Незаконченная глава «Отрывки из путешествия Онегина» – в нем сильное желание Пушкина (чем не взгляд на себя со стороны?) привести праздное существование Онегина на очные ставки и прямые столкновения с русской жизнью и русской землей, как деятельных и усердно хлопочущих явлений. Онегин является здесь с другой стороны, с тоскою, что много еще сил, здоровья и жизни, а девать некуда!:
«Зачем, как тульский заседатель,
Я не лежу в параличе?
Зачем не чувствую в плече
Хоть ревматизма? Ах создатель!
Я молод, жизнь во мне крепка…
Чего мне ждать? Тоска. Тоска!»
Живая и энергичная натура поэта тоской не хочет заканчивать жизнь. И борется он с собственной душой, в которой тоска стала неотъемлемой частью, и негодует, что мелочность среды усиливает питание такого душевного осадка:
«Какие б чувства не таились
Тогда во мне – теперь их нет;
Они прошли иль изменились…
Мир вам, тревоги прошлых лет!
В ту пору мне казались нужны
Пустыни, вод края жемчужны,
И моря шум, и груды скал,
И гордой девы идеал,
И безыменные страдания…
Другие дни, другие сны!
Смирились вы, моей весны
Высокопарные мечтанья,
И в поэтический бокал
Воды я много подмешал.
Иные мне нужны картины:
Люблю песчаный косогор,
Перед избушкой две рябины,
Калитку, сломанный забор.
На небе серенькие тучи,
Перед гумном соломы кучи,
Да пруд под сенью ив густых,
Раздолье уток молодых…
Теперь мила мне балалайка,
Да пьяный топот трепака
Перед порогом кабака;
Мой идеал теперь – хозяйка,
Мои желания – покой,
Да щей горшок, да сам большой…!
Чем эти строфы – не ключ к самому Пушкину и к нашей русской натуре, поразительной и прелестнейшей смеси самых разнородных ощущений, колориту чувств с особенной, самобытной красотой, вечно свежей и всегда молодой. И здесь же рядом, параллельно, – повесть «Выстрел» (как предчувствие пули Дантеса), в которой страшный призрак Сильвио с его мрачной сосредоточенностью в одной мстительной мысли. Словно Пушкин знал о каком – то тайном законе, по которому все недолговечно, все, что несет высшие стремления и многообъемлющий идеал.
***
Пушкин – «все наше»
Все истинное и правдивое в нашей литературе проистекает из духовного родства с пушкинскими высшими стремлениями, из глубины его духа, порой неподвластного мыслям. От него по прямой линии ведет начало. В нем, Пушкине, навсегда завершился наш душевный ход. И чудо этого процесса поэт выразил в своем душевном и благоухающем стихотворении:
Художник – варвар кистью сонной
Картину гения чернит
И свой рисунок беззаконный
Над ней бессмысленно чертит.
Но краски чуждые, с летами,
Спадают ветхой чешуей;
Созданье гения пред нами
Выходят с прежней чистотой.
Возрождение, 1819.
Пушкин – все наше, идеально русская натура, все национальное билось в его жилах. Он все прочувствовал: любовь к старине и древности («Родословная моего героя»), Русь Петра I, реформированную («Медный всадник»), обаятельные идеалы сказок («Руслан и Людмила»), смиренное служение чести и долгу («Капитанская дочка»), наш разгул и нашу жажду самоуглубления («Кавказский пленник» с Алеко и Гиреем, «Пиковая дама» с Германном, «Евгений Онегин»), глубокую грусть и горечь «матери – пустыни» (поэма «Тазит»):
Я воды Леты пью,
Мне доктором запрещена унылость:
Оставим это, – сделайте мне милость!
Тазит
Следствие…
Прочувствовал в особенности Пушкин русский дух как дух вольнодумства и свободы…
Следствие по делу декабристов убедило правительство, что одним из источников «обуявшего Россию вольномыслия» были свободолюбивые стихи Пушкина. «Пушкин – один из корифеев мятежа», – таков был вывод Николаевской следственной комиссии.
В сентябре 1826 года новый царь, Николай I, приказал доставить Пушкина к себе «под надзором фельдъегеря, но не в виде арестанта». Между царем и поэтом произошло свидание, во время которого Пушкин сохранил чувство собственного достоинства и независимость. На вопрос Николая I, принял ли бы он участие в мятеже, если бы был 14 декабря в Петербурге, поэт смело и честно ответил: «Непременно, государь. Все мои друзья были в заговоре, и я не мог бы не участвовать в нем. Одно лишь отсутствие спасло меня». Николай I объявил Пушкину, что он «прощен», что ему позволяется жить где угодно, что его сочинения изымаются из общей цензуры и, наконец, что он, Николай I, сам будет его цензором. Смысл этого царского «великодушия» замечательно обнажается в письме шефа жандармов графа Бенкендорфа Николаю I от 12 июля 1827 года: «Пушкин – порядочный шалопай, если удастся направлять его перо, его разговоры, в этом, будет прямая выгода».
Николай I и Бенкендорф хотели сделать из Пушкина придворного поэта. Однако это им не удалось.
В условиях ужасающей реакции, созданной Николаем I, в обществе господствовали растерянность и тревога. «Одна лишь звонкая и широкая песнь Пушкина, – писал Герцен, – звучала в долинах рабства и мучений, эта песнь продолжала эпоху прошлую, наполняла мужественными звуками настоящее и посылала свой голос в отдаленное будущее».
Друзьям
Нет, я не льстец, когда царю
Хвалу свободную слагаю:
Я смело чувства выражаю,
Языком сердца говорю.
Его я просто полюбил:
Он бодро, честно правит нами;
Россию вдруг он оживил
Войной, надеждами, трудами.
О нет, хоть юность в нем кипит,
Но не жесток в нем дух державный:
Тому, кого карает явно,
Он втайне милости творит.
Текла в изгнаньe жизнь моя,
Влачил я с милыми разлуку,
Но он мне царственную руку
Простер – и с вами снова я.
Во мне почтил он вдохновенье,
Освободил он мысль мою,
И я ль, в сердечном умиленье,
Ему хвалы не воспою?