Они добрались до Константинополя, и мальчик-девочка простилась с Витковским. Русский барин давно пил сладкий шербет на постоялом дворе с дядькой-разбойником, мало интересуясь попутчиком-поляком. Витковский стоял с переодетым бывшим слугой на берегу Босфора, где кричали чайки и сновали люди с тюками. Плыли мимо турчанки, покрытые разноцветными одеялами и похожие на торговые корабли. Корабли военные шли по проливу, распустив свои кровавые флаги. Расставание вдруг показалось Витковскому трагическим. «Вдруг это и есть любовь, – подумал он. – Может, это тот цветок, что ты так бездумно сорвал на лугу, ляжет между страниц ненаписанных книг, останется с тобой навсегда?»
Девушка знала, что тайна её разгадана, и Витковский знал, что она знает о том. Расставаясь, он спросил, зачем ей нужно было в турецкую столицу.
Она не отвечала, но Витковский вдруг, сам не ожидая того, предложил ей ехать из Второго Рима в Третий. И в этот момент она поцеловала его, страстно и жадно, потому что была свободна от приличий.
И мгновенно пропала, будто страшный ветер хамсин сдул её с горячих камней мостовой.
Прошло три дня, пока Витковский не сделал неприятное открытие: он увидел её на невольничьем базаре.
Теперь Витковский ходил в длинной шёлковой рубашке и огромных шароварах. Знание языков превращало его в обыкновенного турка. Искусство путешественника не в том, чтобы перемещаться по чужой земле, а в том, чтобы слиться с ней.
Одним словом, в таком виде никто не принял бы его за франка.
Он смотрел на молодых грузинок, которых привозили сюда, и на дочерей армянского народа, которым старики засовывали пальцы в рот, чтобы проверить наличие зубов. И Витковский цинично думал о том, что вот это точно можно бы вставить в какую-нибудь повесть, и потом, когда книгоноша привезёт в имение далеко на севере новый (успевший состариться) номер журнала, русский барин будет читать его, покряхтывая, а его жена и дочь примутся читать повесть тайно. Они начнут краснеть, потому что краснеть полагается от стыда, но вполне разрешённого. Нет ничего более притягательного, чем истории плотской любви, соединённой с насилием. При этом важно, чтобы русский помещик был на некотором расстоянии от греха, что даёт жизнь спасительному ханжеству.
В этот момент он узнал очередную девушку, выведенную на восточные смотрины.
Цыганка была здесь, и они встретились глазами. В глазах этих он увидел то, чего никогда не видел в цыганских глазах, – стыд.
Он бежал с невольничьего базара, как вор, укравший кошелёк.
Витковский недолго думал, что делать: вскоре его свели со старым евреем. Рациональный ум Витковского пасовал перед ним, иногда ему казалось, что перед ним настоящий чернокнижник. Если бы его собеседник умел выделывать золото из оловянных ложек, то не удивился бы. Еврей этот был ашкеназ и какое-то время жил в пределах империи. Он даже умел изъясняться по-русски.
Будто фокусник, этот еврей менял время и пространство вокруг себя, и неудивительно, что он мгновенно навёл справки. Старый еврей рассказал Витковскому, что родные сами отправили девушку на невольничий рынок, потому что её отец сидит в тюрьме Смирны за неуплаченный долг местному паше. Что-то было знакомое в этом сюжете. Витковский читал модный роман о человеке, слепленном из кусков тела разных мертвецов, и там, в швейцарской горной хижине, рассказывают что-то подобное. Витковский плохо помнил этот роман, написанный каким-то англичанином, кажется другом Байрона, но свериться с текстом тут, на краю мира, не было никакой возможности. Впрочем, цыгане – мастера выдумать какую-нибудь красивую историю, будто сшить смешное одеяло из лоскутов, которые порознь не имеют никакой ценности.
Верил ли он во всё это? Не важно. Важна была только сумма в двести пиастров, которая могла переменить мир. Нужно было всего двести пиастров, а это не более тысячи рублей ассигнациями. Но денег не было, и ждать их из России не приходилось.
Он почувствовал себя тем игроком в шахматы, который имеет прекрасные планы на всю партию, но нехватка одной пешки рушит всё. И как всегда, судьба была причудливее, чем можно ожидать. На базаре Витковский увидел знакомую спину. Это был француз Моруа. Он оказался рядом с Витковским как подсказка Бога. Они вместе, как разлучённые и вдруг нашедшие друг друга братья, ступили в прохладу кофейни. Над ними висели богато украшенные сабли и пистолеты с серебряными насечками, а по полу, будто солдаты в шеренге, стояли хрустальные кальяны.
Поляк разговорил француза и рассказал ему о своём денежном затруднении.
Они сидели за мраморным столом. Курились кальяны, плыл между ними дым, похожий на дым морских сражений.
– Что мне тут нравится, – сказал француз, – так это лень и солнце. Я думаю, что всё дело в их туфлях: они специально выдуманы, чтобы человек, который их носит, не торопился. У нас праздность – порок: не потрудишься – замёрзнешь. Тут замёрзнуть сложно.
Это был зачин, оба собеседника понимали, что будут говорить о другом.
На одной чаше весов лежала горстка монет, на другой – древние камни. Было видно, что Моруа согласился в первую секунду, но тянул время, чтобы сделка была более значимой, а Витковский не чувствовал унижения. Глядя на своего знакомца, Витковский отчётливо понял, что нет никакой разницы для учёного мира, куда уедет аккуратно снятый потолок древней часовни. Наука не имеет границ и не подчиняется царям и королям, так что он даже дал несколько полезных советов для погрузки.
Девушка была выкуплена и держала Витковского за руку, будто боялась потеряться.
Можно было, конечно, сделаться цыганом и кочевать с табором по Анатолии, но Витковский был всё же не настолько безумен, чтобы долго обдумывать эту мысль.
Он взял цыганку с собой на корабль, который отправлялся к границам империи.
Они лежали в крохотной каюте. Их окружала чёрная шерстяная ночь, и тела были покрыты потом, составляя одно целое. Цыганка оказалась искусна в любви, и Витковский с трудом отгонял от себя мысли о том, как и с кем она этому научилась.
Всё было забыто: гробницы фараонов, древние рукописи, какой-то храм с чудесным потолком, который когда-то привёл Витковского в восторг. Забыты были Вильно и Ковно, Польша и Россия, будущая карьера, переезд в Петербург, деньги, которые нужно было возвращать, и деньги, которые нужно было получить.
Ещё были забыты боги и приличия, потому что в темноте можно было всё.
Но через несколько дней Витковский заметил, что вкус пота, который он слизывал с чужой кожи, изменился. Его возлюбленную била крупная дрожь, и скоро она впала в забытьё, хоть похожее на любовь, но куда более печальное.
– Холера, господин, – услышал он, прежде чем сам впал в забытьё.
Он перенёс болезнь легко и, пока корабль стоял в карантине, хоть и шатаясь, выбирался на верхнюю палубу, чтобы смотреть на виднеющуюся вдали Одессу.
Цыганки не было. Её схоронили в море, пока он спал. Любовь его растворилась в Чёрном море, превратившись в русалку. «Нет, – думал Витковский. – Отныне любовь в моей жизни запрещена, довольно экспериментов. Нужно быть благодарным судьбе за то, что она преподала мне урок и сделала прививку, будто от оспы. Хорошо тому русскому барину, которого я никогда более не увижу: у него есть раб, именем Еремей, который удержал бы его от подобных поступков. У меня нет крепостных, меня удержит от любви эта история. Никогда, больше никогда, никогда больше. Когда ты срываешь цветок на лугу, ты думаешь, что он будет радовать тебя в петлице или между страниц дневника, но его всё равно настигает смерть, и хорошо ещё, если ты не видишь разложение, оскаленных зубов и чёрной кожи, как на тех мумиях, которые обнаружил в Египте. Спасибо Тебе, Господи, за жизнь без любви. Что мне сделать, чтобы избыть своё горе? Разве записать его: выдам это всё за воспоминания русского барина, что пустился в странствие, испытал вспышку страсти, а теперь – и щей горшок, и сам один». Витковский давно вывел для себя правило: нельзя требовать от человека тяги к сути предмета.
Человек тянется к образу. Для него, к примеру, Турция – это то место, где правят жестокие султаны и стоят минареты. И всё потому, что он прочитал это в книге про путешествия немецкого барона на русской службе, которую написал Распе.
Чёрная шерстяная ночь кутала теперь Витковского в его одиночестве. Клочки тьмы летели над миром, как птицы, потому что и птицы, и небо не принадлежат империям, а повсеместны.
За морем, в иерусалимском монастыре, смотрел в каменный свод кельи слепой монах и вспоминал свои прожитые жизни. Он не вспоминал снег, снег иногда случался и тут. Куда интереснее было другое воспоминание: его посещало видение замёрзших рек, по которым идут обозы, и люди носят не одну, а три шубы зараз.
Но когда они входят в дом, шубы валятся в угол и их начинает греть два тепла: жар печи и тепло женщины – и неизвестно, что жарче.
II
(урод)
Госпожа осмотрела его без внимания, как краденый товар… «Какой урод!» – воскликнула она. Но Вадим не слыхал – его душа была в глазах.
Михаил Лермонтов. Вадим
Темнота давно его не пугала. Да и вообще, он давно не знал страха.
Страх остался там, где были отец и мать, их смерти, которые он помнил смутно, косые взгляды прочих и одно пробуждение ото сна, которое он помнил чётко, лучше, чем хотел.
Сейчас, находясь во тьме, он мог позволить себе спать вволю и просыпаться тогда, когда хочется.
А вот тогда, несчастным летним днём, кажется грустно-холодным, во время дождей, в опочивальню вошли крепкие люди и выхватили его из кровати, будто котёнка из лукошка. Он проснулся не от их прикосновений, а от холода. Одеяло осталось там, где вся его прежняя жизнь.
Он мотал уродливой головой, мычал, но слышал в ответ только сопение. Никто не объяснял мальчику происходящего, но урод понял, что счастье кончилось навсегда.
Ясно, это сделал младший брат, хотя его рядом не было.
Младшего брата он любил и даже простил ему убийство матери.
Убийство, впрочем, было невольным. Матери нельзя было рожать – так сказал греческий лекарь. Первым ребёнком был он, урод с гигантской головой, и пролез на свет, что-то испортив в узком проходе. С тех пор урод боялся тесных мест и низких потолков.
Но мать любила его, и то, как она гладила его огромный череп с шишками, осталось в памяти урода навсегда. А вот лицо отца – нет. Урод забыл его напрочь, хотя отец был князем, и только он выходил на крыльцо, люди валились ничком – в грязь, снег, да не важно как.
Урод помнил лишь шлем отца, украшенный золотом. Там были изображены звери и птицы, диковинные цветы и крохотные всадники, скачущие на войну.
Всё дело в том, что его отцом был князь и князь хотел наследника. Наследником выходил он, мальчик-урод с бычьим черепом.
Поэтому был зачат младший. Мать умерла при родах, видимо, из-за того, что младенец резво вылез на свет, не смущаясь теснотой и чужой болью. Он вышел красивым – в отца.