– Ах, тебе не нравится чревоугодие! Нет-нет, я не возмущен. Просто мне выпала изумительная возможность доказать, что ты не прав.
– Попробуй.
– Чего проще! – Тиранион с сожалением бросил обглоданную кость комнатной собачке, крутившейся у них под ногами.
(С некоторых пор среди понтийской знати пошла мода на этих гладкошерстных, пучеглазых существ с кривыми ногами, совершено бесполезных с точки зрения здравого смысла. Для охоты они не годились, как сторожевые или боевые псы – тоже. При всей своей бесполезности стоили они баснословно дорого – их привозили купцы из Египта).
– Представь себе на миг, мой дорогой Мирин, что ты… ну, например, вольноотпущенник. Не знатный и полноправный гражданин Синопы, у которого есть неплохой дом и небольшой, но приносящий вполне приличный доход хорион, а человек без роду-племени, без крова над головой и с пустым желудком. Помощи ждать неоткуда, на подаяния надежд мало, за работу портовым грузчиком можешь получить два-три обола в день, и то, если повезет – не так часто приходят в гавань купеческие караваны. Но ты – поэт! Твоя муза денно и нощно шепчет любовно: “Бери стилос, пиши, и благодарные потомки восславят имя твое”. А в это время голос чрева назойливо напоминает: “Хозяин, ты голоден и давно забыл вкус мяса, а вчерашняя черствая лепешка только возмутила мое спокойствие… И неожиданно тебя осеняет, что возвышенность духа нуждается в довольно весомом подкреплении… ну, хотя бы в виде жаркого с ароматной подливой. И что только их союз способен заставить стилос воспроизвести твои великие творения на куске вычиненной телячьей кожи, кстати, тоже не валяющейся на улицах, – Тиранион с хитринкой подмигнул поэту. – Убедил?
– Почти… – рассмеялся Мирин.
– Творить свободно можно только тогда, когда не думаешь постоянно о том, как добыть хлеб насущный. Ибо в противном случае ты будешь заглядывать с собачьей преданностью в глаза своему «благодетелю» в ожидании, когда он соизволит бросить кость с пиршественного стола. И конечно же не даром – пока не сочинишь в его честь хвалебный гимн, подачки не получишь. А это омерзительно, потому что иссушает душу и топит талант в дерьме угодничества.
– Согласен. Вполне убедительно, – Мирин с презрением указал глазами на разжиревшего мужчину лет пятидесяти с тройным подбородком, все это время что-то быстро писавшего на восковых дощечках. – За примером далеко ходить не нужно. Вон тот уже готов разразиться словоблудием в честь нашей несравненной, многомудрой и царственной…
– Тише, мой друг, тише! – Тиранион крепко сжал руку поэта. – Здесь и стены имеют уши. А то в царском эргастуле тебе будет не до поэзии… Выпей, Мирин, выпей. И восславим Диониса за его доброту к несчастным, ибо нет иных радостей в их беспросветном, полускотском существовании, кроме божественного дара – вина…
Так беседовали знаменитый понтийский поэт Мирин, статный, молодой мужчина с нервным, худощавым лицом, и не менее известный на берегах Понта Евксинского грамматик Тиранион. Они расположились на скамейке у фонтана царского перистиля, куда выходила широкая двустворчатая дверь пиршественного зала. Их и некоторых других поэтов, ученых и мыслителей тоже пригласили на торжества по случаю прибытия послов Каппадокии – царица Лаодика тщилась прослыть покровительницей талантов, как и ее усопший муж. В пиршественном зале было жарко, и друзья перебрались на свежий воздух в просторный перистиль, где стояли накрытые столы с вином, лакомствами и фруктами. Запасливый Тиранион, чей желудок предпочитал яства более существенные, нежели сладости, не забыл захватить с царского стола жареного гуся, от которого остались только приятные воспоминания в виде начинки из соленых ядрышек лесного ореха, запеченных в тесте.
– Сейчас начнется самое интересное, – Тиранион кивнул на открытую дверь пиршественного зала, откуда послышались звуки арф, форминг*, флейт и тимпанов*. – Если, конечно, не считать этого превосходного гуся, – он с блаженным видом похлопал себя по животу. – Ты увидишь танцы иеродул из храма Афродиты Пандемос.
– Скоро во дворец станут приглашать уличных гетер. Им тут самое место, – Мирин поискал глазами Лаодику, возле которой по левую руку восседал с важным видом стратег Клеон; справа сидел немного бледный Митридат. – А царский гинекей превратится в притон блудниц.
– Мирин, ты опять?.. – с укоризной сказал Тиранион, опасливо посмотрев по сторонам. – Ну какое нам дело до нравов власть имущих?
– О времена, о нравы… По-моему, так милые твоему сердцу римляне определили сущность человеческого бытия, изменяющегося в своей сути быстрее, чем с этим может смириться сознание, отягощенное предрассудками и законоуложениями древних.
– Мой друг, ты сегодня несносен. Какая муха тебя укусила? – Тиранион подозвал виночерпия и приказал ему наполнить опустевший кратер. – И почему ты так ополчился на римлян? Среди квиритов немало людей достойных и талантливых. Вспомни Ливия Андроника, сделавшего прекрасный перевод «Одиссеи» на латинский язык сатурновым стихом. Насколько мне помнится, ты и сам недавно восхищался Гнеем Невием, создателем первого римского эпоса о Первой Пунической войне. Прекрасные стихи.
– Со временем вкусы и предрасположения меняются, Тиранион.
– О вкусах не спорят, но позволь заметить, что привычка чересчур часто признавать свои заблуждения и ошибки дурно пахнет. Человеку талантливому зазорно быть очень уж прямолинейным, ибо это указывает на отсутствие настоящего осмысления многообразия житейских проявлений действительности. И в то же время змеиная гибкость собственного мнения выдает в незаурядной натуре такие скверные черты характера, как приспособленчество и угодничество, которые в конце концов взращивают обыкновенный примитивизм.
– Ты считаешь меня блюдолизом? – Мирин принял обиженный вид, в душе посмеиваясь над разгорячившимся другом.
– Прости, Мирин, – неужели я это сказал? – опешил грамматик. – Нет, нет, это вовсе не так… не то… – он совершенно запутался и быстро наполнил фиалы дорогим ароматным вином. – Выпей, Мирин, выпей. Клянусь Вакхом, я не хотел тебя обидеть. Ах, глупый, несдержанный язык…
– Успокойся, дружище, – Мирин обнял расстроенного грамматика за плечи. – Твои мысли мне понятны и я не нахожу в них ничего оскорбительного. В уме и мужестве квиритам не откажешь. Могу добавить к именам римлян, тобою названных, еще несколько, чье величие несомненно: Квинт Энний, поэт и живописец Марк Пакувий, знаменитый Тит Макций Плавт, лично знакомый тебе Гай Луцилий – да мало ли! Но разве можно смириться с пренебрежением, проявляемым римлянами к другим народам? С той жестокостью, с которой они топчут калигами своих легионеров чужие святыни, превращая свободнорожденных в рабов?
– Мы от них в этом отношении ушли не далеко… – Тиранион хотел добавить еще что-то, но в это время стройно ударили тимпаны, и тонкие, мелодичные голоса флейт вплелись в звенящие чистым серебром переборы струн. – Началось! – воскликнул он, поднимаясь со скамьи. – Подойдем поближе…
Иеродулы-танцовщицы, девушки необыкновенной красоты, образовали круг. Их длинные белоснежные бассары лидийских вакханок казались лепестками огромного диковинного цветка, сорванного ветром. В распущенные волосы рабынь были искусно вплетены алые розы, источавшие сильный аромат, заглушающий запахи пиршественного стола. Повинуясь мелодии, иеродулы кружили все быстрее и быстрее, постепенно сжимая трепещущее кольцо. Вот их лица почти соприкоснулись, крылья бассар взметнулись вверх и медленно заструились, потекли к мозаичному полу зала; цветок на глазах зрителей превратился в тугой бутон. Вихревой перебор кифар оборвался на высокой ноте, в последний раз жалобно застонали тимпаны – и музыка стихла; только одинокая флейта нежным беспомощным голоском тянула нескончаемое: «Ви-у… ви-у… ви-у…»
И тут неожиданный гром, сравнимый разве что с грохотом камнепада в горах, обрушился на пирующих – это подали голос большие тимпаны. Бутон из бассар иеродул рассыпался, превратившись в белую цветочную гирлянду, нанизанную на золоченую нить: девушки, взявшись за руки, опустились вначале на корточки, а затем грациозно распластались на полу, склонив головы на обнаженные плечи.
А в центре образованного вновь круга словно из-под земли выросла девушка неземной красоты. На ней была только коротенькая набедренная повязка из скрученных золотых шнуров.
Тимпаны стихли. И снова вступила флейта. Тело девушки, натертое оливковым маслом и благовониями, качнулось, по нему пробежала трепетная волна. Руки в браслетах зазмеились вдоль туловища, скрестились, переплелись над головой. Маленькие тугие груди с острыми сосками дрогнули, на животе танцовщицы, под шелковистой кожей золотистого цвета обозначились упругие мышцы.
Голос флейты стал громче, пронзительней; в него вплелись отрывистые, как хлесткие удары плети, звуки коротких и сильных щипков струн кифар. Изредка, словно первый весенний гром вдалеке, мягко рокотали малые тимпаны: «Тум-м, тум-м, фр-р-рум…»
Танцовщица раскачивалась все больше и больше. Ее стройные босые ноги, подвластные ритму, едва заметными глазу толчками вливали свою силу в крутые бедра, которые будто отделились от неподвижной верхней части туловища, волнуя сердца и будоража воображение собравшихся мужчин. Казалось, что золотые шнуры набедренной повязки ожили и превратились в клубок змей. Впечатлительному Мирину даже послышалось тихое, леденящее душу шипение; он с силой сжал руку Тираниона.
– Анасирма… Танец бедер… – прошептал грамматик, весь дрожа от разжигающего воображение зрелища.
Иеродула танцевала. Стратег Клеон, покрасневший, как вареный рак, пожирал сухими, округлившимися глазами юную танцовщицу. Лаодика, тоже взволнованная таинством ритуального танца, все же заметила похотливый взгляд возлюбленного. Нахмурившись и грозно сдвинув брови, она небрежным движением опрокинула ему на колени фиал с вином. Клеон от неожиданности вздрогнул, перевел глаза на царицу и в смущении потупился.
Звуки музыки нарастали, полнились первобытным, звериным торжеством. Шнуры набедренной повязки, казалось, растворились в сверкающем эфире, почти полностью обнажив тело девушки. Вдруг лицо ее исказила судорога, глаза полыхнули жарким пламенем; она резко запрокинула голову назад, взмахнула руками, будто чайка крыльями, и под грохот больших тимпанов закружилась волчком. Взметнулись с пола бассары иеродул, их руки переплелись над танцовщицей, и она исчезла в белопенном вихре. Мгновение длилась эта неистовая вакханалия; и когда девушки отхлынули в стороны, в центре круга было пусто.
– О-ох… – перевел дух Тиранион, смахивая с лица обильный пот. – В мои годы такое зрелище противопоказано… Но, согласись, Мирин, этот танец достоин стилоса поэта. Ибо только натура возвышенная способна рассказать об увиденном. Притом только стихами. Проза пресна, она не способна воспарить выше Олимпа*, откуда видны все человеческие страсти и порывы… Мирин, ты меня не слушаешь? Что случилось?
– Посмотри на Митридата, – шепнул на ухо Тираниону поэт. – Кажется, ему дурно. Он пытается подняться…
– Не вижу… – Тиранион встал на цыпочки и вытянул шею. – И за что боги прогневались на моих родителей, наградив их сына таким маленьким ростом?
– Нет, все-таки поднялся… Идет пошатываясь…
– Да он просто пьян.
– Митридат не пьет вино. Здесь что-то другое… Он упал!
Музыка, вновь зазвучавшая после ухода иеродул, резко оборвалась. Стали слышны перепуганные возгласы придворной знати.
– Лекарь Паппий и оруженосец царевича Гордий подняли Митридата на руки… – взволнованный Мирин потянул за собой грамматика, пытаясь протиснуться поближе к месту событий. – Мальчик бледен, как сама смерть. По-моему, он без сознания. О, боги, неужто?
– Танат* свил гнездо под крышей царского дворца… – пробормотал нахмурившийся Тиранион. – Мне такое соседство не нравится, – он с огорчением покосился на столы, ломившиеся от яств, и сокрушенно вздохнул. – Пойдем отсюда, Мирин. Боюсь, что Харону вновь предстоит работа. Мне жаль Митридата. У него ясные глаза и добрая улыбка. Выпьем на дорожку, Мирин, закусим и пойдем…
Митридата рвало. Он уже в шестой раз выпивал до дна чашу с кислым козьим молоком, но спазм в желудке не позволял жидкости долго удерживаться внутри. Иорам бен Шамах и Паппий стояли возле ложа царевича с застывшими лицами, безмолвные и, казалось, отрешенные от мира сего. В комнате, кроме них, не было никого – иудей приказал телохранителям-галлам не пускать сюда даже царицу.
Наконец Митридата одолела икота, его взгляд стал осмысленней. Иорам бен Шамах с облегчением вздохнул и кивнул Паппию, в глазах которого застыл ужас. Юный лекарь быстро приготовил какое-то снадобье, налил в чашу из белого оникса и напоил царевича. Легкий румянец окрасил изжелта-бледные щеки Митридата, он несколько раз глубоко вздохнул, нашел глазами иудея и спросил тихим, но уверенным голосом:
– Мне подсыпали отраву?
– Да, мой господин, – не колеблясь, ответил лекарь.
– Я буду жить?
– В этом у меня нет ни малейшего сомнения. Боги милостивы к тебе.
– Благодаря твоему искусству… Я не забуду, Иорам, что обязан тебе жизнью.
– Не только мне, – возразил ему лекарь. – Истинный твой спаситель – Паппий. И то снадобье, которое он тебе готовил каждый день. Сколько трудов стоило ему уговорить тебя выпить…
– Что это за снадобье?
– Яд… – лекарь улыбнулся, заметив недоумевающий взгляд царевича. – Да, отвратительная, смертельная отрава, только в малой дозе. Твой организм постепенно привык к ее действию. И то, что для другого оказалось бы губительным, вызвало у тебя лишь рвоту.
– Ты… ты знал, что на меня готовится покушение?