье, сел в машину и поехал дальше. Доехал до магазина и остановился, чтобы купить хлеба и молока в дорогу. Тут ко мне неожиданно подошёл мужчина и спросил:
– Вы Чёркин? Угадал?
– Да, Чёркин, – подтвердил я.
– Я читал ваши рассказы, спасибо вам!
Я искренне пожал ему руку в знак благодарности, и тут на меня налетел друг детства.
– О, Володечка! Я на тебя в обиде, – закричал он. – Ты в свой прошлый приезд брату дал сто рублей на опохмелку, а мне не дал. Давай сейчас, и без разговоров! Ты мне должен. Помнишь, тридцать лет назад я тебе сто рублей дал, чтобы ты купил сцепление на мотоцикл?
– Так я тебе тогда купил! – удивился я.
– Купить-то купил, – ответил друг детства, – да оно не подошло.
– Так что же ты мне об этом тогда не сказал?
– Зачем было огорчать тебя?! А сейчас, будь добр, заплати.
Я заплатил, и мой друг детства подобрел, обнял меня искренне и сказал:
– Совсем ты старый становишься. Весь белый, да и я тоже. Ты знаешь, дай мне ещё твою книгу, моя жена читала одну и весь вечер мне бубнила: «Неужели это он написал?» Заставила меня читать. Я пробовал. Хреновина какая-то.
Я тоже искренне обнял его, на душе стало тепло, сердце растаяло. Попрощались мы, и я поехал дальше, так и не купив еды. По дороге всё думал о сюжете будущих рассказов про змею, Зину и грибы. «Получается, – размышлял я, – змеи не дают вытоптать коровам грибницу, потому что охраняют своё гнездо. Это интересно. Можно попытаться рассказ написать». И тут же у меня появилось сомнение.
«Надо же, открытие сделал! – иронизирую я над собой. – Для рассказа это не годится. Кому интересно это? Но надо попробовать».
Посмотрел я на озеро, мимо которого проезжал, и увидел, что оно всё в зелёных островках, а в воде солнце закатное купается… «Нет, – подумал я, – не так. Надо написать в рассказе образно: словно огромная красная рыба запуталась в сетях, бьётся в волнах упавший закат. Вот этот образ подойдёт для рассказа».
А дальше в моей голове пошло-поехало: «Вот ель стоит на ветру, тяжело ворочает своими зелёными лапами, клонясь стволом. Она как высокая стройная девушка в зелёном кимоно…»
Я подвожу итог, что рассказ о грибах, змеях и Зине написать стоит, может, даже три рассказа, но потом надо отдать их редактору. «Он подналяжет на своё профессиональное писательское перо, – размечтался я, – и начнёт «перепахивать» мои рассказы, и вывезет их, и запашет сорняки слов, и выровняет неровности текста, и углубит мои мысли… И тогда мои рассказы, мысли в которых запутались красной рыбой в волнах купающегося заката, станут читаемыми, приобретут и красоту, и глубину, и смысл. Так мне этого хочется!»
Перед самым домом у меня вдруг возникает мысль вернуться назад.
– Ты что так скоро приехал? – с удивлением спросила жена.
– Я кое-что забыл, – отвечаю.
– Вечно ты всё забываешь… – заворчала жена.
Я иду в свою комнату, делаю вид, что ищу что-то, потом выхожу из дома и еду назад к сестре и маме. Но на самом деле я еду к Зине и мечтаю, что уговорю её пойти по грибы и своим колдовством потрясу её. И тогда…
– Что это ты вернулся?! – спросила сестра, окидывая меня подозрительным взглядом.
– Как мама? – почему-то спросил я.
– Мама ничего. А вот соседка взяла ребёнка и уехала к своей матери. Видимо, навсегда. Допился её муж, семью потерял…
«Словно красная рыба запуталась в сетях…» – эта строчка из моего будущего рассказа долго звучала в моей голове по дороге домой. А ещё: «Над твоими грёзами я и сам колдун». Не получилось моё колдовство в жизни, но зато в рассказе получится обязательно.
ИСПОВЕДЬ
Всем умершим от голода посвящается
Однажды летом я шёл по степи, она цвела ковылём, словно русоволосая девушка волосы распустила. Прямо передо мной была круча, оскалившаяся, как зверь, клыками скал. Внизу была речка, которая летом была похожа на ручеёк – воробью по колено. Правда, в некоторых местах было глубоко. Эти котлованы река вымыла в полые воды. Под невысоким берегом сидел старик с удочками. Видимо, я нарушил его уединение, он смотал удочки, вылез из-под берега, и подошёл ко мне. У него была копна рыжих волос на голове и борода, похожая на муравейник с рыжими муравьями. О таких говорят: раз покрасился – и навечно. Я поздоровался. Он кивнул и протянул сухонькую ручку с просвечивающими через кожу синими сосудами, которые расползались по пальцам, как дельта реки.
– Не припомню, – сказал он, внимательно разглядывая меня, – чей ты…
Я назвался, как принято у нас, по подворью.
– А!.. – протянул он. – Так ты писатель?
– Бумагу порчу, – ответил я скромно.
– А здесь чего? Родная сторонушка потянула?
– Да, хотел сделать зарисовки своего родного края.
– Зарисовки… А хочешь, я тебе расскажу свою жизнь? Только ничего не скрашивай, пиши так, как есть. Пойдём, сядем вон у овражка.
На противоположном берегу рос чернобыльник. Он посмотрел на него и сказал:
– Спаситель наш. Пили мы отвар из него пять лет, когда в селе голод был. Сейчас мне уже десятый десяток пошёл, благодаря ему долго живу. А в тридцать третьем году… – Он умолк.
– Вы хотите сказать – тысяча девятьсот тридцать третий год?
– Да. Это было весной. Коровёнка, которую мы держались, обезножила зимой, потому что было мало еды для неё. Сперва мы её подвешивали на вожжах. Но так как сена у нас вообще не было, она приказала долго жить. И мы отправили её на скотомогильник. До сих пор не могу простить себе, зачем я это сделал. Я бы надолго сохранил жизнь семьи с помощью мяса коровы, но понадеялся на урожай. Семья у нас была большая – четырнадцать детей. Погреб был большой, и я его всегда полностью засыпал картошкой. Земля-то у нас – тучный чернозём, урожай давала хороший, лишь бы дожди были. Но в тот год уже к весне погреб был пуст – мы всё съели. А я, дурачок, павшую корову отправил на скотомогильник, – снова повторил он. – Но была уже весна, и я надеялся на посеянный ячмень.
Я надумал нарвать шильца ячменя и накормить жену и детей. Но морозец сковал коркой землю, и она укрыла всходы. Тогда я прошлогодний чернобыльник наломал вот в этом овраге и отварил. Как суп получился, я давал детям и жене есть. Ещё кору липы отваривал, и мы пили это. Дети худели на глазах. Жена ещё кое-как держалась, но стала злая, раздражительная, она меня никогда раньше не упрекала, а тут любую мелочь ставила мне в вину. И во всём нашем селе тоже был голод.
Я пошёл к другу Степану, чтобы занять у него немного муки, так как он жил бобылём и держал даже собаку. Когда я подошёл к его дому, то увидел эту собаку во дворе и удивился: одни мослы, рёбра, как растянутая гармонь, голова больше тела. Мне вспомнилась поговорка: «Бывает, и хвост собакой виляет». Действительно, она при виде меня вильнула хвостом и закачалась. Я вошёл в дом, друг мой лежал на кровати и кого-то ругал: «Последние полмешка муки украли, а Полёт, гад, даже не гавкнул! Как теперь жить, ума не приложу!» «А я к тебе пришёл немного муки занять», – тихо сказал я. – «Говорю тебе – нету её, было полмешка – какой-то гад украл. Не знаю, как дальше жить, чем питаться». «Что ты собаку-то держишь? Кормить нечем, а ты держишь». «Я б давно её отпустил, да боюсь – поймают, съедят. Мор по селу идёт знаешь какой?! А хоронить покойников у людей сил нет. Похоронную команду прислали, чтобы умерших на кладбище возить…»
Но я не слушал его: думал о том, чем мне теперь кормить семью. И тут меня осенило: «У тебя ж собака есть, давай её зарежем и съедим». Зря я сказал это. Друг встал – страшный, мосластый, глаза на лице огромные … Он не заговорил, а зашипел на меня: «Очумел! Друга я зарежу – для того лишь, чтобы неделю прожить?! Вот поэтому не отпускаю его, знаю – есть такие, как ты, у нас в деревне». «А что я такое сказал? Скотина существует для того, чтобы её есть» – начал оправдываться я. «То скотина, а то друг – различать надо. Топай отсюда! Ты не хуже Фёдора. Говорят, что они с женой детей своих едят». «Врут! – продохнул я. – Откуда знаешь?» «Сорока на хвосте принесла в лице Фёклы. Говорит, что зашла за солью к ним, а они из печки на большом противне тело ребёнка достают… У неё – волос дыбом, выскочила сама не своя. Да чуть сама не погибла: в голодном теле сердце всегда болит…»
Я попытался остановить рассказ старика:
– Может, мы о ребёнке-то пропустим? Смерть детей описывать в литературе – это дешёвый приём, а тут мало того, что умерла, ещё и родители её зажарили. Я же не детективщик.
– Я не разбираюсь в литературе, хочешь – пиши, не хочешь – не пиши об этом. Дело твоё. Но ушёл я тогда от друга, ветром качаемый. А мудрить тут нечего – главное, это правда. – И он продолжал: – А друг мой схватил нож со стола и шагнул ко мне. «Ты что?!» – испугался я. Когда вокруг смерть ходит, легко поверить, что она настигнет тебя. «Ты что, ты что?» – Я пятился от него. «Не бойся, пошли к собаке», – позвал друг. Он впереди, я за ним, кричу: «Постой, чашку надо взять для крови, чтоб ни капли не пропало». Он остановился и сказал: «Если бы жизнь продолжалась, ты хорошим гадом стал». «Почему?!» – возмутился я, поражённый. «Почему-почему?..» Он вышел, опёрся о притолоку рукой и стал тяжело дышать. Нелегко достался ему этот выход. Потом заковылял к собаке, Полёт заскулил… Всё, конец ему, подумал я и обрадовался: сегодня буду есть мослы с мясом и дети будут суп хлебать. Нож-то у него в руках… Друг доковылял до собаки, встал перед ней на колени, поцеловал её в лоб и сказал: «Прощай, друг». Поднял нож, поддел под ошейник и дёрнул. Собака, освобождённая от ошейника, дёрнулась, радостно забегала вокруг нас и побежала, шатаясь и неуверенно переставляя ноги. «Живи, друг, – сказал Степан. – Надо было давно отпустить тебя, когда ты в силе был. А сейчас могут поймать… Не думал я, не гадал, что доживём до такого времени…» Я, весь поникший и обессиленный, не прощаясь, побрёл домой. До сих пор душа болит, что не попрощался с другом. Знал же, что умрёт…
С горя у старика что-то забулькало. Он сжал тонкие губы и долго глядел на реку, на противоположный берег, и заговорил.
– Вот как сейчас вижу. Вот здесь, ну чуть подальше, трое моих дружбанов утопли из-за куска хлеба, – продолжил старик.
– Что они, топили друг друга из-за куска хлеба?
– Нет, не топили. Прошло уже два месяца с того момента, как голод начал косить людей в деревне. Похоронная команда работала день и ночь. Так вот, эту команду кормили и поили, сытые жеребцы были. Слабый-то землицу не выроет, сам упадёт в могилу. Хлеб-то они мели вволю и щи не скоромные ели, а с мясцом. Потому что наладили одного из своей команды ловить сусликов. Их много в ту пору развелось. Воробьёв-то всех мы к тому времени поели, а сил таскать воду, чтобы выливать сусликов из норы, у нас не было. А у них были. Так вот, про друга-то я тебе рассказывал, с собакой… – Он остановился. – Да, сильный был человек. Умер он, дурила, а перед этим собаку свою отпустил, не стал её есть. А ведь мог за счёт неё месячишко ещё пожить. А собака-то стала искать еду в деревне, ну и забрела в то место, где столовалась похоронная команда. Как уж она умудрилась полбуханки хлеба у них стащить? Ну, повар – за ней, она – от него! Ты понимаешь, что такое хлеб в зубах у полудохлой собаки? Каждый верил, что он поймает и отымет хлеб. Человек десять бежали за ней и орали: «В кусты, в кусты сирени её давай! Там мы её поймаем и зажмём!»
А у нас такая сирень была! Как зацветёт, от красоты и запаха закачаешься. Вот люди и решили собаку загнать в сиреневые кусты и там поймать. Но ведь собака – четыре ноги, а они – ослабленные, полуживые. Я-то жил на краю села, а они с другого конца её гнали. Ну вот, пока они бежали за ней, четыре человека и отдали Богу душу. Некоторые, обессилев, отстали. Продолжали бежать только трое мужиков…
Я сидел в это время возле дома на гранитном камушке и думу тяжёлую думал: надо идти воровать. От этого меня оторвал крик: «Держи её! Не пущай!» Я вскочил и встал посредине улицы, раскинув руки. «Ну, – думаю, – сейчас я её схвачу!» Но где мне, совсем ослабшему? Собака проскочила мимо меня и побежала через луг к реке. Мы – за ней. Фёдор бежал и ругался: «Вот ведь гад какой – Степан-то! Сам сдох, а собаку отпустил – ни себе, ни людям не дал».
Но голод сказывался и на собаке, и на нас. Она прибежала вот к этому самому берегу и, положив кусок хлеба на землю, села и повернулась к нам. Мы воспрянули духом: теперь она наша вместе с хлебом. Растопырив руки, мы полукольцом пошли к ней. Собака зарычала, схватила хлеб и прыгнула с берега в воду. В горячке три моих одногодка прыгнули за ней. Но она – собака, вынырнула с куском хлеба, взвизгнула оттого, что хватанула через хлеб воду… Она поплыла с этим куском к другому берегу, а три моих товарища барахтались и кричали: «Помогите! Помогите!» Что я мог сделать, какую помощь оказать? Я сам не прыгнул потому, что упал возле берега обессиленный. Это и спасло меня. А они камнем пошли ко дну. Собака же положила хлеб на берег, зарычала, глядя на реку, и быстро съела хлеб. Недалеко от берега столбиком стоял суслик, и собака побежала к нему, но, не добежав до него немного, заскулила и стала кататься по земле. Инстинкт ли сработал или она переняла это у другой собаки, но она стала ползать на животе… Хлеб чуть не сгубил её. Голодный желудок не любит, когда в него нагружают много еды. Через некоторое время собака встала, потом снова легла и поползла к суслику. И я подумал: «Если она добывает еду таким манером, то и я буду воровать, чтобы жить». Но одно дело – думать, а другое – делать…
…Мор начался у меня в семье. Первым умер сын Васька. Он был худой, измождённый, мослы обтянуты кожей… Он, видно, чувствовал свою смерть и просил своего брата Ивана при мне: «Ваня, иди кусочек хлебца мне принеси. Ты думаешь, я умру? Принеси, я поем, и мы с тобой пойдём на речку купаться». Потом он вытянулся и затих. Ванятка в страхе попятился от него, а я, крикнув жене: «Валя!», кинулся к нему, поднял, прижал к себе ещё тёплое тельце. Из моих сухих глаз по щекам побежали слёзы. Подошла жена, посмотрела на меня, потом на ребёнка… «Слава Богу! Ангелом будет там, на том свете. Все младенцы ангелами там бывают, – сказала она и неожиданно зашумела на меня: – Чего глядишь?! Доставай скатерть посконную из сундука и стели на лавку. Схороним как положено, по-христиански».
А с печки на нас смотрели не лица, а черепа с глазами детей. Одна малышка сказала: «Мама, что с ним?» «Ничего, доченька. Сейчас мы его обмоем, на лавке полежит, свечку ему в пальчики вставим, а потом схороним», – тихо ответила жена.
Почему она не заревела белугой? Я-то по жизни так – то ли верующий, то ли так, а она-то верующая была. Может, её мысль остановила: ангелочком ребёнок на том свете будет. Я часто думаю о том, что женский вой по детям не разорвал грудь матери-земли лишь потому, что они верили, что их дети будут на том свете живы-здоровы и в услужении у Бога. Глупость, конечно, но для верующего человека надежда, что Там будет хорошо, смягчает боль. Я понял это и повторил: «Да, в райском саду будут бегать, гулять, цветы, как у нас на лугу, будут рвать». «Замолчи, – зашумела он, и слёзы рекой. Я прижал её к груди и шептал: «Не надо, не плачь, слезами горю не поможешь. У нас их тринадцать осталось…» «Какой палец ни укуси – всё равно больно». Она перестала плакать, вытерла слёзы.
Я постелил посконь, положили нашего сына на лавку. Всё чин чином, как положено покойнику. Жена прочитала над ним «Отче наш», вот и всё соборование. А к вечеру уже пришла похоронная команда. Их было четверо. Поздоровались они, завернули его в посконь, один из них – мордастый такой, симпатичный, я его запомнил, взял его молча и пошёл к двери. За ним вышли остальные. Провожать сына на кладбище мы не пошли. Кладбище было километрах в семи от села, если бы мы дошли туда – и нас бы схоронили. И они на лошади, на рыдване, увезли наше дитяти. До сих пор не знаю, где его могилка.
…Жена молча сидела на лавке, смотрела на меня, а я смотрел на неё. И вдруг она зашипела:
– Наклепал, а кормить не хочешь! Хоть умри, но еду достань! Или я тебя сама убью!
– Окстись, Валя, что ты говоришь?! Ну где я еду достану?
– Где угодно! Ты в семье добытчик. Добудь!
Я молча вышел из дома и присел на камень. Вечерело. Перламутровая заря с розоватым оттенком омывала край земли. Горизонт был невыразимо красив. Но сумерки быстрой тенью набегали на день, и густая тьма скрыла всё вокруг. Во двор вышла жена, присела на камень рядом со мной, положила голову мне на плечо и сказала:
– Прости!
Я обнял её…
– Понимаешь, Стёпа, – сказала она, – всех мы не прокормим. Умрём все – и ты, и я, и дети. А любой родившийся на Земле человек должен оставить потомство. Всех мы не спасём, но троих мы должны спасти.
И столько решимости было в голосе жены, что я испугался и прошептал:
– Подумай, что ты говоришь?! Уж лучше нам всем туда, это будет, как говорится, по-честному.
– Нет, я умру – и стану едой для детей.
– Ты что?! – впервые за много лет закричал я на неё. – С ума, что ль, сошла?
Глаза у неё от злобы расширились.
У моего рассказчика что-то забулькало в горле, и он глухо бормотнул: «До сих пор не могу себе это простить, что наорал тогда на неё». И он продолжил свой рассказ.
Жена сказала:
– Вон двухвостка, которая в доме бегает, сама погибает, а дети её едят. Чтобы они живыми были, себя в жертву приносит.
– Тогда, может, лучше меня? – сказал я.
Врать не буду – от этой мысли, что меня должны есть мои дети, сердце моё захолонуло и горло забил тугой горьковато-жгучий комок.
– Нет, – сказала он. – Ты сильнее меня, ты достанешь пищу. Трое должны жить.
– Да замолчи ты, – заорал я на неё и замахнулся, но вовремя остановился. Прижал её к груди: – Все, все будем жить. Я сделаю всё, чтобы спасти детей.
Она встала, опустила руку на мою голову и сказала:
– Иди воровать!
Опешивший, я смотрел на неё:
– Как ты себе это представляешь?
– Ты не ребёнок, и не мне тебе объяснять, как воровать. А троих мы должны спасти.
Она встала, опустила руку на мою голову и сказала:
– Я не Боженька, но благословляю тебя ради детей наших на воровство. Грех этот за детей наших я возьму на себя…
Ушла… А я как волк, который не ворует там, где живёт, безвольно направил свои стопы в соседнее село, которое находилось в трёх километрах от нашего. Можно сказать, что я брёл без цели. У меня не было плана – чего украсть и у кого украсть. Лишь подойдя к соседнему селу, я решил: надо идти к дому председателя колхоза. Он жил посреди села, и я, крадучись, пошёл к его сараю, но увидел на нём замок. Раньше у нас не запирались ни дома, ни сараи, ни погреба… Но это было раньше, а теперь – голод…
…Я раскрутил проволоку, намотанную вместо замка, и, прикрыв за собой дверь, осмотрелся… Когда глаза привыкли к темноте, спустился в погреб. Увидев горшки с молоком, дрожащими руками схватил один полуторалитровый горшок и начал пить то, что в нём находилось. Видно, он долго стоял, и густые сливки нежными комками заскользили по моему горлу. Выпил всё, прерываясь и отдуваясь. Не знаю почему, но я засмеялся, потом взял второй горшок и вылез из погреба. Я нёс его, почти дошёл до своего села, как вдруг споткнулся и упал… Горшок разбился… Я начал проклинать себя, свою жизнь, мать, которая меня родила, и Бога… Я не знал, есть ли Он или нет, но богохульствовал, как говорится, он попался мне под горячую руку.
Я шёл домой, и желудок мой ныл, но рези не было, я не катался от боли. Жена была в горнице, когда я зашёл в дом, она только и спросила:
– Ну?
– Разбил… – вымолвил я.
– Недотёпа! – взвизгнула жена. – Чего разбил-то? Голову о камень?
– Горшок с молоком.
– Где ты его разбил?
– Да недалеко от села.
– Так пойдём быстрее туда, с земли молоко соберём.
Подошли мы к тому месту, черепки там только лежали, а молоко было кем-то уже вылизано. Лисой или собаками, не знаю.
– Иди и принеси другой горшок! – приказала жена. – Там есть ещё?
– Да, есть.
– Так иди и принеси!
– Так месяц вон появляется…
Жена глянула на небо:
– Чёрт его дёрнул появиться… Голодуй тут до завтрашней ночи.
А через день мы схоронили дочку Нюрку… По всему селу дети стали умирать один за одним, и наши тоже. Когда умер наш шестой ребёнок, жена даже молитву свою любимую «Отче наш» не смогла прочитать. Аким, так звали похоронщика, сказал:
– По обычаю, хоть она и ребёнок, но должна на лавке полежать, хоть без простыни…
Но потом посмотрел на нас, немощных, взял ребёнка за худенькие руки, поднял, подставил холщовый мешок и опустил в него тельце.
– Вот такой теперь у нашей власти саван для детей, – горько усмехнулся Аким и осёкся, стал воровато оглядываться: за такие слова и посадить могли.
А я заметил, что моя жена вроде умом тронулась: безучастная ко всему, равнодушная стала. Мне было очень тяжело на неё смотреть, и я уходил из дома. Как-то раз, когда я сидел на своём любимом камушке, увидел я у соседа какое-то шевеление сквозь открытую дверь сарая. Подошёл к двери сарая и увидел, что на соломе лежит девочка лет десяти с закрытыми глазами. У неё были широко раскинуты ноги, сукровица текла между ног… Отвернувшись к стене, застёгивал брюки тот самый мордастый парень из похоронной команды. Возле девочки лежал хлеб. Я хотел попросить хлеба, но какая-то женщина прыгнула на меня сзади и зашипела:
– Зачем пришёл? Кто тебя звал? Хлеб не дадим!
Я не удержал её на спине и упал на карачки. Она слетела с меня, и пока я вставал, буксуя от слабости, она начала пихать в рот изнеможённой девочки половину куска хлеба.
– Зачем пришёл? – снова спросила она меня, жадно глотая остатки хлеба.
Я покорно стоял и смотрел не на женщину, не на девочку, не на мужчину-насильника, а на хлеб, который исчезал во рту женщины. Парень, проходя мимо меня, остановился и толкнул меня… Я качнулся… А он сказал:
– Через неделю схороним. – И пошёл дальше.
Я хотел отнять этот хлеб у женщины-матери на правах сильного. Она, видно, поняла это и крикнула дочери: «Жуй быстрей!» – и сама быстро проглотила хлеб, утробно икнув. Но вдруг она упала и стала кататься по сараю. Девочка безучастно смотрела на мать и на меня глазами – осколками неба. Я повернулся и пошёл. Подойдя к своему дому, прижался лбом к стене и, чувствуя холод кирпича, заплакал. Нет, я плакал не от того, что он насиловал девочку. Она, по моим понятиям, по-своему заработала хлеб… А я не сомкнул пальцы – пальцы мужчины – на его горле, когда увидел, что он изнасиловал её. Слабость помешала мне, а голод поменял все мои нравственные устои. А ещё я с горечью понял: если он будет опять её насиловать, я не причиню ему вреда. Мне было обидно лишь за то, что я – участник этого преступления, должен был получить вознаграждение – кусочек хлеба, а они мне не дали. Вот такие нехорошие мысли были у меня в голове…
Неожиданно что-то кольнуло меня в грудь, сладковато-горький комок подступил к моему горлу, и я не смог его проглотить… Я зашептал:
– Я виноват! Я виноват! Где же ты был, всемогущий и справедливый боже?! Неужели не видишь, что творится? Почему должны умирать дети? Где же справедливость? Почему не накажешь тех, кто сделал голод? Почему матери отдают детей, чтобы над ними измывались за кусочек хлеба. Мы готовы убить друг друга. Как ты жесток, бог! Да имеешь ли ты сердце? Нет, не имеешь! Ты своего сына отдал на распятие, на растерзание. Ты поступил несправедливо. Ты, всемогущий, слаб духом и телом, если не побил врагов своего дитяти. Ты не останавливаешь войны! А может, Тебя вообще нет? Ведь нельзя это проверить. И ты, всемогущий, не смог остановить побоища на Земле? Не сжёг их молнией…