Тот умных столько-то наткал проповедей:
Да их в печати нет. О! был он грамотей;
В сем годе цвел Фома, а в эдаком Ерема;
Какая же по нем осталася поэма?
Слог пылок у сего и разум так летуч,
Как молния в эфир сверкающа из туч.
Сей первый издал в свет шутливую пиесу,
По точным правилам и хохота по весу.
Сей надпись начертал, а этот патерик;
В том разума был пуд, а в этом четверик.
Тот истину хранил, чтил сердцем добродетель,
Друзьям был верный друг и бедным благодетель;
В великом теле дух великой же имел,
И видя смерть в глазах, был мужествен и смел.
Словарник знает все, в ком ум глубок, в ком мелок,
Кто с ним ватажился, был друг ему и брат,
Во святцах тот его не меньше как Сократ.
О други, что своим дивитеся работам,
Сию вы памятцу читайте по субботам!
Когда ж возлюбленный всеросский наш Словарь
Плох разумом судья, плох наших хвал звонарь:
Кто ж будет ценовщик сложений стихотворных,
Кто силен отличить хорошие от вздорных?[20 - Сатира называется «К… из Лондона» (Сочинения В. Петрова», Спб., 1811, ч. III, стр. 115–118). Многоточиями в тексте «Отечественных записок» заменены следующие стихи, видимо, выброшенные цензурой (в издании 1811 года они есть):«Игумен тут с клюкой, тут с мацами батырщик,Здесь дьякон с ладаном, там пономарь с кутьей».Кроме того, между восьмой и девятой строками снизу в тексте «Отечественных записок» пропущен стих:«Рассудков и доброт он верный есть оселок» (стр. 117)и в последней строке вместо «отличить» нужно «различить» (стр. 118).]
Костров прославил себя переводом шести песен «Илиады» шестистопным ямбом.[21 - Перевод Е. Кострова вышел в 1787 году.] Перевод жёсток и дебел, Гомера в нем нет и признаков; но он так хорошо соответствовал тогдашним понятиям о поэзии и Гомере, что современники не могли не признать в Кострове огромного таланта.
Из старой, додержавинской школы пользовался большою известностию подражатель Сумарокова – Майков. Он написал две трагедии, сочинял оды, послания, басни, в особенности прославился двумя так, называемыми «комическими» поэмами: «Елисей, или раздраженный Вакх» и «Игрок Ломбера». Г. Греч, составитель послужных и литературных списков русских литераторов, находит в поэмах Майкова «необыкновенный пиитический дар»,[22 - Намек на его «Опыт краткой истории русской литературы», 1822 год.] но мы, кроме площадных красот и веселости дурного тона, ничего в них не могли найти.
С Державина начинается новый период русской поэзии, и как Ломоносов был первым ее именем, так Державин был вторым. В лице Державина поэзия русская сделала великий шаг вперед. Мы сказали, что в некоторых стихотворных пьесах Ломоносова, кроме замечательного по тому времени совершенства версификации, есть еще и одушевление и чувство; но здесь должны прибавить, что характер этого одушевления и этого чувства обнаруживает в Ломоносове скорее оратора, чем поэта, и что элементов художественных решительно незаметно ни в одном его стихотворении. Державин, напротив, чисто художническая натура, поэт по призванию; произведения его преисполнены элементов поэзии как искусства, и если, несмотря на то, общий и преобладающий характер его поэзии – риторический, в этом виноват не он, а его время. В Ломоносове боролись два призвания – поэта и ученого, и последнее было сильнее первого; Державин был только поэт, и больше ничего. В стихотворениях его уже нечего удивляться одушевлению и чувству – это не первое и не лучшее их достоинство; они запечатлены уже высшим признаком искусства – проблесками художественности. Муза Державина сочувствовала музе эллинской, царице всех муз, и в его анакреонтических одах промелькивают пластические и грациозные образы древней антологической поэзии; а Державин между тем не только не знал древних языков, но и вообще лишен был всякого образования. Потом в его стихотворениях нередко встречаются образы и картины чисто русской природы, выраженные со всею оригинальностию русского ума и речи. И если все это только промелькивает и проблескивает, как элементы и частности, а не является целым и оконченным, как создания выдержанные и полные, так что Державина должно читать всего, чтобы из рассеянных мест в четырех томах его сочинений[23 - Белинский пользовался четырехтомным изданием сочинений Г. Р. Державина, вышедшем в 1843 году.] составить понятие о характере его поэзии, а ни на одно стихотворение нельзя указать, как на художественное произведение, – причина этому, повторяем, не в недостатке или слабости таланта этого богатыря нашей поэзии, а в историческом положении и литературы и общества того времени. Посеянное Екатериною II возросло уже после нее, а при ней вся жизнь русского общества была сосредоточена в высшем сословии, тогда как все прочие были погружены во мраке невежества и необразованности. Следовательно, общественная жизнь (как совокупность известных правил и убеждений, составляющих душу всякого общества человеческого) не могла дать творчеству Державина обильных материалов. Хотя он и воспользовался всем, что только могло оно ему дать, однако этого было достаточно только для того, чтоб поэзия его, по объему ее содержания, была глубже и разнообразнее поэзии Ломоносова (поэта времен Елизаветы), но не для того, чтоб он мог сделаться поэтом не одного своего времени. Сверх того, так как всякое развитие совершается постепенно и последующее всегда испытывает на себе неизбежное влияние предшествовавшего, то Державин не мог, вопреки своей поэтической натуре, смотреть на поэзию иначе, как с точки зрения Ломоносова, и не мог не видеть выше себя не только этого учителя русской литературы и поэзии, но даже Хераскова и Петрова. Одним словом, поэзия Державина была первым шагом к переходу вообще русской поэзии от риторики к жизни, но не больше.
Мы здесь только повторяем, для связи настоящей статьи, resume[7 - Итог, резюме. – Ред.] нашего воззрения на Державина; кто хочет доказательств, тех отсылаем к нашей статье о Державине во второй и третьей книжках «Отечественных записок» нынешнего года.
Важное место должен занимать в истории русской литературы еще другой писатель екатерининского века: мы говорим о Фонвизине. Но здесь мы должны на минуту воротиться к началу русской литературы. Кроме того обстоятельства, что русская литература была в своем начале нововведением и пересадкою, начало ее было ознаменовано еще другим обстоятельством, которое тем важнее, что оно вышло из исторического положения русского общества и имело сильное и благодетельное влияние на все дальнейшее развитие нашей литературы до сего времени и доселе составляет одну из самых характеристических и оригинальных черт ее. Мы разумеем здесь ее сатирическое направление. Первый по времени поэт русский, писавший варварским языком и силлабическим стихосложением, Кантемир, был сатирик. Если взять в соображение хаотическое состояние, в котором находилось тогда русское общество, эту борьбу умирающей старины с возникающим новым, то нельзя не признать в поэзии Кантемира явления жизненного и органического, и ничего нет естественнее, как явление сатирика в таком обществе. С легкой руки Кантемира, сатира внедрилась, так сказать, в нравы русской литературы и имела благодетельное влияние на нразы русского общества. Сумароков вел ожесточенную войну против «кропивного зелья» лихоимцев; Фонвизин казнил в своих комедиях дикое невежество старого поколения и грубый лоск поверхностного и внешнего европейского полуобразования новых поколений. Сын XVIII века, умный и образованный, Фонвизин умел смеяться вместе и весело и ядовито. Его «Послание к Шумилову» переживет все толстые поэмы того времени. Его письма к вельможе из-за границы по своему содержанию несравненно дельнее и важнее «Писем русского путешественника»:[24 - Н. М. Карамзина.] читая их, вы чувствуете уже начало французской революции в этой страшной картине французского общества, так мастерски нарисованной нашим путешественником, хотя, рисуя ее, он, как и сами французы, далек был от всякого предчувствия возможности или близости страшного переворота. Его исповедь и юмористические статейки, его вопросы Екатерине II – все это исполнено для нас величайшего интереса, как живая летопись прошедшего. Язык его, хотя еще не карамзинский, однако уже близок к карамзинскому. Но, по предмету нашей статьи, для нас всего важнее две комедии Фонвизина – «Недоросль» и «Бригадир». Обе они не могут назваться комедиями в художественном смысле этого слова: это скорее плод усилия сатиры стать комедиею, но этим-то и важны они: мы видим в них живой момент развития раз занесенной на Русь идеи поэзии, видим ее постепенное стремление к выражению жизни, действительности. В этом отношении самые недостатки комедий Фонвизина дороги для нас, как факты тогдашней общественности. В их резонерах и добродетельных людях слышится для нас голос умных и благонамеренных людей того времени, – их понятия и образ мыслей, созданные и направленные с высоты престола.
Хемницер; Богданович и Капнист тоже принадлежат уже к второму периоду русской литературы: их язык чище, и книжный риторический педантизм заметен у них менее, чем у писателей ломоносовской школы, Хемницер важнее остальных двух в истории русской литературы: он был первым баснописцем русским (ибо притчи Сумарокова едва ли заслуживают упоминовения), и между его баснями есть несколько истинно прекрасных и по языку, и по стиху, и по наивному остроумию. Богданович произвел фурор своею «Душенькою» – современники были от нее без ума. Для этого достаточно привести как свидетельство восторга современников три следующие надгробия Дмитриева творцу «Душеньки»:
I
Привесьте к урне сей, о грации! венец:
Здесь Богданович спит, любимый ваш певец.
II
В спокойствии, в мечтах его текли все лета.[25 - В «Отечественных записках» небольшая инверсия; нужно: «В спокойствии, в мечтах текли его все лета» («Собрание сочинений и переводов Ипполита Федоровича Богдановича», М. 1818, изд. 2-е, ч. I, стр. 65). Также и в следующей эпитафии вместо «На руку преклонясь…» нужно «На урну преклонясь» (стр. 64).]
Но он внимаем был владычицей полсвета,
И в памяти его Россия сохранит.
Сын Феба! возгордись: здесь муз любимец спит.
III
На руку преклонясь вечернею порою,
Амур невидимо здесь часто слезы льет
И мыслят, отягчен тоскою:
Кто Душеньку теперь так мило воспоет?
К второму изданию сочинений Богдановича, вышедшему уже в 1818 году, приложено множество эпитафий и элегий, написанных во время оно по случаю смерти певца «Душеньки» (а он умер в 1802 году). Между ними особенно замечательны три: первая принадлежит издателю Платону Бекетову, человеку умному и не безызвестному в литературе; вот она:
Зефир ему перо из крыл своих давал;
Амур водил рукой: он Душеньку писал.
Вторая написана близким родственником автора «Душеньки» – Иваном Богдановичем:
Не нужно надписьми могилу ту пестрить,
Где Душенька одна все может заменить.
Третья принадлежит анониму и написана по-французски:
Quoique bien tu sois l'auteur
De ce po?me enchanteur,
Tu seras un tеmеraire,
Si tu mets au bas ton nom,
Bogdanovitz! pour bien faire
Il faut signer Apollon[8 - Творец пленительной поэмы,Она твоя – то знаем все мы,Но жаль, ты скромности лишен.Зачем ты в авторстве сознался?Уместней подпись «Аполлон»,Где Богданович подписался. – Ред.].
Кстати: в предисловии ко второму изданию сочинений Богдановича издатель говорит, что первого издания (1809–1810) не успело разойтись и 200 экземпляров, как в Москву вступил неприятель; сочинения Богдановича, разумеется, подверглись общей участи всех книг в это смутное время, и потому впоследствии уцелевшие экземпляры первого издания сочинений Богдановича, вместо двенадцати рублей, продавались в книжных лавках по шестидесяти рублей!..
Восторженное удивление к Богдановичу продолжалось долго. Сам Пушкин с любовию и увлечением не раз делал к нему обращения в стихах своих.[26 - Богданович у Пушкина упоминается в стих. «Городок» (1815), в «Послании к цензору» (1822), в «Евгении Онегине», гл. III, стр. XXIX, а также в набросках статей: «О французской словесности» (начало 20-х годов), «Причинами, замедлившими ход нашей словесности» (1824), в письме к А. Бестужеву (конец мая – начало июня 1825) и в неоконченной статье, составленной из ряда набросков, «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений» (1830).] А между тем для нас теперь поэма эта лишена всякого признака поэтической прелести. Стихи ее, необыкновенно гладкие и легкие для своего времени, теперь и тяжелы, и неблагозвучны; наивность рассказа и нежность чувств приторны, а содержание ребячески ничтожно. И ни в содержании, ни в форме «Душеньки» Богдановича нет и тени поэтического мифа и пластической красоты эллинской. Что ж было причиною восторга современников? – не что другое, как необычайная для того времени легкость стиха, состоявшего из неоднообразного количества стоп, отсутствие тяжелого и напыщенно-восторженного тона, начинавшего надоедать, и при этом: соблазнительная вольность содержания картин, законно допущенная шутливым родом стихотворения и льстившая фантазии и чувству читателей.
Капнист писал оды, между которыми иные отличались элегическим тоном. Стих его отличался необыкновенною легкостью и гладкостью для своего времени. В элегических одах его слышится душа и сердце. Но этим и оканчиваются все достоинства его поэзии. Он часто злоупотреблял своею грустью и слезами, ибо грустил и плакал в одной и той же оде на нескольких страницах. Капнист знаменит еще как автор комедии «Ябеда». Это произведение незначительно в поэтическом отношении, но принадлежит к исторически важным явлениям русской литературы, как смелое и решительное нападение сатиры на крючкотворство, ябеду, лихоимство, так страшно терзавшие общество прежнего времени.
Теперь мы приблизились к одной из интереснейших эпох русской литературы. Посеянное и насажденное Екатериною II начало возрастать и приносить плоды. По мере того как цивилизация и просвещение стали утверждаться на Руси, начала распространяться и литературная образованность. Вследствие этого появление преобразовательных талантов, имевших влияние на ход и направление литературы, стало чаще и обыкновеннее, чем прежде, а новые элементы стали скорее входить в литературу. В то время как Державин был уже в апогее своей поэтической славы, оставаясь на одном и том же месте, не двигаясь ни взад ни вперед; в то время как были еще живы Херасков, Петров, Костров, Богданович, Княжнин и Фонвизин; в то время, когда еще Крылов был юношею по 21-му году, Жуковскому было только шесть лет от роду, Батюшкову только два года, а Пушкина еще не было на свете, в то время один молодой человек двадцати четырех лет отправился за границу. Это было в 1789 году, а молодой человек этот был – Карамзин. По возвращении из-за границы он издавал в 1792 и 1793 годах «Московский журнал», в котором помещали свои сочинения Державин и Херасков. В 1794 году он издал в двух частях альманах «Аглая» и альманах «Мои безделки» (в двух частях); в 1797–1799 годах он напечатал три тома «Аонид», а в 1802 и 1803 году издавал основанный им журнал «Вестник Европы», который в 1808 году издавал Жуковский. В 1804 году в первый раз была представлена в Петербурге трагедия Озерова – «Эдип в Афинах», а в 1805, 1807 и 1809 годах были в первый раз представлены его трагедии – «Фингал», «Димитрий Донской» и «Поликсена». С 1793 по 1807 год начали появляться комедии и другие драматические опыты Крылова, а около 1810 года появились его басни[9 - В каталоге Смирдина не означено первого издания басен Крылова, а второе вышло в 1815–1816 годах[40 - Первое отдельное издание басен И. А. Крылова вышло в 1809 году (двадцать три басни). Перед этим он напечатал семнадцать басен в «Драматическом вестнике».].]. С 1805 года начали появляться в журналах стихотворения Жуковского и Батюшкова.[27 - Здесь у Белинского неточность. Жуковский начал печататься не в 1805, а в 1797 году («Мысли при гробнице»), еще будучи в пансионе. В 1802 году в «Вестнике Европы» появился его вольный перевод элегии «Сельское кладбище» Грея. Первое стихотворение Батюшкова «Послание к стихам моим» действительно появилось в 1805 году в «Новостях русской литературы» (ч. XIII) за подписью: «Кон-н Батюшков». Затем он печатался в «Северном вестнике», «Журнале российской словесности» и др.]
Карамзин имел огромное влияние на русскую литературу. Он преобразовал русский язык, совлекши его с ходуль латинской конструкции и тяжелой славянщины и приблизив к живой, естественной, разговорной русской речи. Своим журналом, своими статьями о разных предметах и повестями он распространял в русском обществе познания, образованность, вкус и охоту к чтению. При нем и вследствие его влияния тяжелый педантизм и школярство сменялись сентиментальностью и светскою легкостью, в которых много было странного, но которые были важным шагом вперед для литературы и общества. Повести его ложны в поэтическом отношении, но важны по тому обстоятельству, что наклонили вкус публики к роману, как изображению чувств, страстей и событий частной и внутренней жизни людей. Карамзин писал и стихи. В них нет поэзии, и они были просто мыслями и чувствованиями умного человека, выраженными в стихотворной форме; но они простотою своего содержания, естественностью и правильностью языка, легкостию (по тому времени) версификации, новыми и более свободными формами расположения были тоже шагом вперед для русской поэзии.
Но для нее гораздо более сделал друг и сподвижник Карамзина – Дмитриев, который был старше его только пятью годами. Дмитриев не был поэтом в смысле лирика, но его басни и сказки были превосходными и истинно поэтическими произведениями для того времени. Песни Дмитриева нежны до приторности, – но таков был тогда всеобщий вкус. Оды Дмитриева сильно отзываются риторикою; но, несмотря на то, они были большим успехом со стороны русской поэзии. Громозвучность и парение, составлявшие тогда необходимое условие оды, в них довольно умеренны, а выражение просто, не говоря уже о правильности языка и тщательной отделке стиха. Формы од Дмитриева оригинальны, как, например, в «Ермаке», где поэт решился вывести двух сибирских шаманов, из которых старый рассказывает молодому, при шуме волн Иртыша, о гибели своей отчизны. Стихи этой пьесы для нашего времени и грубы, и шероховаты, и не поэтичны; но для своего времени они были превосходны, и от них веяло духом новизны. Что же касается до манеры и тона пьесы, – это было решительное нововведение, и Дмитриев потому только не был прозван романтиком, что тогда не существовало еще этого слова. Вообще в стихотворениях Дмитриева, по их форме и направлению, русская поэзия сделала значительный шаг к сближению с простотою и естественностью, словом – с жизнью и действительностью: ибо в нежно вздыхательной сентиментальности все же больше жизни и натуры, чем в книжном педантизме. Речи, которые поэт влагает в уста шаманам, исполнены декламациею и стараются блистать высоким! слогом – это правда; но мысль в жалобах и рассказах шамана на берегу Иртыша выказать подвиг Ермака – это уже не риторическая, а поэтическая мысль. Тут еще нет поэзии, но есть уже стремление к ней и видно желание проложить для поэзии новые пути.
В это время в русской литературе заметно уже пробуждение духа критицизма. Некоторые старые авторитеты начали уже покачиваться. В 1802 году Карамзин написал статью «Пантеон российских авторов». В ней ни слова не сказано о живых писателях – о Державине и Хераскове, ибо это считалось тогда неприличным; также ни слова не сказано о Петрове, хотя уже со дня смерти его прошло более трех лет: можно догадываться, что Карамзин не хотел восстановлять против себя почитателей этого поэта, к которым принадлежали все грамотные люди, и в то же время не хотел хвалить его против своего убеждения. Эта литературная уклончивость была в характере Карамзина. В «Пантеоне» было в первый еще раз высказано справедливое суждение о Тредьяковском. Вот что говорит о нем Карамзин:
«Если бы охота и прилежность могли заменить дарование, кого бы не превзошел Тредиаковский в стихотворстве и красноречии? Но упрямый Аполлон вечно скрывается за облаком для самозванцев-поэтов и сыплет лучи свои единственно на тех, которые родились с его печатью. Не только дарование, но и самый вкус не приобретается; и самый вкус есть дарование. Учение образует, но не производит автора. Тредиаковский учился во Франции у славного Ролленя; знал древние и новые языки; читал всех лучших авторов и написал множество томов в доказательство, что он… не имел способности писать».
Суждение Карамзина о Сумарокове мягче и уклончивее, нежели о Тредьяковском, но тем не менее оно было страшным приговором колоссальной славе этого пигмея.
«Сумароков еще сильнее Ломоносова действовал на публику, избрав для себя сферу обширнейшую. Подобно Вольтеру, он хотел блистать во многих родах – и современники называли его нашим Расином, Мольером, Лафонтеном, Буало. Потомство не так думает; но, зная трудность первых опытов и невозможность достигнуть вдруг совершенства, оно с удовольствием находит многие красоты в творениях Сумарокова и не хочет быть строгим критиком его недостатков. Уже фимиам не курится[28 - У Карамзина: «Уже фимиам не дымится» («Сочинения Карамзина», Спб., 1834–1835, изд. 4-е, т. VII, стр. 285). Белинский пользовался этим изданием.]перед кумиром; но не тронем мраморного подножия; оставим в целости и надпись: Великий Сумароков!.. Соорудим новые статуи, если надобно; не будем разрушать тех, которые воздвигнуты благородною ревностью отцов наших!»
Замечательно, что Карамзин ставил в недостаток трагедиям Сумарокова то, что «он старался более описывать чувства, нежели представлять характеры в их эстетической и нравственной истине», и что, «называя героев своих именами древних князей русских, не думал соображать свойства, дела и язык их с характером времени». Нельзя не увидеть в таких замечаниях суждения необыкновенно умного человека – и великого шага вперед со стороны литературы и общества. Правда, Карамзин находит многие стихи в трагедиях Сумарокова «нежными и милыми», а иные даже «сильными и разительными»; но не забудем, что всякое сознание развивается постепенно, а не родится вдруг, что Карамзин и так уже видел неизмеримо дальше литераторов старой школы, и, сверх того, он, может быть, боялся, что ему совсем не поверят, если он скажет истину вполне или не смягчит ее незначительными в сущности уступками.
Остроумная и едкая сатира Дмитриева «Чужой толк» также служит свидетельством возникавшего духа критицизма.[29 - Трудно установить, каким изданием сочинений И. Дмитриева пользовался Белинский. Мы произвели сверку нижеследующей цитаты из сатиры «Чужой толк» по третьему прижизненному изданию «Сочинений Дмитриева», М. 1810, ч. I.] Она устремлена против громогласного «одопения», которое начинало уже досаждать слуху. Поэт заставляет, в своей сатире, говорить одного старика с такою «любезною простотою дедовских времен»:
Что за диковинка? лет двадцать уж прошло.
Как мы, напрягши ум, наморщивши чело,