– Сюда! Товарищ-старший лейтенант, мне!.. Вот он я!..
Зайцев оценил выгодную ситуацию, в которой находился не обремененный преследованием Вовка, и ловко отпасовал ему мяч. Вовка получил пас, увернулся от Джеффа Келли и перекинул мяч Андрушкевичу. Замполит принял мяч головой, сбросил его себе на ногу под удар и немедленно был сбит толстым и стремительным Майклом Форбсом. Но молоденький польский подпоручик без труда отобрал мяч у Форбса, рванулся было вперед и в ту же секунду был погребен вместе с мячом под грудой навалившихся на него тел.
В воротах, как истинный голкипер, метался Луиджи Кристальди. Из-под кучи-малы с трудом выбрался Рене Жоли. Прихрамывая и смущенно улыбаясь, он поковылял к Тулкуну Таджиеву, который лупил шумовкой по огромному закопченному казану и отчаянно кричал:
– Через пять минут плов подаю! Через пять минут плов подаю! Плов ждать не может! И так – зиры нет, барбариса нет!.. Плов горячий кушать нужно! Барашек совсем свежий! Руки мойте! Мойте скорее руки!
С капота бронетранспортера в весенне-польское небо летели страстные, жгучие испанские слова любви Роситы Сираны. На всех языках вопили несколько десятков зрителей и сорок футболистов. Чуть не плакал Тулкун у своего казана.
Он посылал проклятия Майклу Форбсу, который устроил этот дурацкий футбол в то время, когда настоящий узбекский плов может перестояться и превратиться в слипшуюся рисовую кашу с мясом! И он такого позора не вынесет!.. Он мужчина, а среднеазиатскому мужчине легче умереть, чем кормить людей рисовой кашей! И если футбол сейчас же не кончится, он вот этой шумовкой морду набьет Форбсу! И пусть его лучше потом трибунал судит, но свой плов он никому не даст испортить!..
Спустя две минуты замполит польской дивизии уже ничем не отличался от остальных игроков. Он был мокр, грязен, нижняя пуговица форменного мундира была выдрана с мясом и безвозвратно утеряна. Андрушкевич неутомимо вламывался в любую игровую комбинацию, большей частью выходил из нее победителем и отпасовывал мяч Вовке Кошечкину, разгадав в нем незаурядного партнера. Вовка лихо обводил и своих, и союзников и точно бил по воротам Луиджи.
Не очень красиво, но бесстрашно Кристальди распластывался в отчаянном и безуспешном броске, шмякался на землю, трагически воздевал руки к небу и призывал в свидетели всех игроков и зрителей, истошно кричал:
– Офсайт!.. Офсайт!..
– Не было офсайта! Не было! Браво, Кошечкин!.. Браво! Форвертс, Вовик!.. Тшимайсь, котку![14 - Держись, котик! (польск.).] – вскакивала со своего места и, путая все языки, кричала разъяренная и влюбленная Лиза.
В санитарном «газике», отгороженные от мирской суеты и шума, за маленьким столиком, под фотографией Сталина, сидели Санчо Панса и Степан Невинный. На столе была разостлана чистая белая тряпочка. На тряпочке – несколько ломтиков хлеба и большой кусок копченого окорока. Десантным ножом с деревянной ручкой они по очереди деликатно отрезали по тоненькой дольке окорока, так же деликатно и осторожно – ибо каждый из них был для другого иностранцем, а это обязывало их к вполне определенной форме изысканных отношений – по очереди отхлебывали по небольшому глотку местного пива, отщипывали по кусочку хлеба, неторопливо закусывали окороком и степенно вели разговор. Каждый на своем языке.
– Я, пока с этими союзниками палатки ставил, думал, килограмм двадцать потеряю. Никто по-русски не понимает, все орут... Ужас! – жаловался Невинный. – Твое здоровье!
– А ничего страшного, – успокаивал себя Санчо Панса. – Это даже лучше, что я сейчас не шофер. Будь здоров!
В большой двухмачтовой палатке-перевязочной на белом клеенчатом топчане сидел Анджей Станишевский. Перед ним стояла Катя, гладила его по голове, что-то шептала ему, а он обнимал ее, прижимался лицом к ее телу, и в щеку ему врезался угол коробки «Казбека», лежащей в кармане ее халата. Но вот Катины руки соскользнули ему на лицо, стали ощупывать его рот, глаза, подбородок, а он, обезумев от счастья, ловил губами ее пальцы, зарывался лицом в ее ладони. Плечами, грудью, коленями он ощущал теплоту ее тела. На его лице мелко подрагивали кончики ее пальцев, и он вдруг поверил в то, что от счастья можно заплакать...
Васильева подняла руками голову Анджея, всмотрелась в его лицо и строго сказала:
– Слушай, Станишевский, черт бы тебя побрал, ты знаешь, если бы ты сейчас не приехал – я бы к вечеру уже умерла. Это я тебе как доктор говорю. Оказывается, я совершенно не могу без тебя жить... Пожалуйста, пока это зависит от тебя, сделай так, чтобы у нас не было таких длинных перерывов. Иначе мне несдобровать. Я не могу не видеть тебя так долго. Я дура, я ненормальная, я больна тобой сейчас, понимаешь?.. Может быть, это пройдет, может быть, как-то стабилизируется... Я не знаю, что может быть. У меня такого еще не было. Но пока судьба не растащила нас по разным углам, пожалуйста, сделай так, чтобы я могла тебя еще видеть. Потому что иначе мне просто не выдержать. Побереги меня пока немножко, Ендрусь...
Трепетала от ветра тонкая брезентовая стенка палатки. Бушевали за матерчатой стенкой футбольные страсти. Уже в который раз в любовном экстазе начинала заново рыдать по-испански Росита Сирана. Возмущенно кричал Тулкун Таджиев, заканчивая каждую русскую фразу сильным узбекским выражением, которого, к счастью, никто не понимал. И вторил Тулкуну по-французски раздраженный голос Рене Жоли.
Станишевский встал, прижал Васильеву к себе, зашептал ей на ухо:
– Катенька... Катенька! Милая моя, родная... Как я люблю тебя, солнышко... Я сегодня все время занимался тем, что брался не за свое дело. Я участвовал в том, в чем ничего не понимаю. Но у меня все получалось! Я клянусь тебе – все! Спроси Валерку... И это потому, что у меня есть ты. Мне казалось, что я делаю это для тебя. Иногда я чувствовал, что схожу с ума. С кем-то разговариваю – слышу твой голос, куда-то приезжаю – ты там... Ты была повсюду со мной... Так ведь не должно быть, правда? Это же, наверное, даже вредно, да? Вот такие галлюцинации. Мне кто-то что-то говорит, а я вижу тебя... Твое лицо на подушке. Кошмар!.. Хоть в холодную воду бросайся. Так, наверное, можно остаться кретином на всю жизнь...
– Мальчик мой, Андрюшенька, любимый. Останься таким подольше! Умоляю тебя! Это единственная форма кретинизма, с которой я бы смирилась. Господи, счастье-то какое! Да здравствуют кретины!
– Ну нет... У меня уже начинается, – с огорчением констатировал Станишевский. – Как увидел тебя – все из головы выскочило. Мы с Валеркой уже послали машину за тяжелоранеными. Хачикян звонил, у него все машины в разгоне на дальних участках. А у нас нашлась. Как ты и приказывала – крытый «студебекер». Они сегодня же попадут в стационар.
– Спасибо, дружочек мой. Я, правда, думала, что машина будет только завтра...
– Появилась возможность сделать это сегодня. А что будет завтра – науке не известно. Ты не хотела бы сама присутствовать при отправке раненых в тыл?
– Нет. Это ни к чему. Там есть Игорь Цветков. Он в курсе всех дел, и у него там очень опытные ребята.
– Может быть, тебе все-таки уехать с нами? Мы сейчас возвращаемся в город. Поедем, Катюша?
– Нет, Андрюшенька. Там хозяйство налажено, а здесь... Да и мало ли что! Не дай Бог, конечно.
– Вот именно, – сказал Станишевский. – Я не хотел тебя пугать, но здесь неподалеку скрывается немецкая группировка человек сорок – шестьдесят. Обнаружены места их бывших стоянок. Они могут пойти на прорыв. Мы, конечно, к вечеру передвинем сюда поближе роту охраны, но я подумал...
– Тем более, – прервала его Васильева. – А ты хочешь меня увезти! Не бойся за меня, малыш. Мы с тобой постараемся выжить другим способом. Не волнуйся, мой мальчик, мой родной, любимый, единственный...
Она коротко всхлипнула и стала целовать Анджея, бормоча уже что-то совершенно бессвязное.
С футбольного поля раздался чей-то торжествующий вопль, и в палатку-перевязочную влетел красно-синий с желтыми полосками мяч. Опрокинулся шаткий самодельный столик, с нежным звоном разбилось что-то стеклянное, но Васильева еще сильнее прижала к себе Станишевского.
Тут же за мячом в палатку ворвался мокрый и взъерошенный Вовка Кошечкин. Он увидел прижавшихся друг к другу Васильеву и Станишевского и обмер. Васильева скосила на него глаза, с сожалением оторвалась от губ Анджея и, не отпуская его от себя, с обреченным вздохом сказала Вовке:
– Ты, как всегда, вовремя, Кошечкин. Я скоро совсем перестану тебя стесняться – уже привыкать начала. Ну что ты стоишь столбом? Не видишь, я занята. Бери свой мячик и катись отсюда. Ты меня, Кошечкин, скоро с ума сведешь...
Несмотря на панику, поднятую Таджиевым, плов оказался очень вкусным. Рис получился рассыпчатым, нежным, острым, с чудесным желтым отливом. Для того чтобы создать такой сказочный цвет, Тулкун пожертвовал из своих тайных запасов остатки шафрана и настоящего узбекского красного перца. Баранина оказалась мягкой, пахучей; она таяла во рту и даже при ощущении полной сонливой сытости вызывала непреодолимое желание съесть еще хоть один самый маленький кусочек. Протомившиеся в плове головки чеснока придавали рису и мясу одуряющий аромат. Тулкун пальцами вытаскивал чеснок из готового плова, разнимал головки на дольки и обучал всех высасывать из долек удивительную душистую пасту, не напоминавшую чеснок ни вкусом, ни запахом.
Тулкун принимал поздравления с гордой сдержанностью художника, знающего себе цену. Но чтобы не показаться нескромным, он сознательно принижал достоинства своего произведения и почти каждому объяснял:
– Слушай, зиры – нет... Травка такая у нас в горах растет. Барбариса... Барбарис знаешь? Барбариса – нет... Гороха «нут» – нету. Специальный горох, с ночи замачивать надо. Где сало курдючное, масло хлопковое? Нету! Слушай, какой плов может быть?.. А чай зеленый? Где ты у них найдешь зеленый чай? Можно, конечно, и черный чай – рис воду любит, но зеленый – из пиалы, с конфет-подушечка – ой-бояй!.. Лучше всего!
Рядом с ним сидел лейтенант Жоли и, восторженно причмокивая, доскребал плов из котелка:
– Фантастик! Формидабль! Семанифик!.. Тре бьен! [15 - Фантастично! Потрясающе! Великолепно!.. Очень хорошо! (фр.).] Карашо...
Перерыв на отдых, футбол и плов уже закончились, и в поле снова шла нескончаемая тяжелая крестьянская работа. Только что уехали Зайцев, Станишевский и Андрушкевич. Васильева прилегла в палатке-перевязочной. Третьим рейсом примчался бронетранспортер – привез последнюю партию зерна, а заодно и ремонтную бригаду: Михаила Михайловича – старшину-кузнеца, молотобойца Тадеуша и почти протрезвевшего гражданского поляка из местных, который опасался, что у него отберут только что полученную землю. Они приехали с вещмешком и огромной неподъемной черной дерматиновой сумкой, набитой инструментами.
Так как все были заняты своим делом – кто в поле, кто зерно разгружал, Вовка запрягал лошадь в телегу, Лиза снимала с передних ног лошади путы, Тулкун и Рене Жоли мыли казан из-под плова, Невинный пошел «до ветру», – никто на приехавших не обратил внимания.
Старшина Михаил Михайлович оглянулся вокруг и крикнул:
– Эй, хозяева! Кто старший?
Из второй палатки выглянула Зинка и тут же уставилась на здорового и красивого молотобойца. Она не спеша оглядела его с головы до ног, засунула два больших пальца под ремень и привычным движением расправила под ремнем коротенькую пижонскую гимнастерку. Она одернула ее книзу и назад, чтобы явственнее выпятить свой бюст, на котором и так чуть ли не горизонтально лежали с левой стороны медаль «За боевые заслуги», а с правой – орден Красной Звезды. Не отводя волоокого взгляда от Тадеуша, она небрежно спросила невзрачного старшину в очках:
– Чего надо?
Старшина увидел на Зинкиной гимнастерке погоны младшего лейтенанта, козырнул и почтительно откашлялся:
– Виноват... Старшина Александров. Ремонтная бригада. По сельхозинвентарю. Жалоб нет?
– Да как сказать... У меня пока нет, – со «значением» произнесла Зинка, разглядывая Тадеуша. – Может, в поле? Кто-то там говорил разные слова, что борона от трактора отцепляется...
– Ясненько. Виноват. Разрешите идти?
– А это уж как вам сердце подскажет, – проворковала Зинка и обольстительно улыбнулась Тадеушу.
Тот завороженно смотрел на Зинку, не в силах оторвать от нее остановившихся глаз. Старшина незаметно толкнул его локтем в бок и тихо сказал:
– Пошли, Тадеуш...