Александр Николаевич Энгельгардт был в высшей степени примечательный человек: с одной стороны, выпускник Михайловского артиллерийского училища, а с другой стороны, химик. И, кроме собственно занятий наукой, преподавал в столичном Земледельческом институте.
Через год после студенческих волнений 1870 года он был выслан в Смоленскую губернию, где, собственно, с ним и случилось превращение в крепкого хозяйственника, одновременно и практика, и теоретика, а после он и вовсе организовал курсы для «интеллигентных помещиков», то есть, конечно, «умных хозяйственников».
Всю эту опытную станцию потом выкупило Министерство сельского хозяйства, при советской власти она и вовсе разрослась и даже получила орден Трудового Красного Знамени. Советская власть и больше возлюбила бы память народника Энгельгардта, но Ленин упомянул его в своей статье «От какого наследства мы отказываемся».
Правда, немцы разделали станцию под головешки, и в нынешнем Батищеве об Энгельгардте мало что напоминает.
Кстати, к сыну Энгельгардта Михаилу – оба сына, и Михаил, и Николай, были людьми пишущими в том синтетическом для России смысле, что занимались и прозой, и публицистикой, – так вот, именно к Михаилу обращено знаменитое письмо Толстого о непротивлении злу насилием (оно вообще-то называется «О насилии. (О непротивлении злу злом)»).
Но я отвлёкся.
Александр Николаевич из своей ссылки присылал письма, которые печатались в «Отечественных записках» в то время как раз, когда писалась «Анна Каренина», в 1872–1882 годах.
И вот что интересно: Левин, переживающий сперва чрезвычайное воодушевление, хочет (как и Толстой) гармонии.
Энгельгардт, который, понятно, вовсе не чужд народного блага, да и сын-эсер не чужд был, да и второй, умерший в первый блокадный год, хоть и тесть Гумилева, тоже не мироед какой. Но Энгельгардт – хороший химик (он между делом объясняет своей Авдотье, как «при варке сиропа кристаллический сахар под влиянием кислоты перешёл в виноградный и сироп сгустится настолько, что брожения не будет», а равно и тонкости консервирования) и совершенно рационально (в отличие от Левина) ставит себе задачи и их решает.
Как раз Энгельгардт – это такой герой сельскохозяйственной науки, который много что придумал в части удобрений разного типа.
Однако ж честному обывателю Александр Николаевич ценен тем, что он, человек литературно одарённый (не во многом хуже Салтыкова), много что в деревенской жизни понял и нам рассказал.
Причём не только о севообороте и фосфатных удобрениях, а об иррациональности этой жизни: «Тому, кто знает, что весь мужик убеждён, что “всё” сделали господа из мести за волю, тому, кто знает, что ближайшее к мужику начальство – староста, волостной, десятский, сотский – тоже мужики и как мужики совершенно убеждены, что бунтуют именно господа, будет совершенно ясно, какая в настоящее время существует в деревне путаница понятий. Здесь, в деревне, поминутно натыкаешься на такие рассуждения, которые напоминают рассказ о солдате, который на вопрос, зачем ты тут поставлен, отвечал: “Для порядка”. – “Для какого порядка?” – “А когда жидовские лавки будут разбивать, так чтобы русских не трогали”».
Или рассуждения про то, как пьёт русский народ: что мужики (не приказчики, а именно мужики), собственно, не пьют, а веселятся по праздникам – пусть до тяжкого состояния, а вот господа, к примеру, выпивают перед обедом для аппетиту. Мужику же сего не надо, потому что у него аппетит и так есть.
Ну и тому подобное дальше.
Левин недоумевает, почему мужики не хотят жить лучше, Энгельгардт же (тут намеренно происходит сравнение персонажа с живым человеком, а не писателя с учёным) совершенно трезво оценивает ситуацию.
Энгельгардт с Левиным оба что-то пишут: персонаж – книгу, которая всё объяснит, а Энгельгардт – свои «Письма».
Энгельгардт не хуже и не лучше Толстого-хозяйственника, как не лучше придуманного Левина.
Но Левин всё время сбивается на душу, предназначение и прочие малоосязаемые материи, а Энгельгардт даже из своих фосфоритов спасения человечества не выводит.
Хотя понятно, что в области литературной фосфориты метаниям Левина конкуренции не составят.
После экономических попыток Левина проходит целая жизнь, приключается вся главная история Анны Карениной и женится сам Левин.
В конце концов Левин попадает на выборы в Дворянское собрание придуманной Кашинской губернии, очень похожей на Тульскую.
В дворянское собрание полагается ездить в дворянском мундире. Он обходится Левину в восемьдесят рублей, и то, что жена их уже уплатила, становится поводом поехать на выборы.
Дворянский мундир – вещь давно позабытая, и относился он к гражданским мундирам, которые на протяжении веков менялись сильно. Толстой описывал дворян в собрании, которые явились туда в мундирах старого образца. Помещики были уже толсты, а мундиры, пошитые в лучшие годы, трещали на животах.
Это, видимо, мундиры ещё образца 1832 года, с особым шитьем на воротнике для служивших и для предводителей. «Вместе с тем, – пишет историк, – форменная одежда была дополнена повседневной – тёмно-зелёными мундирным фраком и однобортным сюртуком (не имевшим выреза юбки спереди) с тёмно-зелёными же суконными воротниками и обшлагами. Сюртук предназначался для надевания как на мундир (в качестве наружного платья), так и вместо него. К парадным кафтанам полагались белые штаны до колен или длинные брюки под цвет кафтана; такие же брюки должны были надеваться с сюртуком и фраком. Чёрная треугольная шляпа, носившаяся с дворянским мундиром, была дополнена чёрной круглой шляпой с полями и тёмно-зелёной суконной фуражкой с красным околышем, которые должны были носиться соответственно с мундирным фраком и сюртуком. Фуражка со временем получила широкое распространение в быту как простейший знак дворянского достоинства»[28 - Шепелев Л. Титулы, мундиры, ордена в Российской империи. М.: Наука, 1991. С. 73.].
Толстой описывает мундиры так: «Старые были большею частью или в дворянских старых застегнутых мундирах, со шпагами и шляпами, или в своих особенных, флотских, кавалерийских, пехотных, выслуженных мундирах. Мундиры старых дворян были сшиты по-старинному, с буфочками на плечах; они были очевидно малы, коротки в талиях и узки, как будто носители их выросли из них. Молодые же были в дворянских расстёгнутых мундирах с низкими талиями и широких в плечах, с белыми жилетами, или в мундирах с чёрными воротниками и лаврами, шитьём министерства юстиции. К молодым же принадлежали придворные мундиры, кое-где украшавшие толпу».
У самого Толстого в сундуке лежали два мундира – собственный и мундир его отца.
«В 1855 г. вместе с изменением фасона гражданского мундира был изменён и фасон дворянского губернского форменного платья. Парадный мундир приобрел полную юбку длиной 13 см выше колен и стал называться полукафтаном. Карманные клапаны сзади стали располагаться вертикально. Фрак и сюртук сохранялись, причём последний становился двубортным и получил отложной воротник. Белые короткие штаны упразднялись. В таком виде дворянская форменная одежда просуществовала до Февральской революции 1917 г. <…> Обратим внимание на ту особенность дворянских мундиров, что они ни до 1832 г., ни после никак не отражали знатность дворянских родов, в частности наличие у некоторых из них баронских, графских и княжеских родовых титулов. Единственным средством внешнего (изобразительного) отображения этих титулов оставался дворянский герб. Однако и он не был использован в оформлении дворянского мундира»[29 - Там же.].
Это всё рассказано затем, что на маленьких деталях всегда сосредотачивается интерес, а большие идеи часто не подходят человеческому восприятию.
Собрание идёт день за днем, Левин там занимается делами сестры и испытывает «чувство мучительное, подобное тому досадному бессилию, которое испытываешь во сне, когда хочешь употребить физическую силу»[30 - Толстой Л. ПСС: в 90 т. Т. 19: Анна Каренина. Части 5–8. С. 222.]. Выборы он старается не осуждать, а «сколько возможно понять то дело, которым с такою серьёзностью и увлечением занимались уважаемые им честные и хорошие люди»[31 - Там же. С. 223.].
Свияжский на этих выборах терпит поражение[32 - «Надо знать статью закона о выборах предводителей дворянства для того, чтобы понять, как они происходили. По этой статье было обязательным выбрать двух лиц – предводителя и кандидата к нему, но они не выбирались каждый отдельно, а получивший большее число шаров становился предводителем, меньшее – кандидатом. Поэтому, если первый баллотировавшийся был выбран, это ещё не значило, что он будет предводителем. Второй выбранный мог получить большее число шаров, и тогда он становился предводителем. Поэтому надо было подстроить выборы так, чтобы менее желательный для большинства – первый или второй из баллотирующихся – был выбран меньшим числом шаров, чем желательный, но не был бы забаллотирован, так как, если бы было выбрано только одно лицо, остальные же были бы забаллотированы, выборы признавались несостоявшимися. На игре по этой статье и велись интриги. Когда Снетков был избран, партия Неведовского старалась провести своего кандидата большим числом шаров, чем Снеткова, что ей и удалось». («Об отражении жизни в “Анне Карениной” из воспоминаний С. Л. Толстого» // Лев Толстой. Полное собрание сочинений. Т.т. 37, 38. М.: Академия наук СССР, 1939. С. 586.)], но не в этом дело.
На выборах мелькают все: Стива Облонский в камергерском мундире, Вронский в шталмейстерском, либерал Свияжский и тот самый угрюмый помещик, бывший на охоте, только теперь – в полковничьем мундире старого генерального штаба.
То есть либерал, консерватор и новатор (Вронский, разумеется, новатор – со своей больницей, машинами, выписанными из Швейцарии коровами и желанием во всё вникнуть и иметь всё самое лучшее на свои деньги).
Левин спрашивает угрюмого консерватора о хозяйстве. Тот отвечает, что всё так же, в убытке.
Левин спрашивает его, что он думает о выборах. Помещик отвечает, что значения в них никакого, упавшее это учреждение, «продолжающее своё движение только по силе инерции. Посмотрите, мундиры – и эти говорят вам: это собрание мировых судей, непременных членов и так далее, а не дворян».
А про новое поколение он говорит: «Новое-то новое. Но не дворянство. Это землевладельцы, а мы помещики. Они как дворяне налагают сами на себя руки». И дальше старый помещик вводит в повествование образ сада, который не уйдёт из русской литературы вплоть до чеховских историй.
«Хороши мы, нет ли, мы тысячу лет росли. Знаете, придётся если вам пред домом разводить садик, планировать, и растёт у вас на этом месте столетнее дерево… Оно хотя и корявое, и старое, а всё вы для клумбочек цветочных не срубите старика, а так клумбочки распланируете, чтобы воспользоваться деревом. Его в год не вырастишь. <…> Сосед купец был у меня. Мы прошлись по хозяйству, по саду. “Нет, говорит, Степан Васильич, всё у вас в порядке идёт, но садик в забросе”. А он у меня в порядке. “На мой разум, я бы эту липу срубил. Только в сок надо. Ведь их тысяча лип, из каждой два хороших лубка выйдет. А нынче лубок в цене, и струбов бы липовеньких нарубил”.
– А на эти деньги он бы накупил скота или землицу купил бы за бесценок и мужикам роздал бы внаймы, – с улыбкой докончил Левин, очевидно не раз уже сталкивавшийся с подобными расчётами. – И он составит себе состояние. А вы и я – только дай бог нам своё удержать и деткам оставить. <…>
– Но для чего же мы не делаем как купцы? На лубок не срубаем сад? – возвращаясь к поразившей его мысли, сказал Левин.
– Да вот, как вы сказали, огонь блюсти. А то не дворянское дело. И дворянское дело наше делается не здесь, на выборах, а там, в своём углу. Есть тоже свой сословный инстинкт, что должно или не должно. Вот мужики тоже, посмотрю на них другой раз: как хороший мужик, так хватает земли нанять сколько может. Какая ни будь плохая земля, всё пашет. Тоже без расчёта. Прямо в убыток»[33 - Там же. С. 231–234.].
Итак, Толстой (продолжал я рассказывать своей воображаемой спутнице, шурша гравием дорожки близ дома Волконских) – настоящий писатель с имением.
А вот Достоевский – писатель без имения. Конечно, некоторое имение было, и мужик Марей был в нём – ничем не хуже тульских мужиков Толстого. Да и Марей, собственно, был тульским – согласно тогдашнему административному делению.
В 1827 году отец Достоевского получил чин коллежского асессора и через это на следующий год вписался в дворянскую книгу. И через три года приобрёл село Даровое Каширского уезда Тульской губернии, к которому потом прикупил соседнюю деревню Чермошню.
Там-то Федя и сидел летом. Там-то русским Иоанном и крестил его пахарь Марей на русскую литературу.
Всю дальнейшую жизнь хотел купить имение, желая – зеркально противоположно Толстому – обеспечить детей после собственной смерти. Не только жизнь русского писателя определяется тем, что у него есть имение, но и его посмертная судьба очень зависит от клочка приписанной ему земли. Важно и местоположение. От него зависело, по каким географическим правилам пойдёт писателя жизнь. Если оно слишком далеко от цивилизации, то зарастёт народная тропа, и лишь ржавый трактор укажет на то место, где бегал без штанишек русский гений. Если слишком близко, то его могут сжечь угрюмые крестьяне, руководствующиеся чувством меры прекрасного.
И тю! – не только тропа зарастёт, но и все развалины. Только безумные экскурсоводы будут читать стихи над колосящимся полем.
Дворянство тут ни при чём: вон у русского поэта Есенина есть вообще чужое имение. Он его посмертно отобрал у одной красивой женщины (для женщин русский поэт всегда губителен). И что? Все едут в Константиново, смотрят на расстилающийся речной пейзаж и скользят в войлочных кандалах по дому этой помещицы.
Есть у Есенина имение, есть.
А вот другим повезло меньше. Много писательских посмертных судеб загублено тем, что не было у них географической привязки, хотя бы развалин. Или если есть какие развалины, то нет к ним дороги – не подъедет автобус, не вылезут оттуда зелёные мутные экскурсанты и не узнают о скорбной судьбе, о думах и чаяниях, о вершинах лирики.
И о гражданском пафосе не узнают.
Итак, 1831 год. Два тульских мальчика сидят в своих имениях: Феде девять лет, а Лёве не исполнилось ещё три года. Лёвина мать умерла год назад, Федины родители ещё живы.