Зигфрид что-то вспомнил и сказал мне:
– Вальдемар, вы не могли бы говорить со мной на русском? – его русский язык был весьма неплох.
Потом начались танцы: менуэт и какие-то другие, мне неизвестные. Танцевальная зала была разукрашена еловыми ветвями, которые немцы держат в своих домах от Нового Года до Равноденствия. По стенам в нишах стояли литые статуи древнегерманских богов.
– Наша современная мифология, – объяснял мне словоохотливый Зигфрид, с которым мы решили выпить на брудершафт отличного рейнского, – вполне уживается с абстрактной наукой. Вы, государь, конечно, читали Оруэлла. Он у нас широко не прессуется, но я читал. Так вот, Оруэлл пишет о двоемыслии, и что же в нем плохого? Это еще Архилох писал: «Живи так, будто ты бессмертен, но помни, что ты можешь завтра умереть».
Потом я танцевал с той самой любопытной девушкой, ее звали вроде бы Магда, которая и теперь не теряла времени:
– А верно ли то, что в России в Бухаре в каком-то музее можно увидеть «чашу Рустама» в сто литров и кнут, которым можно погонять мамонтов?.. А правда ли, что ваши врачи надеются когда-нибудь оживить забальзамированного Ленина? – спрашивала она. Я отвечал, что знал.
Надо сказать, что та негритянская тамтамщина, которая гордо именуется «современной музыкой», в Германии принципиально отсутствует. Ту музыку, под которую мы танцевали, я бы назвал постсимфонической; она строилась на плавном перетекании лейтмотивов с рядом неритмичных «скачков» звука, режущих эту симфоническую макаронину на части. Впрочем, это мое личное и непрофессиональное впечатление.
В разгар танцев – было уже около одиннадцати вечера – появился сам хозяин, который пригласил всех нас к огромному – метр на метр – телевизору, по которому должны были вот-вот показать казнь масонов. А пока что с экрана звучала бетховенская музыка (та самая, что в «600 секундах»), и время от времени голос диктора объявлял:
– Германцы, приготовьтесь к важному официальному сообщению.
К нам присоединились слуги и уже довольно почтенная бабушка Ганса: всем полагалось присутствовать при таких мероприятиях, все должны были демонстрировать единство при любых событиях и сообщениях.
Наконец на экране появилось изображение Александер-плац, окруженной со всех сторон солдатами СС. В центре ее возвышался помост с гильотиной. Стража вела восьмерых приговоренных. А диктор пояснял:
– Смотрите, германцы. Эти люди отказались от права первородства самой высшей в мире нации. Они променяли нашу священную арийскую кровь, наше безоблачное тевтонское небо, нашу твердую германскую почву на бредовые идеи подлой свободы, губительного равенства и кровосмесительного братства. Продавшись врагам рейха, они готовили нам участь порабощенной державы, вырождение нашей расы и гибель нашей культуры. Да будут они казнены и прокляты германским народом!
– Будьте прокляты! – неожиданно для меня воскликнули все зрители вокруг.
Когда осужденные один за другим восходили на эшафот и укладывались на смертный одр гильотины, стало заметно замешательство где-то слева от места казни. Солдаты отгоняли какого-то человека, который лез напролом (читатель, должно быть, догадался, что это был не кто иной, как мой попутчик Сванидзе, который по возвращении в СССР раз тридцать пересказывал захватывающую историю, как он рвался в первые ряды зрителей, а потом и к самому помосту, и как его побили, и какой начался после этого международный скандал, и как наш посол в Рейхе Белоногов приносил извинения…)
Сцена казни сменилась заставкой Большого Зала Рейха, и миллионы телезрителей запели государственный гимн: Германия превыше всего, превыше всего на свете! И я тоже подпевал.
После просмотра казни возобновились танцы, и германцы перешли от одного к другому так же запросто, как средневековые бюргеры в свое время от помоста казни к шутовскому балагану. Лишь моя любопытная партнерша не упустила случая поинтересоваться:
– А у вас в России тоже так казнят государственных преступников?
– Нет, – ответил я, и, как потом выяснилось, не ошибся (хотя публичные казни практиковались в Советском Союзе с 1948 по 1971 год, «как зримое воплощение неизбежности наказания за содеянное» – так писали в газетах тех лет).
А в соседней зале несколько курсантов и среди них Зигфрид играли в порнографические карты (что, впрочем, не вызывало никакого возмущения у замечающих это девушек: им были неведомы вывихи заатлантического феминизма) и обсуждали казнь масонов. Я присоединился к ним.
– Предателями становятся, – доказывал курсант с одной нашивкой за ранение (он год назад попал в засаду, устроенную басконскими сепаратистами в окрестностях Памплоны), – либо неудачники, либо люди, с жиру бесящиеся. Если человек находится на своем месте, он гармонирует с социальной средой, и он далек от желания изменить окружающий его социальный строй.
– Нет, – возразил Зигфрид, – предатели подобны верблюдам, которых манят миражи. Некто однажды сказал: «Хорошо там, где нас нет». Вы заметили, что всем революциям и социальным переворотам сопутствуют горькие разочарования в их результатах. Революционер подобен алхимику, который вместо искомого золота получает в конце своих трудов какую-то полурыжую смесь с запахом собачьего дерьма. Этим дерьмом оказывается масонская свобода. Наисвободнейший человек – это человек, падающий с самолета, его падение СВОБОДНО!
Все отреагировали на это дружным гоготом, а Зигфрид продолжал:
– Сколь мудр Гегель, считавший свободу осознанной необходимостью! Здесь истинная свобода предполагает сознание и закономерность, чем можем похвастаться мы – континентальные германцы, и чего явно не хватает нашим морским собратьям, строящим свое мировоззрение на не правильной интерпретации некоторых кантианских максим. А у вас, сударь, – кивнул он мне, – у вас в стране свободу считают вороватой вседозволенностью, уж не обижайся, но ведь это так?
Будучи вынужден согласиться, я сказал:
– Вам куда легче клеймить предателей, апеллируя к национальному самосознанию. У нас это гораздо сложнее, наша империя полиэтнична, главная наша идея – это идея социального строя. Россия может быть только советской, иначе все полетит к чертям. И именно в это идею бьют диссиденты…
– Диссидентами в России именуют евреев, – пояснил Зигфрид. – Кстати, все хотел спросить, наказан ли тот… диссидент… который оскорбил память Пушкина?
– Не знаю.
– А что, что? – залюбопытствовали все остальные.
– Пушкин, – начал свой рассказ Зигфрид, – хотя и неарийского происхождения, однако внес огромный вклад в формирование русской литературы. Тут уж, как говорится, культура выручила расу. В России существует своего рода культ Пушкина, подобно культу Гете в Германии (Гете был старшим современником Пушкина). И вот лет двадцать назад появился труд, с позволения сказать, некого Синявского-Израэля, диссидента, естественно, под названием «Прогулки с Пушкиным». Большее издевательство над писателем, чем эта книга, трудно представить. И что вы думаете? Он был казнен, подобно Грему Грину, ненавидевшему Германию? Арестован? Получил публичное порицание со стороны официальных лиц? Нет, нет и еще раз нет! Он по-прежнему благоденствует в Москве и смеет в глаза смотреть пушкиноведам. Нет, Вальдемар, поплатитесь вы за свою мягкотелость! У нас бы эту пархатую тварь как собаку на двери его же дома повесили!
Наша беседа была прервана несколькими декламантами, которые в ярких кафтанах гетеанской эпохи шагали на анфиладе залов, громко декламируя:
Скоро, скоро обниму.
Песня вновь, плясать готова,
Вторя сердцу самому.
Ах, как песня та звучала
Из ее желанных уст!..
Столь же разодетые служанки разнесли по гостям маленькие бокальчики с каким-то напитком типа глинтвейна на основе вишневого сока. Вечер близился к концу.
На этом заканчиваются мои германские воспоминания. Помню еще только разглагольствования Харальда по пути домой:
– Европе очень повезло, камрад (это словечко и манеру его произносить он явно позаимствовал у отца), что мы взяли ее под свою опеку. Двадцать лет – от Версаля до Мюнхена – она катилась в никуда. Если бы не германский гений, Европа сейчас была бы пустыней, по которой разъезжали бы цыганские кибитки. Но мы положили конец этому безумию, и сейчас все народы Европы могут продолжать свое национальное бытие: французы могут фарбовать духи и снимать кинокомедии, испанцы – травить быков и возделывать оливковые рощи, польки – показывать стриптиз, а итальянцы – жрать свои похожие на дождевых червей спагетти. А надо всем этим возвышается Германец Непобедимый – хранитель родовой чести, воинской доблести и европейского порядка. А ведь это и есть счастье, Вальдемар! Быть самим собой! Этого никогда не понять тем либеральным кликушам, которые желают превратить весь мир в винегрет. Вальдемар, ты любишь винегрет?
– Терпеть не могу, – отвечал я, и это была правда.
Двадцать девятого февраля этого високосного года я уже выезжал тем же самым поездом в Россию. Мама подарила мне отличный кожаный плащ, вроде того, который был у Мюллера в «Семнадцати мгновений весны» (этот фильм здесь тоже существует, правда, весна эта не 45-го, – эта дата здесь ни у кого не вызывает никаких эмоций – а 41-го), что довершило мою германизацию.
Судьба в образе Виолы встречала меня в первый день весны на перроне Варшавского вокзала.
АВЕНТЮРА ПЯТАЯ,
из которой читатель узнает, что защита чести и достоинства граничит с преступлением против человечности
Евреи, как и всякий кочевой народ, были нечистоплотны, и это вызывало отвращение у оседлого населения.
С.Я.Лурье.
Виола ничуть не изменилась, однако по ее обеспокоенному лицу я понял, что что-то произошло.
– Мой двойник снова защищал свою библиотеку? – сразу же спросил я после сдержанных приветствий.
– На этот раз похуже.
– Что же случилось?
– А вот что. Позавчера на лекции по диалектическому материализму, сразу после каникул, наш лектор Моисей Давидович Доберман-Пинскер – фамилия довольно смешная, правда? – рассердился за опоздание нескольких студенток, стал читать им мораль и дошел до того, что сказал, мол, слишком много русские девушки рожают… Ты ведь сам студент и знаешь студенческое кредо всех времен и народов: собака лает, караван идет. Так нет! ему понадобилось встревать, и требовать от профессора извинений перед русскими девушками, будто тот когда-нибудь извинится. Что за человек! Он постоянно попадает в какие-нибудь дурацкие истории, а иногда и меня впутывает…
– Это просто поразительно, – усмехнулся я. Мы шли через вокзальную площадь, где к нам приставали цыганки, – ты жалуешься мне на меня самого.
– Ой! Никак не могу привыкнуть… Но ты какой-то другой.