Федюнька прибежал с улицы, моргая расширенными глазами, испуганно протараторил:
– А там самолет немецкий летал! Над верхней улкой! И бумажки такие раскидывал, – он протянул деду сероватый лист с печатным текстом.
– То-то я и слыхал, как мотор тарахтел, – отозвался Степан Тихонович и, передавая листовку Фаине, вздохнул: – Без очков не разберу. Темновато.
– «Казаки и казачки! Освободительная немецкая армия вернула вам волю», – прочитала Фаина и запнулась. – У меня тоже со зрением неважно. Близорукость. Врачи советуют очки носить, да я пока обхожусь… Ну, уж ладно… «Великий Адольф Гитлер пришел вам на помощь. Отныне и навсегда кончилось иго большевиков и жидов…» Нет! Я читать эту мерзость не стану! – решительно отказалась Фаина и бросила лист на стол. – Типичный образчик геббельсовской пропаганды. Чтобы сломить нас, фашисты прибегают к самым изощренным приемам. Сеют в душах безверие в Красную Армию, в партию. Хотят оболванить народ, чтобы превратить в раба.
– Балакаешь, как на дуде играешь, – усмехнулся Тихон Маркяныч. – Папка, небось, партейный?
– Да, и мама – тоже. А вы?
– Я-то? – изумленно вскинул старик брови. – Не успел. Молодой ишо, а вот Степан… Его в партию призвали. Арестантскую. Ни за что четыре годика в лагере отсидел. А другие наши казаки, те и пононче за Уралом-рекой. Там, бают, сосен на кажного хватит! Кровно обидела нас власть советская, и сословия лишила, и паев, и уважения… А мы обиду свою, как в той сказке, на семь замков замкнули, и робили собе не покладая рук, покеда не загнали в колхозы… Нет, милочка, не дюже немцы брешут. Крутенько скрутили нас, крутенько!
– Батя, вы договоритесь! – осадил его Степан Тихонович с пугливой поспешностью. – Что упало, то пропало.
– Я не супротив Советов агитирую, а толкую человеку, как оно было… Откель ей знать? В городе Ставрополе, в нонешнем Ворошиловске, я в тридцать третьем ажник два месяца прожил, при Андреевской церкви христарадничал. Трудно было, а не так, как у нас.
– Конечно, мне испытать голод не пришлось, – призналась Фаина. – Папа получал паек как сотрудник НКВД. Но я абсолютно уверена: голод возник по вине кулаков. Да плюс засуха. Папа рассказывал, как враги народа зарывали зерно, уничтожали стада… Об этом и в романе Шолохова. Островновы подло действовали в каждом селе.
– Надо же! Как в точку попали! – отозвался Степан Тихонович. – Следователь тоже сравнивал меня с Яковом Лукичом. Дескать, грамотный и коварный… Я же вам как на духу скажу, что ни о каких заговорах против советской власти ни в тридцатом, ни в тридцать втором мы и слыхом не слыхивали! Может быть, единичные факты и были. Но о широком заговоре… Я «Поднятую целину» от корки до корки помню. Только вот не знаю, чего принесла она больше: пользы или вреда? Шолохов, конечно, не виновен. Сердцем писал. Да книгой его воспользовались. Стали выискивать Островнова в каждом хуторе!
– И правильно! Товарищ Сталин указывал, что классовая борьба с приближением к коммунизму не ослабевает. Я с вами категорически не согласна, что роман в чем-то навредил. Он нанес удар по врагам партии и народа. А воспитательное значение? Оно огромно!
– Завели волынку, – поморщился Тихон Маркяныч и собственноручно разлил брагу по рюмкам. – Я, окромя Библии, книжек не читал и ужо теперича не осилю… Будя! Человек жив нонешним днем, про то и гутарить надо. Берите… А ты чего, агитаторша?
– Нет. Спасибо, – качнула Фаина головой и опустила глаза. Лицо ее стало отчужденно задумчивым, далеким. Крупный нос и подбородок заострились, делая девушку старше и придавая всему облику нечто птичье, неустойчивое. И – жалкое.
– И давно ж ты на скрипке играешь? – невзначай осведомился Тихон Маркяныч. – При оркестре али как?
– С детства. Нет, в ансамбле играю редко. Преподаю в школе. Я уже объясняла.
– Может, сыграли бы? – поощряюще улыбнулся Степан Тихонович.
– Извините, но для этого должно быть настроение… Я, пожалуй, пойду утром. Ноша не тяжела.
– Как выйдешь на шлях, так и проголосуй, – с ехидцей наставил Тихон Маркяныч. – Тобе немецкие танкисты лихо подвезут! Не бузи! – И обратился к правнуку, жующему пышку: – Принеси, болеткий, кисет. Там, на верстаке, забыл.
Мальчуган вернулся с пустыми руками.
– Нету? – всполошился старый казак. – Я ж его с краю притулил. Не выйдет из такого слепца дозорного. Казак в сумерках должон, как сова, зрить! Ох, придется самому.
Лидия, выйдя из летницы, разминулась со стариком и принялась убирать со стола. Обрадованная ее появлением, Фаина охотно помогала. Из-под навеса, где шарил по полкам Тихон Маркяныч, слышалось добродушное бормотание:
– От же шельмец! Сызнова стянул… Взял манер курить! Тожеть, должно, горюешь? Кури, кури. Тольки подбросить не забудь. Настя-покойница вышивала.
Фаине голос старика показался странным, она недоуменно шепнула:
– Это о ком он?
– Дедуся? О домовом. Иногда правда пошаливает.
– Ты – серьезно? Это же суеверие, Лида.
– А ты поднимись утром на чердак, поднимись. И узнаешь: будет пахнуть самосадом или нет.
Фаина не нашла даже слов. Ладно, старый человек, но – Лидия? Какая дремучая старина! Какие темные люди!
От цветочной клумбы, разбитой у крыльца, наносило грустноватым запахом календулы. Свежело. Враздробь лучились над куренем звездочки. В замершем воздухе, казалось, гармошка Алешки Кривянова играет рядом, а не через улицу. И рокотала она басами, и всхлипывала, и сыпала ласковые трели в руках молодого калеки, не познавшего еще сполна девичьей любви…
Как плотину разорвало! Истошный крик поднялся где-то там, у околицы. Заскрипели калитки. Тревожные возгласы прокатились волной от двора ко двору. Степан Тихонович с отцом тоже вышли на улицу и застыли в напряженном ожидании. Через несколько минут к Дагаевым примчался какой-то пацан. И тут же за ним следом из калитки выбежала Таисия.
– Что там стряслось, соседка? – окликнул Степан Тихонович.
– Тоня Лущилина… Кумушка моя дорогая на себя руки наложила…
Тихон Маркяныч медленно перекрестился и низким, грудным голосом проговорил:
– Позора не снесла… Эх, головушка несчастная! Завсегда со мной здоровкалась, уважительная такая… Вот она, война проклятущая, как детей сиротит… – И строго добавил: – С Нюськой расцепись! Я энту выдерку наскрозь вижу! Поганая у ей душонка, лютая.
– Все, батя. Отрубил!
– Давай закурим. Сверни мне, а то я зараз бескисетный.
Растревоженные и хмурые, легли Шагановы поздно. Не на перине с супругой (с ней улегся внук), а на жестком топчане в передней довелось в эту ночь мять бока Степану Тихоновичу. Затаился, подложив под голову руки, и беспорядочно думал, слыша мерный стук маятника настенных часов. Размышления были обрывистыми, лишенными обычной взвешенности и прочности. Спутались беды клубком. И где их край – не разобрать…
9
Невероятно, то Тихон Маркяныч не ошибался.
Хранитель шагановского рода, домовой Дончур, был кряжист и сух плотью, в дремучей гнедой шерсти, с приятным старческим ликом. Правда, левый блекло-зеленый глаз, поврежденный в прошлом веке, чуть косил, слезился. В последние дни пребывал Дончур в постоянном унынии, всполошенный великой, небывалой напастью, которая постигла казачью землю. Нынче он с большим трудом сумел отвести, не впустить на свое подворье инородцев, но, откровенно говоря, не был уверен, что сможет это сделать и в следующий раз. Да, все же поизносился за три столетия пребывания на Земле, с того часу, когда спустился посланцем и воителем светлоликого Сварога. Многое множество событий произошло на его памяти, но такого смертоносного лиха земля Русская еще не знавала. Устроившись на дымоходе, в благодатной чердачной жарище, он перебирал в мыслях пережитое, ища опоры и разумения в своих дальнейших действиях.
Смутными видениями проплывали перед взором картины жизни в первой донской казачьей столице, в Раздорах. Помнилось, как ровно двести девяносто шесть лет назад, тоже в августе, сражался Евлампий Шаганов, зачинатель рода, с войском Крымского царевича Днат-Гирея-Нурадана на реках Кагальник и Ея, именно там, где сейчас воевал внук старшего из живущих – Яков. Фамилию такую получил Евлампий за легкие и неутомимые ноги, способность шагать сутками. Тогда Дончур был силен, данной ему духовной властью уберег лихого казака от пики и сабли, а уж теперь твердой надежды на спасение Якова не было. Изощрились люди в смертоубийстве…
Потом бытовал домовой в Черкасске, славном городишке, на куренном мазаном настиле есаула Митьки Шаганова, затем – казака Фомы, казака Пантелея, казачьего старшины Михаила, дружившего с атаманом станицы Трехизбянской Афонькой Булавиным. Не раз приезжал атаман с сыном Кондратием, вздыбившим вскоре казачью голытьбу на бунт.
И все эти долгие-предолгие, необъятные лета, сколько ни радел домовой, как ни старался оберегать шагановский очаг, горькие беды – одна другой страшней – метили семьи храбрецов. Едва в полнолетье вступал хозяин куреня, только начинали налаживаться жизнь и крепнуть хозяйство, как сваливалось негаданное горе. И возмужалый сын-сирота занимал место родителя в поредевшем казачьем строю…
Тяжелодумен и суров сердцем был служитель Сварога. Сынка погибшего при булавинском возмущении старшины Михаила, вьюношу Данилу втайне напутствовал и толкал на дела благие. Лихостью и статью молодецкой удался он в деда. Как и предки, грабил турецкие и персидские дворцы, любил баб, в винопитье не ведал меры, шашкой-кривулей рубил с обеих рук. Три сына от первой жены и два красавца от второй, пленницы-персиянки, сделали курень Шагановых чтимым среди казачества. Да и купцы первыми кланялись Даниле Михайловичу!
Но опять в земли русские вторглись турки, татарские полчища крымского хана и орды кубанских ногайцев. Опустело владение Дончура. На берегах Крыма и Дуная сложили свои отчаянные головушки два старших сына; средний, Федотка, раненный в рубке, был полонен янычарами. Не успел Данила воротиться с Шестилетней войны – в Черкасске новый сполох. Беглые крестьяне, иноверцы и голь казацкая по окрайкам Донщины опять взбунтовались! Повел их жестокий смутьян, никто другой как дезертир-хорунжий царской армии – Емелька Пугачев. Черкассцы, задобренные посулами и милостью императрицы Екатерины II, самозванца не поддержали. Сверх того, дружно выступили супротив Лжецаря, когда направился он со своими головорезами к Дону-батюшке.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: