
О детских книгах
Мы не будем ничего говорить о художественном достоинстве двух детских сказок Гофмана, ибо этот вопрос нисколько не относится к предмету нашей нстатьи; но взглянем на них только как на высокие образцы повестей для детского чтения.
Жил-был когда-то г. Тадеус Брокель{19} с женою и двумя детьми, в маленькой деревушке, доставшейся ему от отца. Повседневною одеждою он не отличался от своих крестьян (ровным счетом четыре души), но по праздникам надевал красивый зеленый кафтан и красный жилет, обложенный золотыми галунами, – что, говорит Гофман, очень к нему шло. Домишко его крестьяне называли, из вежливости, замком. Но послушаем немного самого Гофмана, чтобы не опрозить его поэтического языка:
Всякий, конечно, знает, что замок есть большое здание, со многими окнами и дверьми, часто даже с башнями и блестящими флюгерами. Но ничего похожего не было видно на холме, где стояли березы. Там был только один низенький домик, со многими окошками, такими маленькими, что их нельзя было рассмотреть иначе, как подойдя близко к ним. Но если мы остановимся перед высокими воротами большого замка, то холодный ветер, вырывающийся оттуда, охватывал нас; мрачные взоры чудных фигур, прислоненных к стенам, как бы для охранения входа, поражают нас; мы теряем охоту войти туда и предпочитаем воротиться. Совершенно противное тому чувствуешь при входе в маленький домик г. Тадеуса Брокеля. Еще в роще стройные березы простирали свои зеленые ветви, как будто желая обнять вас, и приветствовали своим веселым шелестом; пред домом же вам казалось, что приятные голоса приглашали вас из светлых, как зеркало, окошек; а из темной, густой зелени винограда, который покрывал стены до самой крыши, слышно было: «Войди, войди, милый, усталый путешественник; все здесь хорошо и гостеприимно!» То же самое подтверждали своим веселым щебетанием ласточки, то влетая в свои гнезда, то вылетая из них; а старый и важный аист, смотря на вас с серьезным и умным видом с вершины трубы, кажется, говорил: «Давно я живу здесь летом, но лучшего места не находил нигде, и если бы я мог преодолеть врожденную страсть свою к путешествиям, и если бы зимою не было здесь так холодно – а дрова так дороги, то я не тронулся бы с этого места!» Так хорошо и так приятно было жилище г. Брокеля, хотя оно и не было замок.
Какая чудесная, роскошная картина! как все в ней просто, наивно и, вместе, бесконечно! Каждое слово так многозначительно, так полно жизни: из широких ворот большого замка так и веет на вас холодом и мраком, а маленький домик, с его березами и виноградником, так и манит вас к себе! Этот язык для детей еще доступнее, чем для взрослых: дайте им прочесть – и клики их радости покажут вам, что они поняли все, что нужно понять…
Однажды утром в доме г. Брокеля была большая суматоха: г-жа Брокель пекла пирог, г. Брокель чистил свое праздничное платье, а дети надевали свои лучшие платьица. Однако детям было как-то неловко в своих нарядных платьях, они смотрели в окно с каким-то тоскливым стремлением. Но когда Султан, большая дворовая собака, с криком и лаем начал прыгать перед окошком, бегать по дороге и назад, как бы желая сказать Феликсу: «Зачем не идешь ты в лес? Что ты там делаешь в душной комнате?» – то Феликс не выдержал и начал проситься в лес. Но г-жа Брокель решительно запретила это детям, говоря, что они измарают и издерут себе платье, а дядюшка, которого они с часа на час ждали, назовет их крестьянскими ребятишками. Феликса это взорвало, и он сказал матери: «Если наш любезный дядюшка называет крестьянских детей гадкими, то он, верно, не видал ни Петра Фольрада, ни Анны-Лизы Гентшель, ни других детей нашей деревни; я не знаю, могут ли быть дети лучше их». – «Конечно, – вскричала Кристлиба, как бы проснувшись, – а Маргарита, дочь деревенского судьи, разве не хороша, хоть у нее и нет таких чудесных красных бантов, как у меня?» – Наконец «дядюшка» приехал в великолепной, раззолоченной карете. Он был высокий и сухой человек, жена его толстая и низенькая женщина, и с ними двое детей. Феликс и Кристлиба подошли к дядюшке и тетушке с заученным приветствием, но перед детьми остановились в недоумении. Мальчик был чудесно одет, при боку у него висела сабля, но лицо его было желто, н заспанные глаза как-то робко смотрели вокруг. Девочка также была прекрасно одета; наверху ее искусно заплетенных волос блестела маленькая корона. Кристлиба хотела взять ее за руку, но та отдернула ее с кислою миною. Феликс хотел взять было за саблю своего кузена, чтобы рассмотреть ее, но тот начал кричать: «Моя сабля, моя сабля», и спрятался за отца. «Мне не нужно твоей сабли, маленький глупец!» – с досадой сказал Феликс. Отец его смутился от этих слов и то расстегивал, то застегивал свой кафтан. Наконец пошли в комнату: дядюшка под руку с тетушкою, а Герман и Адельгейда{20} держались за их платья. «Теперь почнут пирог», – шептал Феликс иа ухо сестре. «Ах, да, да!» – отвечала та весело. «А потом мы побежим в лес», – продолжал Феликс. «Какое нам дело до этих чучелок!» – прибавила Кристлиба.
И вот повесть уже завязалась; характеры очерчены пред вами. Все действуют, а никто не говорит. Феликсу и Кристлибе не понравились их разодетые родственники: на свежие и чистые души пахнуло гнилостию и принуждением. Они весело ели пирог, которого нельзя было есть маленьким гостям, – им дали сухарей.
Сухой господин, двоюродный брат г. Тадеуса Брокеля, был граф и носил не только на каждом своем платье, даже на пудромантеле, большую серебряную звезду. За год перед сим он заезжал к г. Брокелю один, без жены и детей. «Послушай, любезный дядюшка, ты, верно, сделался королем», – сказал Феликс, который в своей книжке с картинками видел короля с такою же звездою. Дядя очень смеялся над этим вопросом и отвечал: «Нет, мой милый, я не король, но самый верный слуга короля и его министр, который управляет многими людьми. Если бы ты был из рода графов Брокелей, то также со временем мог бы иметь такую звезду; но ты только простой дворянин, который никотда не будет знатным человеком». Феликс ничего не понял, что говорил дядя, а Тадеус Брокель и не почитал этого важным. Не правда ли, что в этих немногих строках очень много сказано; дядя-гофрат – и необразованный, но человечный, если можно так выразиться, Тадеус Брокель – оба перед вами, как на ладони. Знатные супруги взапуски кричат: «О милая природа! о сельская невинность!» и дают детям по свертку конфект, которые Феликс начинает грызть. Дядюшка толкует ему, что их надо держать во рту, пока не растают, а но грызть; но Феликс со смехом отвечает ему, что он не ребенок и что у него не слабые зубы. Отец и мать конфузятся, последняя даже сказала Феликсу на ухо: «Не скрипи так зубами, негодный мальчишка!» Тогда Феликс вынул изо рта конфетку, положил в бумагу и отдал дяде назад, говоря, что они ему не нужны, если он не может их есть. Сестра его сделала то же. Брокели извиняются бедностию в невежестве детей. Сиятельные с улыбкою самодовольствия говорят об «отличнейшем» воспитании своих детей, – и граф начинает предлагать им разные вопросы, на которые они отвечают скоро и бойко. Он спрашивает их о многих городах, реках и горах, которые находились за несколько тысяч миль, об иностранных растениях, о сражениях и пр. Адельгунда говорила даже о звездах и утверждала, что на небе находятся различные странные животные и другие фигуры. Феликсу стало страшно от всех этих рассуждений, и он почел их чепухою. Чтобы утешить бедных родителей, граф обещал прислать ученого человека, который даром будет учить их детей. «Любите ли вы игрушки, mon cher?..[10] – спросил Герману Феликса, ловко кланяясь, – я привез вам самых лучших». Феликсу было отчего-то грустно и, держа машинально ящик с игрушками, он бормотал, что его зовут Феликсом, а не mon cher, и что ему говорят ты, а не вы. Кристлиба также скорее готова была плакать, чем смеяться, принимая от Адельгунды ящик с конфектами. У дверей прыгал и лаял Султан; Герман его так испугался, что начал кричать и плакать, и Феликс сказал ему: «Зачем так кричишь и плачешь? это просто собака, а ты видал самых страшных зверей! Да если бы он и бросился на тебя, у тебя есть сабля». – Наконец гости уехали. Г-н Брокель тотчас скинул свое праздничное платье и вскричал: «Ну, слава богу, уехали!» Дети тоже переоделись и стали веселы; Феликс закричал: «В лес! в лес!» Мать спросила их, разве они не хотят сперва посмотреть игрушки, и Кристлиба сдавалась было на голос женского любопытства, но Феликс не хотел и слышать, говоря: «Что мог привезти нам хорошего этот глупый мальчик с своею сестрою в лентах? Что же касается до наук, он об них хорошо болтает; он толкует о львах и медведях, знает, как ловят слонов, а сам боится моего Султана! У него висит с бока сабля, а он плачет, кричит и прячется под стол! Славный же из него будет егерь!» Однако Феликс сдался на желание сестры пересмотреть игрушки. Едва упросила его Кристлиба, чтобы он не выкидывал за окно конфект, но он бросил несколько из них Султану, который, понюхавши, отошел с отвращением. «Видишь ли, Кристлиба, – вскричал Феликс, торжествуя, – даже Султан не хочет есть эту дрянь!» Более всего понравился ему охотник, который прицеливался ружьем, когда его дергали за маленький шнурок, спрятанный под платьем, и стрелял в цель, приделанную в нескольких вершках от него; потом ружье и охотничий нож, сделанные из дерева и высеребренные, и гусарский кивер с шашкою. Забрав игрушки, дети пошли гулять в лес. Вдруг Кристлиба заметила Феликсу, что его арфист играет вовсе не хорошо и что птицы, выглядывая из-за кустов, кажется, смеются над дрянным музыкантом, который хочет подражать их пению. Феликс отвечал, что это правда и что ему стыдно перед рябчиком, который так плутовски на него смотрит. Чтобы заставить его петь лучше, он так дернул пружину, что вся игрушка разломалась, и Феликс забросил музыканта, говоря: «Этот дурак скверно играл и делал такие гримасы, как мой двоюродный брат Герман». Потом он хотел заставить своего егеря стрелять не в одно и то же место, а куда он назначит ему, – и егеря постигла та же участь, что и арфиста. «Ага! – вскричал Феликс, – в комнате ты хорошо попадаешь в цель; а в лесу, настоящем месте для егеря, это тебе не удается. Ты, верно, тоже боишься собак, и если б на тебя напала какая-нибудь, то ты убежал бы с своим ружьем, как маленький двоюродный брат с своею саблею! Ах ты, дрянной егерь, негодный егерь!»… Видите ли, для Феликса все мертвое, бездушное и пошлое похоже на двоюродного брата: юная душа без рассуждений, одним непосредственным чувством, поняла фальшивую позолоту, блестящую мишуру ложного образования, прикрывавшего собою чинность и отсутствие жизни. Как мальчик, он ничего так не может простить, как трусости. Вот дети побежали, но – о ужас! Кристлиба увидела, что платье ее прекрасной куклы было изорвано хворостом, а хорошенького воскового личика как не бывало. Она заплакала, но Феликс сказал ей в утешение: «Теперь ты видишь, какие дрянные вещи привезли нам эти дети. Какая глупая кукла! она не может даже с нами бегать, не изорвавши и не изломавши всего! Подай-ко ее сюда!» – и кукла полетела в пруд. Туда же следом отправилось и ружье, потому что из него нельзя стрелять, и охотничий нож, за то, что он не колет и не режет. У Феликса своя философия, внушенная ему природою: все поддельное, фальшивое, искусственное не нравилось ему; живая природа, лес и поле, с своими птичками, букашками и бабочками, громче говорили его сердцу, и он лучше понимал их. Но Кристлиба – девочка, и ей жаль было своей прекрасной куклы, хотя и ее сердцу природа говорила так же громко. Гофман удивительно верно схватил в детях мужской и женский характер: Феликс не задумывается долго над решением; разрушительный гений, он ломает, что ему не нравится; но Кристлиба положила бы в сторону или спрятала бы свою куклу, если б она ей надоела, даже подарила бы ее другой девочке, но ломать не стала бы.
Когда дети возвратились домой печальные, и Феликс откровенно рассказал матери о своем распоряжении с игрушками, – мать начала его бранить, но отец, с приметным удовольствием слушавший рассказ Феликса, сказал: «Пусть дети делают, что хотят; я-таки очень рад, что они избавились от этих игрушек, которые только затрудняли их». Ни г-жа Брокель, ни дети не поняли, что г. Брокель хотел этим сказать. Мы так думаем, что г. Брокель и сам хорошо не знал, что он хотел этим сказать, но что его добрая, любящая натура очень хорошо действовала за его неразвитый ум. Пока сиятельные родственники были с ним, он и конфузился и робел, но лишь они уехали, ему стало и легко и хорошо, словно он избавился от давления кошемара.
На другой день дети ранехонько отправились в лес, чтобы в последний раз наиграться, ибо им надо было много читать и писать, чтоб не стыдно было учителя, которого скоро ожидали. Вдруг им отчего-то стало скучно, и они приписали это тому, что у них нет уж прекрасных игрушек, а свое неумение обращаться с ними – незнанию наук. Кристлиба начала плакать, а за нею и Феликс, и оба кричали так, что по всему лесу раздавалось: «Бедные мы дети, мы не знаем наук!»
Но вдруг они остановились и спросили друг друга с удивлением: «Видишь ли, Кристлиба?» – «Слышишь ли, Феликс?» – В самом темном месте густого кустарника, который находился перед ними, сиял чудный свет и, подобно кроткому лучу месяца, скользил по трепещущим листьям; а в тихом шелесте деревьев слышался дивный аккорд, подобный тому, когда ветер пробегает по струнам арфы и будит спящие в ней звуки. Дети почувствовали что-то странное: печаль их исчезла, но на глазах появились слезы от сладостного чувства, которого они никогда еще не испытывали. Чем ярче становился свет в кусте, тем громче раздавались дивные звуки, и тем сильнее билось у детей сердце. Они глядели внимательно на свет и увидели прелестнейшее в мире дитя, которое им приятно улыбалось и делало знаки. «О, приди к нам, милое дитя!» – вскричали вместе Феликс и Кристлиба, вставая и протягивая к нему свои ручонки с невыразимым чувством. «Я иду, иду!» – отвечал приятный голос из куста, – и, как бы несомое утренним ветерком, неизвестное дитя спустилось к Феликсу и его сестре.
Засим следует целая глава о том, как неизвестное дитя играло с Феликсом и Кристлибою, как оно упрекало их в сожалении о дрянных игрушках и указало им на чудные сокровища, рассыпанные вокруг них, как тогда Феликс и Кристлиба увидели, что из густой травы как бы выглядывали блестящими глазами разные чудные цветы, а между ими искрились цветные камни и блестящие раковины, золотые жуки прыгали и тихо распевали песенки; как после того неизвестное дитя стало строить Феликсу и Кристлибе дворец из цветных камней, с колоннами, крышею и золотым куполом; как потом крыша дворца обратилась в крылья золотых насекомых, колонны – в серебристый ручей, на берегу которого росли красивые цветы, то с любопытством смотрясь в воды, то, покачивая своими маленькими головками, слушая невинное журчание ручья; как потом неизвестное дитя наделало из цветов живых кукол, и куклы резвились около Кристлибы, ласково говоря ей: «Полюби нас, добрая Кристлиба!», и егеря загремели ружьями, затрубили в рога и, крича «Галло! галло! на охоту! на охоту!», помчались за зайцами, которые повыскакали из-за кустов и побежали; как неизвестное дитя понесло Феликса и Кристлибу по воздуху – и чудеса, которые они видели в этом воздушном путешествии. В этой главе каждое слово, каждая черта – чудная поэзия, блещущая самыми дивными цветами, самыми роскошными красками; это вместе и поэзия и музыка, – и какая глубокая мысль скрывается в них!.. Пропускаем главу, где г-н и г-жа Брокель рассуждают о неестественности видения детей, и первый выказывает свою прекрасную натуру в ее грубой коре, а вторая свою добродушную ограниченность. Пропускаем также и дальнейшие свидания Феликса и Кристлибы с неизвестным дитятею и его фантастический рассказ о злом министре при дворе царицы фей: сокращать их невозможно – не подымется рука, а выписывать вполне нам тоже не хочется, чтобы не испортить впечатления для тех, которые, после нашей прозаической статьи, станут читать эту поэтическую повесть.
Но вот наконец приехал и давно ожидаемый учитель, магистр Тинте, маленького роста, с четвероугольною головою, безобразным лицом, толстым брюхом на тоненьких пауковых ножках – воплощенный педантизм и резонерство. Встреча его с детьми, их к нему отвращение, его с ними обращение – все это у Гофмана живая, одушевленная картина, полная мысли. Вот они сели учиться, – и им все слышится голос неизвестного дитяти, которое зовет их в лес, а магистр бьет по столу и кричит: «шт, шт, брр, брр… тише! что это такое?», а Феликс не выдержал и закричал: «Убирайтесь вы с вашими глупостями, г. магистр; я хочу идти в лес. Ступайте с этим к моему двоюродному брату: он любит эти вещи!» Дети побежали, магистр за ними; но Султан, добрая собака, с первого раза получивший к педанту и резонеру неодолимое отвращение, схватил его за воротник. Педант поднял крик, но г. Брокель освободил его и упросил ходить с детьми в лес. Педанту лес не понравился, потому что в ном не было дорожек и птицы своим писком не давали ему слова порядочного сказать. «Ага, г. магистр, – сказал Феликс, – я вижу, ты ничего не понимаешь в их песне и не слышишь даже, как утренний ветер разговаривает с кустами, а старый ручей рассказывает прекрасные сказки!» Кристлиба заметила, что, верно, г. магистр не любит и цветов, и магистра от этих слов покоробило; он отвечал, что любит цветы только в горшках, в комнате… Пропускаем множество самых поэтических подробностей, дышащих глубокою мыслию целого рассказа, и скажем, что г. Брокель наконец решился его выгнать; но магистр обратился мухой и начал летать – насилу успели задеть его хлопушкою и прогнать. Дети повеселели, пошли в лес, но дитяти там не было. Поломанные ими куклы оживают, осыпают их упреками и грозят магистром. Следует чудесное описание бури, обморок детей, потом прекрасное вёдро. Отец сам пошел с ними в лес и рассказал им, что и он в детстве знал неизвестное дитя. Вскоре после того г. Брокель умер, дети остались сиротами, и в ту минуту, когда им было особенно тяжело и они горько плакали, им явилось неизвестное дитя и утешило их, и сказало им, что, пока они будут его помнить, им нечего бояться злого духа Пепсера, мухи-магистра. Дружески принял их к себе родственник, и «все сделалось так, как предсказало им неизвестное дитя. Что бы Феликс и Кристлиба ни предпринимали, удавалось вполне; они и мать их сделались веселы и счастливы, и долго в отрадных мечтах играли с неизвестным дитятею, которое показывало им чудеса своей родины».
Основная мысль этой чудесной, поэтической повести, этой светлой и роскошной фантазии, есть та, что первый воспитатель детей – природа и ее благодатные впечатления. И первобытное человечество воспитывалось природою, и душе нашей так отрадно читать все предания о юном человечестве, ее так сладостно убаюкивают и священные сказания о пастушеской жизни патриархов, и колыбельная песня старца-Гомера о царях-пастырях и простодушных героях седой древности… Увы! заботы и суеты жизни, искусственная городская жизнь заслоняют от нас природу, и мы видим на небе фонари, а на земле полезные и вредные травы, прибыльные для торговли леса, – а многие ли из нас знают, что природа жива, что ветер разговаривает с кустами и старый ручей рассказывает прекрасные сказки?.. Неужели же и чистые младенческие души должны быть глухи к живому голосу прекрасной природы и не знать «неизвестного дитяти», которое есть – их же собственный отклик на зов природы, светлая радость и чистое блаженство их же собственных, младенческих сердец?..
Если в «Неизвестном дитяти» развита мысль о гармонии младенческой души с природою, как об основе воспитания и условии будущего счастия детей, то «Щелкун и царек мышей» есть апотеоз фантастического, как необходимого элемента в духе человека, и цель этой сказки – развитие в детях элемента фантастического. Когда мы приближаемся к общему, родовому началу жизни, разлитой в природе, нас объемяет какой-то приятный страх, мы чувствуем какое-то сладостное замирание сердца. Кто не испытывал этого при входе в большой темный лес или на берегу моря? Шум листьев и колебание волн говорят нам каким-то живым языком, которого значение мы уже забыли и тщетно стараемся вспомнить; лес и море кажутся нам живыми, индивидуальными существами. И вот откуда произошли у греков живые, поэтические олицетворения явлений природы, их дриады и наяды, и их черновласый царь Посидаон{21}, с трезубцем в руке —
Сей, обымающий землю, земли колебатель могучий!{22}Жизнь есть таинство, ибо причина ее явления в ней самой; переходы общей жизни в частные индивидуальные явления и потом возвращение их в общую жизнь – тоже великое таинство, а впечатление всякого таинства – страх и ужас мистический. Вот почему мифы младенчествующих народов дышат такою фантастическою мрачностию и все отвлеченные понятия являются у них в странных образах. Искусство освобождает дух от рабского ужаса, просветляя его предметы светом мысли и эстетической жизни. Образованный человек не боится суеверных видений кладбища, но это немое кладбище тем не менее веет на него таинственною жизнию, от которой сладостно волнуется его дух неопределенным чувством приятного страха. Бывает состояние души, когда и обыкновенные вещи оживотворяются и воскресают фантастическою жизнию: как будто выражаемые этими вещами понятия, отрешаясь от своей отвлеченности, принимают на себя живые образы, начинают мыслить и чувствовать. Дух наш во всем предчувствует жизнь и дает ей определенные индивидуальные образы. Так и в «Щелкуне и царьке мышей» оживают куклы и ведут войну с мышами, и сам Щелкун делается рыцарем Мыши и носит ее цвет. Щелкун проводит ее в рукав шубы, – и там открывается переднею леденцовое поле с конфектными городами, которые населены конфектными людьми, – и в этих городах гремит музыка, ликует радость, кипит жизнь. Мы не будем пересказывать содержания этого чудного создания чудного гения – оно непересказываемо, и нам пришлось бы переписать его все, от слова до слова, а подробный разбор сделал бы нашу статью вдвое больше. Скажем только, что художественная жизнь образов, очевидное присутствие мысли при совершенном отсутствии всяких символов, аллегорий и прямо высказанных мыслей или сентенций, богатство элементов – тут и сатира, и повесть, и драма, удивительная обрисовка характеров – противоречие поэзии с пошлою повседневностию, нераздельная слитность действительности с фантастическим вымыслом, – все это представляет богатый и роскошный пир для детской фантазии. Заманчивость, увлекательность и очарование рассказа невыразимы. Благодарность переводчику, издавшему отдельно эти две превосходные сказки Гофмана – единственные во всемирной, человеческой литературе!{23} Желаем, чтобы родители обратили на них все свое внимание и чтобы не было ни одного грамотного дитяти, который не мог бы их пересказать почти слово в слово!
В России писать для детей первый начал Карамзин, как и много прекрасного начал он писать первый. К «Московским ведомостям» прилагались листки его «Детского чтения», в котором замечательна «Переписка отца с сыном о деревенской жизни»{24}. Много читателей впоследствии доставил Карамзин и себе и другим, подготовив этим «Детским чтением». После он издал «Детское утешение», которое и теперь еще не изгладилось у нас из памяти, хотя мы читали его в детском возрасте; а это большая похвала для детской книжки: память хранит в себе только то, что поразило душу сильным впечатлением.
Но в настоящее время русские дети имеют для себя в дедушке Иринее такого писателя, которому позавидовали бы дети всех наций. Узнав его, с ним не расстанутся и взрослые. Мы находим в нем один недостаток, и очень важный: старик или очень стар и уж не в состоянии держать перо в руке, или ленится на старости лет, оттого мало пишет. А какой чудесный старик! какая юная, благодатная душа у него! какою теплотою и жизнию веет от его рассказов, и какое необыкновенное искусство у него заманить воображение, раздражить любопытство, возбудить внимание иногда самым, по-видимому, простым рассказом! Советуем, любезные дети, получше познакомиться с дедушкою Иринеем. Не бойтесь его старости: он не принадлежит к тем брюзгливым старикам, которые своим ворчаньем и наставлениями отнимают у вас каждую минуту веселости, отравляют всякую вашу радость. О нет! это самый милый старик, какого только вы можете представить себе: он так добр, так ласков, так любит детей; он не смутит вашего шумного веселья, не помешает вам играть, но с такою снисходительностию и любовию примет участие в вашей веселости, ваших играх, научит вас играть в новые, не известные вам и прекрасные игры. Если вы пойдете с ним гулять – вас ожидает величайшее удовольствие: вы можете бегать, прыгать, шуметь, а он между тем будет рассказывать вам, как называется каждая травка, каждая бабочка, как они рождаются, растут и, умирая, снова воскресают для новой жизни. Вы заслушаетесь его рассказов, вы сами не захотите шуметь и бегать, чтобы не проронить ни одного слова!
Лучшие пьесы в «Детских сказках дедушки Иринея» – «Червяк» и «Городок в табакерке». В первой рассказывается история червячка, сделавшегося бабочкою, – самый интересный акт возрождения природы в насекомых. Мы не будем говорить о поэтической прелести этого рассказа, который нам невозможно было бы иначе передать, как переписав его вполне; но чтобы хоть намекнуть на важность его содержания и очаровательность изложения, выпишем несколько строк, которыми он оканчивается: