– А где санитаров брать, Екатерина Сергеевна? – спросил Невинный. – Здесь-то должен кто-то оставаться.
– Забирай этих! Коблы здоровые – ни черта с ними не случится. Не так уж они устали от этой войны. И Таджиева с кухней готовь...
– Толкун в пекарне.
– Отозвать!
– Слушаюсь! – Невинный огляделся и закричал: – Збигнев Казимирович! Збигнев Казимирович! Где Збигнев Казимирович?
В кастрюле плескалось молоко, и это раздражало Невинного. Он сунул Лизе в руки кастрюлю и приказал:
– Тащи вон в ту палату. Тяжелораненым. Поняла? Только пусть сестричка через марлю процедит. Ясно?
– Ясно! Ясно! – ответила Лиза и радостно рассмеялась оттого, что поняла почти каждое слово.
Через несколько минут Вовка уже запрягал кобылу, злобно покрикивал на нее, будто она была виновата во всех его бедах. Зинка влезла в санитарный «газик» – проверяла комплектность средств первой помощи. Внутри «санитарки» стояла железная печка, за ней – топчан, у кабины – столик. Окошечко в кабину водителя прикрывали марлевые занавески. Над окошком висела фотография Сталина в самодельной рамочке.
Срочно разыскали Дмоховского, и теперь Невинный объяснял ему, что нужно перевести союзникам. Рядом стояли Джефф Келли, Луиджи Кристальди и Майкл Форбс. Рене Жоли не было.
– И обязательно скажите им про пахоту! Дескать, мы с поляками будем пахать и сеять, и не дай Бог, кто-нибудь там покалечится или еще что... А людей у нас – кот наплакал. И мы их, как союзников, просим...
Разобъяснив союзникам, что должно произойти и в чем их просят принять участие, Дмоховский поспешил к Васильевой. Все утро он оттягивал момент разговора с ней по поводу небольшого количества перевязочного материала и антисептических средств для фон Мальдера, но поняв, что Васильева с минуты на минуту может уехать из расположения медсанбата, старик решил больше не ждать ни секунды. Он уже заготовил почти правдоподобную легенду, и теперь нужно было только найти возможность переговорить с Васильевой наедине.
Он застал ее в ординаторской, когда она подписывала карточки девятерых тяжелораненых, отправляемых в тыловые госпитали в первую очередь.
– У вас ко мне дело, Збигнев Казимирович? – спросила Васильева, подняв глаза на Дмоховского.
– Так точно, пани майор.
Васильева укоризненно покачала головой.
– Екатерина Сергеевна... – поправился Дмоховский.
– Одну секунду.
Васильева подписала последние две карточки, мельком проглядела все остальные, сделала в трех из них незначительные поправки и сложила их стопкой.
– Я вас слушаю, Збигнев Казимирович.
Глухим от напряжения голосом, медленно и внешне совершенно спокойно Дмоховский поведал Васильевой о том, что неподалеку от городка в собственном фольварке живет его старый приятель – господин Циглер. Дмоховский специально назвал фамилию Циглера – человека реально существующего. Еще с двадцатых годов, когда опасность нависала над Збигневом Дмоховским чуть ли не ежедневно, он знал, что в любой легенде ложь должна быть минимальной. Тогда исключаются провалы по мелочам. Так вот на ногу этого несчастного господина Циглера накатилось бревно и, кажется, сильно ушибло ему стопу. Во всяком случае, господин Циглер уже три дня не встает с постели. Но самое неприятное во всем этом то, что у него начала гноиться рана, а он человек уже пожилой и не совсем здоровый, и что бы порекомендовала пани доктор для бедного господина Циглера?
Это тоже был один из старых проверенных приемов: передать инициативу разговора собеседнику для того, чтобы не настораживать его сразу громоздкой просьбой и не дать возможности, вслушиваясь в твою длинную тираду, проанализировать ее и понять, что за ней стоит.
– Давайте его сюда, – тут же сказала Васильева. – Посмотрим, промоем, попробуем убрать анаэробную инфекцию и поставим вашего господина на ноги... И сделать это нужно как можно быстрее. А вдруг сепсис? Зачем рисковать?
Дмоховский тут же согласился с Васильевой, но высказал опасение, что господин Циглер побоится в сегодняшней обстановке покидать фольварк и оставлять одних жену и дочь. Вряд ли он сможет им помочь в какой-нибудь небезопасной ситуации, но пока он с ними, сердце его будет намного спокойнее. Тем более что у жены господина Циглера медицинское образование и она смогла бы обеспечить ему относительно профессиональный уход. Единственное, что тревожит Дмоховского, – это отсутствие необходимых лекарств и перевязочного материала в доме Циглеров...
– Ну, это пустяки, – сказала Васильева. – Давайте сделаем так: если вы убеждены, что жена господина Циглера сумеет пару дней его поколоть одним чудодейственным средством, которое притормозит воспалительный процесс, тогда нет необходимости тащить его сюда. А вот когда я вернусь в город, его нужно будет все-таки обязательно посмотреть. Хорошо? В крайнем случае, Збигнев Казимирович, мы с вами запряжем нашего лентяя Мишку в его «додж» и сами приедем к вашему приятелю. Согласны?
– Конечно, Екатерина Сергеевна.
Васильева вызвала аптечную сестру Нюру, полную тридцатилетнюю женщину с маленькими сонными глазками под короткими белыми ресницами, и приказала ей приготовить для Дмоховского пятиграммовый шприц с иглами, марганцовку, баночку мази Вишневского, стерильный перевязочный материал и один миллион единиц американского пенициллина для инъекций – по сто тысяч единиц через каждые четыре часа.
– Стерилизатор для шприца нужен? – спросила Нюра.
– Гулять так гулять! Давай и стерилизатор, – сказала Васильева.
Пока Нюра возилась в своем аптечном хозяйстве и готовила пакет для Дмоховского, Васильева набросала на отдельном листе порядок инъекций пенициллина, способы промывания раны раствором марганцовокислого калия, наложения повязки с мазью Вишневского и объяснила Дмоховскому, что гнойные раны ни в коем случае нельзя туго бинтовать. Повязка должна быть поверхностной и рыхлой – необходим доступ воздуха к ране. Тогда ускоряется отделение и отток всякой некротической дряни...
– Он немец? – спросила Васильева.
– Да, – ответил Дмоховский и подумал, что с возрастом у него стали сдавать нервы.
– Тогда вам придется ему все это перевести, – улыбнулась Васильева и протянула ему листок бумаги с записями к назначениям.
– Конечно, конечно, – сказал Дмоховский.
В его душе вдруг вспыхнуло глухое раздражение против этой красивой, уверенной в себе женщины. Она только что проиграла затеянную им игру, она своими руками сделала все, чего от нее должен был добиться он, и вот она, проигравшая более умному и опытному противнику, чувствует себя прекрасно, шутит, улыбается, убежденная в том, что ей лишний раз представилась возможность выполнить свой врачебный долг. Он же, который выиграл у нее эту опасную игру, должен чувствовать себя отвратительно и мерзко, презирать себя за то, что использовал против нее старые, отработанные приемчики. И не торжествовать победу, а наполняться разъедающей ненавистью к себе – когда-то блестящему польскому улану, проповедовавшему «чистую» войну и вышедшему из всех войн и политических столкновений именно потому, что они на его глазах делались грязными руками...
Чтобы хоть частично освободить себя от омерзительного ощущения, ему нужно было сию минуту попытаться как-то унизить своего «противника», и Дмоховский с мягкой улыбкой заметил, что, как ему кажется, русские и поляки напрасно устраивают из пахоты и сева «чисто пропагандистскую акцию». Он, зная здешний народ, боится, что далеко не каждый живущий на этой земле будет рад такой помощи.
– Здесь, Екатерина Сергеевна, люди привыкли к отвергаемой вами собственности, а все, что затеяли ваши, сильно попахивает коллективизацией...
Васильева весело рассмеялась:
– Да что вы, Збигнев Казимирович! Какая там «коллективизация»! Просто мы хотим помочь людям, которым придется жить на этой земле после нашего ухода. А разумная и толковая коллективизация, кстати, тоже не так уж плоха. Об этом еще Маркс говорил.
Дмоховский внутренне напрягся и произнес с удивительно спокойной интонацией, будто и не собирался загонять собеседника в ловушку:
– Еще полвека тому назад, Екатерина Сергеевна, один великий человек, ваш, русский, сказал примерно так: «Главная недодуманность и ошибка теории Маркса – в предположении, что капиталы перейдут из частных рук в руки правительства, представляющего народ. То есть деспотизм из рук капиталистов перешел бы в руки распорядителей народа». Что, уважаемая пани, и случилось в вашей стране. А деспотизм есть деспотизм, Екатерина Сергеевна, и стоит ли таким образом «помогать» народу?
– Кто этот «великий человек», которого вы процитировали с таким удовольствием? – спросила Васильева, просматривая еще раз карточки тяжелораненых.
– Лев Толстой, – кротко отозвался Дмоховский. – Дневники конца прошлого века. Записи не то девяносто седьмого, не то девяносто восьмого года. Сейчас уже не помню.
– А, вон в чем дело... – протянула Васильева и поднялась из-за стола. – Бедный старик!
Дмоховский тут же немедленно встал со стула, не понимая, кого пожалела Васильева – его самого или Льва Толстого. Васильева подровняла сбоку стопку карточек и подняла строгие, холодные глаза на Дмоховского:
– Вы знаете, пан Дмоховский, раз вы упрекнули нас в насильственной помощи народу, опираясь на записи Льва Николаевича, тоже позволю себе напомнить вам несколько строчек из его дневников: «Хозяин стегает кнутом скотину, чтобы выгнать ее из горящего двора и спасти ее, а скотина молится о том, чтобы ее не стегали».
Не постучавшись, вошла аптечная сестра Нюра. Протянула Васильевой пакет с медикаментами, сказала бесцветным голосом домработницы из какой-то довоенной пьесы:
– Все туточки, Катерина Сергеевна. Я туды еще четыре индивидуальных пакета положила. На всякий случай.
Не глядя на нее, Васильева стащила с себя халат, шапочку и повесила их на гвоздь, вбитый в дверь. С другого гвоздя сняла свою шинель, набросила на плечи.
– Отдай пану Дмоховскому, – сказала она Нюре, – Если меня кто-нибудь будет спрашивать, я пошла собираться на выезд.